Текст книги "На городских холмах"
Автор книги: Эмманюэль Роблес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Фурнье, скрестив руки на груди, дремал, сидя напротив меня. Я недружелюбно покосился на него. В соседнем купе кто-то монотонно пел. Прерывистый стук колес то и дело перебивал певца. При свете ночника лица пассажиров были мертвенно-бледного оттенка. Да, я не должен был уезжать! При переходе границы меня могут схватить. Машинально я нащупал револьвер в кармане.
Альмаро поднимет руки. Я скажу ему… Нет! Ничего не скажу! Я разряжу револьвер прямо ему в живот. Все шесть патронов…
Другие пассажиры тоже дремали: три торговца из Мозамбика, толстые и сальные, пожилая респектабельного вида дама в черном, два европейца: один сухощавый и морщинистый, цепочка от часов распущена по жилету; другой помоложе, очень волосатый и до того выбритый, что на скулах проступили фиолетовые, будто нарисованные пятна. Я закрыл глаза. Вид этих людей раздражал меня. Добродушные, слишком уж миролюбивые люди. Часть огромной, послушной, бестолковой, впечатлительной толпы, которая единодушно разом возмутится, прочтя в газетах: Ужасное преступление. Один из наших самых уважаемых соотечественников убит… Ну и ну. Альмаро – уважаемый соотечественник! Грохот поезда отдавался у меня в голове. Я попытался заснуть. Следующая ночь будет нелегкой. В глазах зигзагами плясали огненные хвосты. Певец замолк. Я услышал смех, восклицания.
Альмаро встает… Надо сказать ему… Нет, мне нечего ему сказать… Нужно стрелять. Я стреляю… Из дула револьвера медленно тянутся длинные извилистые полосы огня… Вот они настигают Альмаро, и тот краснеет, начинает таять… таять…
В Сент-Барб-дю-Тлела нам нужно было пересесть из оранского экспресса в поезд «Оран – Уджда». Двадцатиминутная стоянка. Маленький вокзальчик, заполоненный солнцем и мухами, вышел из своего оцепенения, как только к нему подкатил наш поезд. Он сразу же наполнился оживленной суетой и гомоном ожидавших пересадки пассажиров, которые ринулись к буфету.
Мы с Фурнье остались на перроне.
Фурнье казался совершенно спокойным. Он моргал за стеклами очков: яркий утренний свет бил в лицо. Жара была еще терпимой, но уже палила желтую землю и волнами струилась между оливковыми деревьями. Легкий ветерок скользил по листве высоких эвкалиптов, которые слегка покачивались, будто парусники в море.
Я подумал, что, если полицейских предупредили, они могли бы легко сцапать здесь моего спутника. Мысль об этом встревожила меня.
В эту минуту Фурнье повернулся ко мне вполоборота и, улыбаясь, прошептал:
– Хорошо быть свободным, когда такое солнце!
Знаю. Шаблонная фраза. Но она откликнулась на мое собственное беспокойство, и это совпадение так поразило меня, словно это было предзнаменование или предостережение.
Если Фурнье схватят, меня, конечно, тоже арестуют, стоит им только догадаться, что я его сопровождаю. Инстинктивно я огляделся вокруг. Пассажиры с криками осаждали прилавок, пытаясь заполучить кофе или лимонад. Ничего подозрительного. Но во мне не унималось чувство тревоги.
Наконец подошел экспресс на Уджду.
Нам повезло, и мы нашли пустое купе. Я сел рядом с Фурнье.
Поезд тронулся, начал описывать дугу. Солнце светило теперь с другой стороны. Тень, набежавшая на окно, закрыла лицо моего спутника, отчего оно вдруг сделалось голубым. Глаза его за стеклами очков уже не блестели. Казалось, он весь ушел в созерцание голой местности, по которой мчался поезд. У Фурнье был безразличный, задумчивый вид. Я подумал о немецком офицере. Как ему удалось убить его этими женскими руками? Черная цепочка кипарисов уткнула в небо копья своих верхушек. Словно втулки огромного колеса, завертелись ряды виноградных лоз. Может быть, в глубине души я согласился сопровождать его только ради того, чтобы узнать, что он за человек и как, прежде чем убить врага, он замкнулся в своей ненависти.
В это мгновенье Фурнье, наверно, почувствовал мой взгляд. Он повернулся ко мне и улыбнулся. И тут же я спросил его с жадным любопытством, которое мне едва удалось скрыть:
– Расскажи, как это у тебя в Марселе получилось?
Кажется, мой вопрос не удивил его. Он поднял глаза к потолку, как делают люди, когда ищут, с чего бы начать рассказ.
– Мне пришлось ждать целую неделю. Труднее всего было ждать, представлять себе его, скажем, утром, когда он бреется. Казалось бы, это такие незначительные, такие будничные события человеческой жизни, и, однако же, иногда они…
Тут он сделал неопределенный жест, и я не знал, как его понять. «Они заставляют сомневаться? Колебаться?..» Ничто в нем не говорило, что он удовлетворен своей победой.
– Ты его ненавидел?
– Как и всех нацистов. Века ушли на то, чтобы превратить человека из просто высокоорганизованного животного в нечто более совершенное, – в существо, обладающее неотъемлемым достоинством. А эти люди!..
Опять неопределенный жест. Но я настаивал:
– Я хотел спросить тебя: ты лично знал этого офицера?
Он воскликнул:
– Да нет же! Я выполнял приказ. С таким же успехом мне могли дать и другое задание… Например, взорвать мост или состав…
Не торопясь, он задумчиво попыхивал сигаретой. Потом улыбнулся как-то по-особому, с хитринкой, будто разгадав мой секрет.
– Да ты напрасно думаешь, что речь идет о личной мести, – заметил он, – не в этом дело. Зачастую тот, кто мстит, хочет убить в своем враге то представление, которое этот враг составил о нем и которое самому мстителю кажется ложным, нестерпимым – назови его как хочешь. Чем он тогда отличается от простого убийцы?
– Значит ты – мститель за правое дело?
Не успели слова эти невольно сорваться с моих губ, как я уже пожалел об этом. Фурнье бросил на меня быстрый взгляд, чтобы убедиться, не вложил ли я в эту фразу иронический или оскорбительный смысл.
– Вовсе нет… Я боец. Простой боец… И то, что я должен был сделать, гораздо труднее, чем… Не из-за опасности, нет. А из-за того, что я должен был побороть в самом себе нечто совсем иное, чем страх…
Хотел бы я увидеть, как бы он поспорил на эту тему с Сориа! Однако я начинал понимать: мое желание убить Альмаро вызвано не только тем, что он презирает меня, лично меня, но и тем, что он презирает тысячи людей, с которыми я был неразрывно связан. Надо уничтожить зло… Да, да! «Гордыня обуяла», – возразил бы, конечно, Сориа. А Фурнье продолжал:
– Во мне нет ничего от убийцы, от настоящего убийцы. Все это навязано нам войной. Уничтожить или быть уничтоженным. Я, видишь ли, очень высоко ценю свою родину…
Он насмешливо улыбнулся, как бы стараясь несколько сгладить этой улыбкой пафос последней фразы.
– Для меня Франция – не только огромный шестиугольник дорогих моему сердцу земель, не только скопище человеческих индивидуумов, с которыми я делю и хорошее и плохое. Для меня это также цивилизация…
Он поднял очки на лоб, потер глаза.
– …цивилизация, в которой я чувствую себя как рыба в воде, в которой я могу определиться и найти себя. Я бы никогда не убил, если бы не был убежден, что сохранение всех этих ценностей требует подобной жертвы. Или, если хочешь, этого убийства.
Он откинулся назад, уперся затылком в спинку сиденья.
– Убивают, как и умирают, за родину…
Я сказал с оттенком насмешки:
– Возможно, я еще не дорос до той цивилизации, которой ты хвастаешься. Мне не удается найти себя в ней.
– В вашей стране ее и в самом деле основательно извращают. Но здесь извращают и вашу исконную арабскую цивилизацию.
Я ответил все тем же насмешливым тоном:
– Так. Ну, а если говорить обо мне, где я могу обрести свою родину?
– Там, где ты хочешь жить, не испытывая унижения и не подвергая ему людей.
При этих словах я медленно отвернулся к окну. Поезд только что ворвался в горный район, где нагромождения скал были похожи на горделиво вознесшиеся крепости. Очень высоко, в сверкающем небе, парила хищная птица, и края ее неподвижных крыльев отливали кроваво-красным светом.
V
Мы сошли с поезда на вокзале в Тюренне. Фурнье стал проклинать все эти французские названия арабских деревушек. Я сказал ему, что моя мать была родом из деревни Сур-эль-Гхузлана, то есть из Рампар-де-Газель – Крепости газелей, которую назвали потом Омаль в честь герцога Омальского, захватившего в плен всю семью Абд-эль-Кадера. С напускной снисходительностью я добавил, что все французские военачальники, отличившиеся при завоевании Алжира, заработали право либо на бронзовую статую, как Бюжо[11] и герцог Орлеанский, либо на то, чтобы в их честь окрестили город, деревню или улицу.
– Трогательное проявление внимания к «покоренным», – проворчал Фурнье. Он заявил, что предпочитает названия «Рампар-де-Газель» или «Фонтэн-дез-Оливье»[12] всем именам генералов или перечням императорских побед.
Мы уже некоторое время шли по бескрайному серому плато, окаймленному желтыми холмами. Фурнье, казалось, очень устал, и я сказал ему, что скоро мы будем у родника. Жара и в самом деле становилась изнуряющей. Мы двигались в стороне от железной дороги и, конечно, от шоссе. Я показал пальцем на желтый домик, притулившийся у горы. Таможенный пост. Фурнье утратил свой безразличный вид и, прищурившись от нестерпимо яркого света, оглядел местность. Я сказал, что мы скоро попадем в район, где свирепствует тиф; район этот зорко охраняют, и жителям запрещено покидать его без специального на то разрешения санитарных властей.
Солнце жгло сухую, покрытую белой пылью почву и каменистые плиты; пылинки плясали в его лучах. Теперь Фурнье шел впереди меня. На спине его куртки видно было большое пятно пота, по форме похожее на сердце. Под этим палящим зноем, нам казалось, будто мы находимся в центре огромного колокола, звон которого оглушал и одурманивал нас. По счастью, лес был уже совсем близко. Мы спустились по откосу. Над землей плавно колыхалась пелена раскаленного воздуха. Казалось, все вокруг вот-вот расплавится…
Теперь я еще внимательнее следил за окрестностями. Эх, только бы не попасться до границы! Ведь со мной Фурнье, которого я должен спасти. И еще существует Альмаро… Во время перехода передо мной с раздражающей силой всплывало иногда его лицо, и этого мне было достаточно, чтобы напрячь, укрепить волю. Я мысленно рисовал картину своего возвращения. Никакое любовное свидание не тянуло бы меня с такой силой к Алжиру!
Вот, наконец, и родник.
Мы уничтожили остатки бутербродов, что дала нам Луиза; Фурнье растянулся на траве, а я забавлялся, играя со струями ручейка, который терялся в россыпи камней, белых и гладких, словно иссохшие кости. Укрыться можно было только в тени единственного дерева – оливкового дерева с листьями, похожими на лезвия кинжалов. Крохотные кузнечики стального цвета прыгали вокруг будто заведенные. Стрекозы… И вдруг какая-то одинокая птица, словно струю свежей воды, выбросила в охваченное пожаром небо свою пронзительную трель.
Фурнье заговорил о победах гитлеровцев, об оккупации.
– Они хотят превратить в сельскохозяйственные все завоеванные ими страны. Подумай об их лозунге: «Возвращайтесь к земле!» В итоге все наши страны стали бы их колониями. Мы поставляли бы промышленно развитой Германии по низким ценам свое сырье, а она бы продавала нам потом продукцию из этого же переработанного сырья. Германии – процветание, нам – рабство.
– Разве так легко добиться, чтобы все эти нации работали на подобных условиях?
– Нет, не легко. Но их всеми силами уже сейчас пытаются уверить, что они побеждены, побеждены раз и навсегда. И побеждены потому, что они якобы измельчали, выродились. Им вбивают все это в голову, чтоб они прониклись уважением к победителю, который будто бы с редким бескорыстием пытается вытащить их из этой ямы, из их «варварства». Им нужно преклонение и, главное, повиновение. Но ведь ты узнал об этом гораздо раньше меня.
– Да, конечно.
– В Алжире какая-нибудь сотня – и никак не больше – таких вот Альмаро пользуется этими методами. Они не дураки и поэтому поддерживают здесь феодальный строй и допотопные порядки, чтобы еще сильнее укрепить свою власть. Они нашли даже великолепное оправдание своим действиям: все это делается для того, чтобы не нарушать традиций и религии населения колоний. Подумать только!
Я молчал. Его намек на Альмаро насторожил меня. (Моника не раз говорила, что у арабов часто бывают неожиданные и непонятные приступы подозрительности.) Я знал, что Фурнье одобрил бы меня, если б я убил Альмаро, но ни за что на свете я не доверился бы ему. Я хранил свою тайну в себе и даже мысль о том, что он может разгадать, раскрыть ее, была для меня невыносима.
Стрекозы…
Фурнье смотрел, как я болтаю руками в ручейке. Потом спросил меня, что я думаю о взаимоотношениях алжирцев с европейцами. Я ограничился таким ответом:
– Когда мать-европейка отчитывает своего сына, она говорит ему: «Будь умницей, не то позову араба». А арабская мать скажет: «Будь умницей, не то позову Бушу».
– Кого?
– Бюжо.
Он улыбнулся, вскочил и вдруг заторопился в путь. Колючий кустарник цеплялся за наши брюки. Мы шли молча до заката солнца. Начало смеркаться. Серые и розоватые стволы деревьев постепенно темнели или принимали какой-то странный фиолетовый оттенок. Безмолвное спокойствие леса изредка нарушал вой шакала или зловещий крик совы. От жары, палившей весь день, воздух под ветками деревьев был пропитан пьянящим запахом древесной смолы и сухих листьев. Если нас заметят, придется спрятаться и приготовить оружие. Я знал, что ни у таможенников, ни у жандармов нет собак, выдрессированных для охоты на человека. Я чутко прислушивался, стараясь угадать, что таит в себе каждый звук.
Вдруг в глубине темного коридора, образованного свисающими ветвями, я разглядел красные огоньки, застывшие в ночной темноте. Значит, мы добрались до того дуара, который был мне нужен.
Подошел Фурнье. Я тихо предупредил его, чтоб он поостерегся: лучше проскользнуть незаметно. Он тронул меня за плечо. Не останавливаясь, я медленно шел вперед. Деревья попадались все реже. Лес кончался. За ним начиналась неровная, каменистая местность. Здесь нужно было пересечь одно очень опасное место – железнодорожный путь – и затем уж двинуться вдоль ручья. А там и Марокко.
Но этот дуар и его огни почему-то притягивали меня. Во всем этом чувствовалось что-то необычное.
Залаяла собака – учуяла нас.
Ей откликнулись другие. Зазвучал многоголосый собачий хор. Лай, поднятый собаками, несся к самому небу и терялся где-то в вышине.
Несколько огоньков еще мерцало между кустами терновника.
За темными силуэтами плоских кактусов высилась палатка; полы ее были подобраны, чтобы свободно пропускать воздух. Под палаткой, на земле – пять вытянувшихся фигур, завернутых в простыни, пять рядком уложенных трупов.
Никто не показывался. Собаки теперь тихонько повизгивали. Я наклонился к Фурнье.
– Тиф…
Он прижался плечом к моему плечу. Я видел голубоватое пятно его лица, – он вытянул шею. Он смотрел, отгибая рукой высокую траву… Но вот собаки снова подняли невообразимый шум.
– Живо.
Лес мы прошли, нужно было свернуть в сторону железной дороги.
Мы вышли на освещенное луной пространство. Наши тени вытянулись на камнях… Позади долго еще слышался лай собак… Насыпь нужно преодолеть как можно осторожней (много патрулей). Я внимательно оглядел окрестности. Когда я обернулся, Фурнье тоже машинально взглянул назад.
Неподвижные деревья, залитые этим мертвящим светом, издали походили на громадные надгробные плиты, торчащие на плато. И над всей этой равниной дарило глубочайшее, какое-то первозданное и гнетущее спокойствие, подобное тому, которое ночью окружает кочевья, затерянные в пустыне.
Я поискал глазами ориентиры – высокие решетчатые опоры высоковольтной линии, которые вот-вот должны показаться над холмами, и, наконец, разглядел их. Эти массивные, громоздкие, зловещие опоры всем своим видом походили на каких-то ископаемых животных.
Фурнье шел за мной, не выказывая никакого страха перед опасностью. Если таможенники сейчас на откосе вон того гребня, они наверняка видят, как мы пробираемся вперед (будто два муравья), и поджидают той минуты, когда мы будем переходить железнодорожный путь, чтобы схватить нас.
Вскоре внизу, в выемке, показалось железнодорожное полотно.
Еще одно подходящее местечко для засады.
Я сказал Фурнье, что нам лучше разделиться и перейти насыпь в разных местах. Сначала – одному, потом – другому. Так у нас больше шансов не угодить вместе в руки таможенников, и в случае необходимости мы смогли бы прийти на помощь друг другу.
Нигде – ни малейшего движения. Вокруг – все та же равнина, залитая луной. Я прислушался и не услышал ничего, кроме глухого и глубокого дыхания ночи. Где-то очень далеко запел петух, обманутый лунным светом.
Я глянул на Фурнье, который, пригнувшись, темной тенью уходил от меня, и сам осторожно двинулся вперед.
Внизу блестели рельсы. Сначала я заскользил по насыпи, потом прыгнул. И тут же почувствовал, будто меня кто-то укусил в ступню ноги. Обжигающая боль пронизала всю ногу – такое ощущение, словно неведомый зверь впился мне в тело и безжалостно разрывает его: я напоролся на осколок бутылки. Рана понемногу начинала кровоточить. Прихрамывая, я перебрался через полотно. На той стороне насыпи меня ждал Фурнье. Его хорошо было видно. Какое счастье, что путь здесь не охранялся!
Я осыпал проклятиями того болвана, который выбросил бутылку из окна вагона.
– Что с тобой?
– Порезался.
– Сильно?
– Сейчас увидишь.
У нас не было с собой ни спирта, ни бинта. Зверь не переставал грызть мне ногу. Я сел на большой камень.
Фурнье перевязал рану носовым платком.
– Н-да, хорошего тут мало… – пробормотал он.
Я решил идти дальше, ступая на голую пятку.
Восход солнца застал нас в пяти-шести километрах от Уджды. Голая равнина, затянутая розоватой пенистой дымкой, покоилась под необозримым куполом неба, которое уже заиграло отсветами первых солнечных лучей, прежде чем вспыхнуть пожаром.
Мне пришлось сесть. Не знаю, как выглядел я, но у Фурнье губы потрескались, лицо осунулось и было покрыто пылью. Нас мучила жажда. Понятно, настроение у меня было отвратительное. Я осмотрел подошву ноги. На ней проступила длинная, похожая на ящерицу полоска запекшейся крови.
– Эта штука задержит тебя здесь, – сказал Фурнье, присев передо мной на корточках.
– Что? Задержит меня?..
Я был зол. Ну и встревожен, конечно…
– В рану может попасть инфекция. Это опасно, – снова заметил Фурнье своим бесцветным голосом.
И тут я почувствовал, как внутри меня словно что-то взорвалось и меня всего буквально распирает от злости.
– Только этого еще не хватало!.. Я должен вернуться в Алжир как можно быстрее!
Фурнье внимательно посмотрел на меня, и флегматичность этого человека взбесила меня. Поправляя повязку на моей ноге, он спросил:
– Тебе во что бы то ни стало нужно быть в Алжире?
– Да.
Солнце только что загорелось в небе, и все вокруг заполыхало. Воздух снова огласился назойливым жужжаньем насекомых. И этот гул, нависший низко над землей, сливался с трелями и руладами невидимых глазом птиц, опьяненных солнцем.
Фурнье медленно поднялся, стал передо мной, широко расставив ноги, и сказал озабоченно:
– Ты застрянешь здесь по крайней мере недели на три.
Я лежал, растянувшись на земле, упираясь локтями в землю. Я смотрел на него снизу, и он казался мне огромным; голова его смахивала на голову барана… И мне захотелось обругать его.
– Это невозможно!
– Ну, ну, успокойся…
Кажется, он понимал причину моего нетерпения. Может быть, Фернандес слишком многое рассказал ему обо мне? Может быть, Фурнье действительно догадывался, что я тороплюсь побыстрее рассчитаться с Альмаро? Но я упрямо молчал, отказываясь поведать ему еще что-нибудь о своих планах, и такая неожиданная замкнутость, казалось, удивила Фурнье и привела его в замешательство.
VI
Нога воспалилась.
Из-за нее мне пришлось на несколько дней задержаться у дяди Атара…
Мы расстались с Фурнье вечером того же дня, когда добрались до Уджды. Он уехал поездом в Касабланку. Перед отъездом он крепко, до боли, пожал мне руку – оказалось, в его длинных руках интеллигента таилась такая сила, о которой я и не подозревал. Он поблагодарил меня за помощь со своей обычной сдержанностью, но на этот раз, кажется, действительно был взволнован. Я ответил ему, что если не считать досадной случайности со мной, то все сошло как нельзя лучше и что я рад был оказать ему услугу.
Всю ночь меня била лихорадка. Нога страшно распухла. Несколько дней я жил в ужасном страхе: врач боялся, как бы не пришлось ампутировать ногу.
Мой дядя и братья (когда они были дома, а не в поездке) все время старались побыть со мной и, чтобы развлечь меня, рассказывали о своих похождениях. Они доставляли товары в Мелилью, в Танжер, в Оран, в Фес. Они рассказывали мне о голоде, царившем к югу от Орана, о людях, похожих на скелеты, которые с жадностью рылись в лошадином навозе, отыскивая в нем зерна ячменя. Им были также известны всевозможные необыкновенные истории, произошедшие с немецкими или английскими агентами в арабских поселениях или в горах Рифа.
Последнее время я пристрастился слушать Би-би-си. Но Атар боялся, как бы об этом не пронюхали, и грозился унести приемник из комнаты, где я лежал без движения со своей проклятой ногой.
Во дворе у Атара было тенисто и прохладно, цвели герань и фуксии, но я не мог там сидеть из-за соседских женщин. Вежливость обязывала меня не стеснять этих затворниц. Их возгласы частенько долетали до меня из глубины комнат, двери которых прикрывались лишь камышовыми занавесками. Однажды я увидел молоденькую девушку – она выбивала ковер, покрытый зелеными и коричневыми узорами. Она была одного роста с Моникой, только взгляд у нее пронзительный и сумрачный и этакие пухленькие губы, отчего ее рот казался чувственным. Ее тоже выдадут замуж за какого-нибудь незнакомца согласно одному из тех «патриархальных обычаев», о которых говорил тогда Фурнье…
Я написал Фернандесу. Он ответил, что получил письмо от Фурнье из Касабланки и уже знает об исходе путешествия. Конечно, обо всех этих вещах Фернандес писал иносказательно. Он советовал мне как можно дольше пожить у родственников и как следует здесь подлечиться, ибо «алжирский климат вреден для моей болезни».
Все ясно. Значит, меня разыскивают. Ведь Альмаро – человек упорный. Недаром Фернандес писал в своем конспиративном стиле о «моей болезни». Уж я-то хорошо знал эту свою болезнь. Она заполонила все мое существо и разрослась до таких размеров, что давила любую другую мысль, словно рак души.
Часть третья
I
Месяц спустя, ночью, я украдкой пробрался по улицам уже засыпающего города и вошел в лавку Идира.
Идир был один.
Здороваясь с ним, я заметил, что он еще больше исхудал и высох. Никогда еще руки его не были такими тонкими. Когда я дотронулся до них, они оказались влажными и горячими.
Идир сидел на прилавке в своей обычной позе, по-турецки поджав ноги, прислонившись к тюкам желтой и зеленоватой ткани. Когда я вошел в лавку, он читал старый египетский журнал.
Керосиновая лампа, стоявшая на этажерке как раз на уровне его головы, еле-еле горела. Свет ее падал на арабские халаты, развешанные на балках вдоль стены, и они до странности походили на тела обезглавленных людей.
Идир попросил меня закрыть дверь лавки, чтобы никто нам не помешал.
Только после этого я показал ему сто пятьдесят пар чулок, которые посылал ему брат Атар. Он долго ощупывал их и улыбался. И от этой улыбки еще больше складок пролегло на его и без того морщинистом лице.
Но вот он закашлялся. Я заметил:
– Ты нездоров…
– С грудью что-то…
– Был у врача?
– Ни один врач не может изменить воли господа.
Больше я не настаивал.
Вокруг нас в мягком свете лампы искрились блестки на платьях и золотые нити. Идир сунул чулки под прилавок. Я попросил его спрятать мою сумку. Он дал мне пятьсот франков, причитавшиеся за комиссию. Потом спросил о своем брате и племянниках. Он уже слышал от Фернандеса о случившемся со мной досадном происшествии и теперь захотел узнать в подробностях, как и что произошло.
Было, наверно, часов десять. Как и всякий порядочный буржуа, Альмаро, конечно, скоро ляжет спать.
Внезапно я заметил, что дядя выпрямился на своем прилавке и пристально смотрит на меня своим пронизывающим взглядом. Зеленый тюрбан паломника в святые места глыбой высился над его узким загорелым лицом. Что ему нужно от меня? Чтобы заставить его высказаться, я заметил:
– Поздно уже. Я пошел.
Идир зашелся в кашле, отхаркнул и, не меняя позы старого богатого торговца, величественно восседающего среди своих товаров, спросил меня:
– А в Марокко что-нибудь известно о последнем подвиге Альмаро?
Вот оно что!..
Я заморгал, словно мне в глаза долго бил режущий свет автомобильных фар. Да, новости у нас распространяются быстро, и тем не менее я ни о чем таком не слыхал, пока жил у Атара.
Я нетерпеливо ждал, когда дядя заговорит. Даже поторопил его:
– Что ты хочешь этим сказать?
Идир не сводил с меня глаз. На лице его проступила ненависть. От этого он стал очень красив, несмотря на свою худобу, а быть может, и благодаря ей. Лицо его застыло, превратилось в мрачную костлявую маску, на которой пылали глаза фанатика-индуса.
– Ага, так ты не знаешь…
Я рассердился.
– Откуда мне знать? Я ведь только что приехал.
Я еще ближе придвинулся к дяде, оперся о прилавок.
Теперь мне было отчетливо слышно, как сипит воздух в его разъеденных болезнью легких. Он сказал, обнажив свои длинные и очень белые зубы:
– Тебе следует это знать. Пятнадцать дней назад в Ага во время погрузки людей на пароход, отправляющийся во Францию, сорок четыре рабочих араба отказались уезжать…
Приступ кашля прервал его рассказ. Идир кашлял, прикрыв рот рукой. Вне себя от гнева я схватил его за руку.
– …отказались уезжать. Тогда Альмаро приказал запереть их в подвале. Это узкое помещение с одной-единственной дверью. Есть в нем маленькое окошко, но оно заколочено листом железа с пробитыми кое-где маленькими, с ноготь, дырочками. Их там оставили… Сорок четыре человека…
Он снова закашлялся. Должно быть, я слишком сильно сжал его руку, потому что он отодвинул меня локтем.
– А дальше?
– …Воздуха не хватало. Все они задыхались – ведь подвал такой тесный, что негде было даже сесть. Они кричали как сумасшедшие. Они задыхались… Они, дрались, калечили друг друга, чтобы только глотнуть свежего воздуха, чтобы присосаться ртом к дыркам, пробитым в окошке, или к щелям, видневшимся кое-где в двери. На другой день…
Его черные зрачки завораживали. Голос расплавленным потоком проникал в меня. Он наклонился с прилавка, схватил меня за плечо. Пальцы его впились в меня с нечеловеческой силой.
– Двадцать пять умерли. Пять сошли с ума. Остальные… Почти у всех выколоты или вырваны глаза, разорваны рты, изодраны ногтями лица… Я видел одного из выживших. Он рассказал мне, что это была за ночь… Он мне…
– Ладно. Хватит.
Я убрал руку.
Вокруг нас дрожала тишина. Язычок пламени в лампе вдруг забился. Идир в упор посмотрел на меня своими глазами волка, приблизив ко мне пылающее, изборожденное морщинами лицо.
Все – и эта тишина и этот призрачный огонек лампы, от которого по стенам метались тени, – все напоминало о смерти. Может быть, Идир тоже думал о смерти, которая внезапно отметила своей рукой виллу на городских холмах и уже окутывает ее такой же вот зловещей тишиной…
На улице, от которой нас отделяли лишь створки двери, кто-то торопливо бежал по ступенькам. Чей-то голос произнес по-арабски:
– …Тебе надо было пойти другой пешкой, старый шакал, а в результате ты…
– И его за это, конечно, не арестовали, – вырвалось у меня.
Идир снова разогнул спину, опять закашлялся, и на этот раз так надолго, что на лице проступили серые круги.
– Нет. Он у себя дома.
Я горько улыбнулся, подумав, что Альмаро свободен, несмотря на совершенное им преступление. Идир вытер губы платком и тоже улыбнулся, и улыбка эта, обнажившая его блестящие зубы, была удивительно жестокой.
Я сказал, как само собой разумевшееся:
– Конечно…
Идир слегка кивнул головой. Он тяжело дышал. Со спокойной убежденностью, которая удивила меня, он сказал:
– Бог сумеет его покарать.
Я подумал: «Легко сваливать все на бога».
Мне не терпелось поскорее уйти из лавки.
Звездное небо над моей головой сверкало золотом, подобно лимонным рощам весною в Блида.
II
На Телемли было пустынно. Из-за оград садов лился сладковатый запах. В далекой вышине, где-то там, между огромными домами Мюлузской улицы, перекликались льющиеся из приемников мелодии. Я застыл на тротуаре, глядя на голубой фасад виллы, проступающий из-за листвы деревьев. Свет горел только в одной комнате: на первом этаже слева.
Ее широкая застекленная дверь, выходившая прямо в аллею, была распахнута настежь – наверно, из-за духоты, – и легкая портьера, залитая ярким светом, спадала длинными прямыми складками.
Только не думать о том, что рассказал Идир. Забыть все, что может взволновать меня, лишить того спокойствия, которое мне так необходимо в этот час. Через несколько секунд я разорву покой этой ночи. Мои выстрелы вырвут обитателей всех этих прекрасных вилл из безмятежной и иллюзорной атмосферы безопасности, навеваемой светом зажженных ламп.
Калитка не заперта. Только бы не заскрипели петли…
Я проскользнул за ограду. Вокруг глухо шумели деревья. Чтобы гравий не скрипел под ногами, я двинулся вперед по газону, не спуская глаз с окна… Силуэт пальмы вздрогнул веером своих листьев., Я спустил предохранитель револьвера… Альмаро сейчас в этой комнате. И если он не один… В обойме у меня шесть патронов… Скрываясь за деревьями, я осторожно двинулся вперед. Вот я уже у раскрытой двери. Льющийся из комнаты свет упал мне на лицо, на грудь… Остается преодолеть три ступеньки. Я прижался к стене. В этой комнате кто-то есть. Альмаро. Послышалось чье-то покашливание. У меня зашлось сердце… Все должно случиться в эту ночь. Никогда в жизни не повторится эта ночь.
Я резко, будто желая сорвать, откинул портьеру и, задохнувшись от волнения, нырнул в ослепительный свет. И в то же мгновенье удивление, словно удар штыка, пригвоздило меня к стене. Выпрямившись, подняв к лицу судорожно сцепленные руки, открыв рот, готовая вот-вот закричать, смотрела на меня обезумевшим взглядом… жена Альмаро. Она была одна… Может быть, она кричала, а я ничего не слышал? Губы у нее дрожали. Плечи тряслись. Выпученные глаза, ужас, застывший на лице, делали ее безобразной.
Я вдруг почувствовал слабость и отчаяние. Тем не менее, не повышая голоса, я строго сказал:
– Не кричите!
Потом добавил еще тише:
– Садитесь!
Она, кажется, немного пришла в себя. Зябким движением сцепила руки. Я не вынимал своих из карманов; правая сжимала револьвер. Надо сохранить ясную голову. Самое главное – сохранить ясную голову. С неуловимой быстротой передо мной мелькало бесчисленное множество вопросов. Где Альмаро? Пришел ли он домой? Может, он спит? Как мне избавиться от этой женщины? Как обезвредить ее? Огромным усилием мне удалось подавить в себе начинающееся нервное возбуждение…