355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилиян Станев » Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист. » Текст книги (страница 5)
Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист.
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:47

Текст книги " Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист."


Автор книги: Эмилиян Станев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Иду я сквозь ярмарочную суету, ищу своего старика, а грудь распирает от радости – поразил я блудницу христовой своей чистотой. Но разум ропщет, не унимается, оттого что не удовольствована память: мельком, впопыхах видел я лицо её. Запомнилась только загадка в глазах, и не давала мне эта загадка покоя. Эх, братья, отчего любовь между мужчиной и женщиной смешивается с любовью к Богу? Кабы различали мы их, куда меньше было бы в мире зла!..

Точно пьяный слонялся я в толпе, всё вижу перед собой те глаза и не могу разыскать своего старца, так что даже вздрогнул, услыхав его голос: «На что зазевался, херувим? Хелбю видал? Вышел из моей воли, злодей. Давай ворочаться в лавру. Опостылело мне стадо Христово, пропади оно пропадом!»

Я повел мула вверх по крутой дороге, не слушая того, что говорил отец Лука.

Вдоль дороги росли высокие дубы. Они кивали мне, как соумышленники, чтобы таил я радостную свою тайну, и любы были мне и они и сама гора, ибо в сердце вила гнездо новая надежда. Одиночество и прежде уносило мои помыслы за монастырские стены, ныне же прибавилась к сему встреченная на ярмарке женщина. И оттого, что был я измучен и унижен, она стала мне утешительницей, как некогда царская дочь Денница. Ещё дорогой начал я мысленно беседовать с нею, раскрывать душу, делиться мыслями. Я видел глаза её, а сама она представлялась мне духом прельстительным и родным. Ужас и тайна, братья! Может ли брат Христов призывать блудницу для утешения и сочувствия? Но душа ищет душу и обретает её не рассудком, а чувствами и стремлениями, разум же прислуживает ей как отрок деспоту. Хотелось мне остаться одному, чтобы поразмыслить над тем, что сталось со мною, но мешал старец – он рассказывал о Хелбю, коего прежде я считал плодом его воображения. «Хелбю, – говорил он, – разбойник, чадо, и грабитель, случалось ему и людей убивать. Не к добру пришел он сюда, но врет мне. Было время, мы с ним вместе куролесили. У царя Михаила Шишмана состояли в войске, а уж потом занялись разбоем. Ладно, эти истории расскажу тебе в другой раз. А сейчас, как доберемся до монастыря, спровадь потихоньку мула, чтоб греки не пронюхали, что побывали мы на ярмарке. Впрочем, хоть и пронюхают, мне что? Где сто грехов, там и сто первый. Песенка моя и так и этак спета». В лавре, однако же, о путешествии нашем стало известно, и наложили на нас епитимью – подвесить к ногам колокольцы и целый месяц ходить с ними. Отцу Луке велено было во время заутрень и литургий стоять в притворе коленопреклоненно, а мне следовать за ним повсюду в десяти шагах и чтоб никто не смел заговорить с нами, а в трапезной в обед и ужин чтоб подавали нам одни объедки… Призвал меня к себе его преподобие: «Наказание тяжкое, чадо, но и вина твоя не мала. Отчего не пришел ты сообщить мне о том, что повелел тебе твой старец? В случаях, противоречащих монастырскому уставу, инок должен воззвать к игумену…»

Я молчал. Разве не знал великий Евтимий, что за человек был отец Лука? Шутил он или уже подозревал о том, что происходило в душе моей? Эх, отчего и самое святое учение требует от человека, чтобы лукавил он, подглядывал за своими ближними, выслеживал, как кто исполняет канон? Отчего требуем мы друг от друга подвигов, даже страданий в доказательство правоты учения нашего? Отчего не предоставим человеку самому, по совести, решать, что грех и что не грех? Невозможно сие, невозможно, поскольку правила, законы и каноны связывают нас, поскольку исповедуем мы одну веру и одну молитву, хотя вера наша Христовая, отрицающая всякое насилие! Но вечно будет человек восставать против законов и порядка, попирать их как своих тиранов. Не ведал разве его преподобие, сколько раз бывал уже наказан мой старец, либо же хотел он побудить меня говорить не о мучителе моем, а о том, отчего не люблю я больше его, Евтимия, отчего избегаю, и хотел проверить, что изменилось во мне и как приемлю наказание? Великий наставник, слишком желал ты сломить меня! Позабыл о том, что горд и сам и что тот, кто воссиял на горе Фаворской, тоже был нечеловечески горд, иначе не источал бы света и не говорил от имени небесного отца своего! Просвещенный, не видел ты, что творится в сердце моем, ибо, признавая лишь одну истину надо всеми, требовал от человека быть таким-то и таким-то и не соображался с тем, каков он есть. Ведал ли ты, что произошло на ярмарке? Ведал ли, что и в покорности моей таится сила? Пока я стоял пред тобой, гордый дух из болярской церкви вновь заговорил во мне и ты отдалялся от меня, и в то же время думал я о том, что мы с тобою схожи. Поскольку мне следовало что-то ответить, я отвесил поклон и сказал: «Да исполнится воля твоя, твое высокопреподобие. Но воля человеческая – как горящие угли под золою, и не всегда ведомо человеку, дьявол ли, Бог ли раздувает их. Однако же огнь есть свет».

Я помню твой удивленный взгляд и морщину на высоком челе, а выйдя из твоих покоев, спохватился, что говорил языком моего старца. Господи помилуй! Глаза той женщины повлекли меня, я махнул на всё рукой и прицепил к ногам колокольцы. Мои были маленькие, легкие, звенели не так оглушительно, как тяжелые колокольцы, что были на отце Луке. Старец сам подвязал их к ногам. «Пускай заменяют монастырским грешникам звон клепал. Обретаю святость и искупаю грехи свои». Обрадовался он и повелению, чтобы я следовал за ним в десяти шагах, как оруженосец за кастрофилаксом. И, схватив клюку, двинулся по монастырским галереям дразнить монахов. Они опрометью бегут от нас, а ему любо. Гости и монахи выглядывают из дверей и окон, мой старец стучит клюкой точно жезлом, вышагивает, как аист. Запретили нам разгуливать по монастырским помещениям, тогда отец Лука принялся шататься по двору, покуда не выбился из сил и не пошел прилечь.

Первый день прошел для него в самозабвении и торжестве, но в церкви дело обернулось худо. Колени у него распухшие, не может он стоять на коленях. Взбунтовался, застенал и возопил во весь голос: «Анафема! Анафема врагам Христовым, не имеющим милосердия к человеку! Слепым фарисеям и лицемерам анафема! Это о вас сказал Христос: «Гробы повапленные, пошто налагаете на других епитимью, а сами и пальцем не пошевельнете. Верните мне деньги мои и получайте назад эту рясу!»

Умолкнул дьякон, в церкви наступила тишина. Я подхватил старика под мышки, выволок наружу, за нами вслед вышли иподьяконы и монахи, крестятся. Отец Лука бороду на себе рвет, я тащу его в келью, привязанные к ногам колокольцы гремят оглушительно. Между тем литургия близилась к концу, следовало возвращаться, чтобы присутствовать на трапезе, то есть подвергнуться ещё большему унижению. Когда мы добрались до нашей кельи, я напомнил старцу, что, если не явится он в трапезную, придется навсегда уйти из лавры, а кто тогда даст ему кров и пропитание? Он лежит на топчане, я крещусь, и даже уши свои крещу, чтобы не слышали они его сквернословия. «Денег я дал им, херувим, несебрских дукатов и кучу серебра, чтобы приняли меня в обитель. Не пойду в трапезную, болен я. Пускай опять заточат в башню, чтобы сгнил я там. Буду я им на коленях стоять, колокольцы носить, огрызками питаться, как же!..»

Я пошел один. Занял в шествии место возле отца Кирилла, шепнул ему, что мой старец не может подняться с ложа. Колокол и клепала бьют, иеродьякон Христофор машет колокольцем, в стороне стоят коленопреклоненно паломники и гости, иноки поют тропарь, держа в руках зажженные свечи. Я, еле передвигая ноги, плетусь позади всех, мои колокольцы вторят колокольцу иеродьякона и клепалам. Мы вступили в трапезную, чредник начал читать с аналоя молитву, братья сели за столы, едят, а я стою у окна, перебираю большие черные четки и шепчу молитвы…

Ни на кого и не взглянул. Лишь позже заметил я святого старца, который вкушал отдельно ото всех. Господи боже, неужто это и есть схимник Теодосий – тот самый, вкруг коего видел я тогда в скиту сияние? Никогда прежде не доводилось мне видеть его так близко. Лицо у него какое-то стертое, будто Господь убрал с него всё земное. Руки сухие, прозрачные, только длинная борода да чело боголюбезны, во всём остальном – хитрый старик, скрывающий свои тайны и безмолвствующий. Я искал нимб вкруг его главы и, не найдя, сказал себе: «Оттого не нахожу, что очень грешен. Пускай! Грешник, по словам отца Луки, яснее видит Бога, усерднее ищет его…» «Богородица, дево, радуйся…» – читает чредник, а я думаю о женщине, встреченной на ярмарке. Глаза у неё, как у Богородицы, однако ж не осенена она благодатью и потому печалится. Печалюсь и я, оттого что тоже ищу света и всем чужой… И святой старец чужой всем. Живет в скиту, в отдалении, ибо стоит над иноками. А как же «стадо Христово», народ? Народ тоже живёт по-своему. А мы с моим старцем? Как знать, не праведнее ли мы со своими грехами, чем вы, святые отцы, понуждающие меня, точно пса, есть объедки с вашей трапезы…»

Такие мысли пробегали у меня в голове – злобные, желчные – и отчуждали от монастыря, пытаясь найти истину в сем страждущем мире. И выходило так, что истина эта – за пределами лавры и монастырских канонов, в совершенной свободе мысли…

Когда обед закончился и все разошлись, я взял два ломтя хлеба и кусок брынзы, чтобы отнести отцу Луке.

Не праздником, похоронами был тот день. Словно покойник лежал в нашей келье. Господь ли почил или мы для него умерли? Отдыхают иноки и паломники, солнце освещает башню и монастырские кровли, белеют стены, и свет мягкий, осенний. Окрестные вершины поседели, внизу в селе бьют барабаны, слышится шум, голоса. Сойка пролетит над лесом, крикнет, и вновь тишина и благоухание осеннего леса. Отец Лука бранится, сыплет проклятьями и ругательствами, но – что всего удивительнее – стал он мне близок, а святой старец – сомнителен. Словно заблудился я в пустом безнадежном мире. Не увидать мне никогда света Фаворского!..

Смеркалось, кончилась ярмарка и гулянье. Гости собирались разъезжаться. Старец приказал мне подмести в келье и подлить в лампаду свежего елея. Деревянным гребнем расчесал бороду и волосы, сел на пень, привалился спиной к стене. «Пускай прогоняют, – говорит. – Разыщу Хелбю, он меня без куска хлеба не оставит. Но чтоб вернули мои денежки, не то пусть не удивляются, коль в один прекрасный день вспыхнет лавра огнем и все они живьём сгорят… С каких пор склоняю этого дурня пустить красного петуха…» «Что говоришь ты, святой отец?» – восклицаю я и крещусь, потрясенный. А он: «Много размышлял я о пользе от греков, об их лжи. Пусть лучше не обманывают народ, будто видели они Господа. Грешен я, чадо, очень грешен, но правда, похоже, на моей стороне, будь я проклят!..» Я заткнул уши и пошел вон из кельи, чтобы не слушать его. Через какое-то время слышу шаги и вижу, что сам Теодосий идёт к нам, постукивая деревянным своим посохом.

«Святой старец один идет сюда», – говорю отцу Луке. Он изумленно воззрился на меня, буркнул: «Не к нам идет он. В скит свой идет. Быть того не может. Не открывай ему…» – и крестится. В дверь постучали. Я отворил. На меня смотрели светлые глаза, умиротворявшие кроткой веселостью, без укора, без хмури. Он благословил и вошел так, будто и вчера был у нас, потом поклонился в пояс. Отец Лука уставился в пол. Святой старец задержался взглядом на мне, улыбнулся и легонько постучал посохом. И точно звон маленького колокола прозвучал его голос, спокойный, но проникавший в самую душу. «Не думай, – говорил он, – что пришел я, дабы покарать тебя, брат Лука. По велению Христову я здесь, чтобы прощенья у тебя просить, отче. Виновен я пред тобой за то, что, зная о делах твоих, не навещал тебя и сим упущением оскорбил. Мы, собранные во имя Христово, подобны стройному лесу, где всякое дерево в бурю и ветры поддерживает другое. Но ты, зная, что ежечасно борешься с грехами своими, отчего не искал ни у кого духовной поддержки? В видениях, ниспосланных мне через благодать божью, видел я, как вопиет душа твоя о свете и рае, а разум единоборствует с Богом и внемлет дьяволу, Если не разумом, то сердцем понял ты, что человек алчет просветления и от жажды и нетерпения познать тайны господни приходит к отрицанию и злу. Буйные нравом, отрицая, сами низвергают себя в темень адову и запутываются в сетях Лукавого. Поступаешь ты подобно осужденному, что отрицает закон и судью и не хочет раскаяться. Неужто забыл ты исповедь свою, когда приняли мы тебя в свою обитель? Многие из злодейств разбойника Витана утаил ты, ибо не осмелился признаться в них, а ныне терзают они душу твою. Разве не ведомы тебе слова Спасителя, накормившего народ пятью хлебами и двумя рыбами: «Есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят царство божие». Каждый из живущих на земле людей – кроме тех, от кого отвернулся Господь, – в последний миг перед кончиной своей узрит свет небесный и нетленный мир, и сиянием озарится вся жизнь его, и поймет он, что напрасно растратил ее. Одни лишь тогда видят это, другие при жизни постигают единство плоти и духа через благодать, ради коей ты пришел сюда, брат, чтобы обрести мир своей душе. Но ты возжелал снять с себя облачение Христово и уповаешь на богомильскую скверность, что оправдает она тяжкие прегрешения твои. Разбойник Витан ещё не умер в душе твоей, но миро господне жжет тебе сердце и теснит дьявола, понуждая его к буйству…»

Отец Лука распростерся на полу. «Уходи от меня, – говорит. – Ступай, святой отец. Недостоин я, в смраде погряз, напрасно стараюсь исцелиться, не верю и не заслуживаю прощения…» – задыхается, трясет головой. «Подними его, чадо», – сказал святой старец и, когда я приподнял его, перекрестил. «Неисповедимы, – говорят, – дороги к свету, как и дороги ко греху, так что не стану судить тебя, брат Лука. Пусть Христос простит и судит нас обоих. Приходи ко мне, когда пожелаешь. И ты, чадо Теофил, тоже…»

В ту же ночь отец Лука расхворался, помягчел душой. Стал умиленно смотреть на меня, стал смерти ждать. Всю осень ходил я за ним. Тоскует, любит меня, славословит за доброту мою, я же – чувствую – начинаю презирать его… Служил ему, а всё равно что не замечал…

Ж

Ныне, когда предстоит мне говорить о Фаворском свете, о скорбной моей тайне и падении, я спрашиваю себя – как найти слова о том, что неизречимо, и молю Господа ниспослать мне их. Но бессильна моя молитва, не осеняет меня благодать, ибо в душе – отчаяние. Одако же терпелив я и не иссякает во мне надежда, что поможет мне Предвечный или хоть сам дьявол, пусть даже навыворот все слова его. Прежде всего расскажу о том, как одной снежной ночью преставился отец Лука.

После того как покаялся мой старец, отслужили благодарственный молебен, отец Лука притащился в церковь из последних сил и с моею помощью. Теодосий самолично окропил его святой водой, усадил с собой рядом, все кандила, лампады и свечи в храме были зажжены – в знак того, что восторжествовал свет. А Евтимий поднес ему дар – краткое житие святого Христофора.

Каждый из нас подобен свече, опутанной куделью страстей и прегрешений, и, когда много их, они заслоняют свет её. Тогда несчастен человек и нет для него радости. В тот день засветился мой старец, оттого что кудель со свечи спала. Плачет от умиления, колотится лбом о холодные плиты. А возвратившись из церкви, лег в изнеможении, но облегченный и гордый собой. Награждайте человека, дабы поощрить к добру, оказывайте ему почести, пусть дьявол изыскивает для него иные приманки. Кому однако ж ведомо, что лучше – спасительная ложь или голая правда? Ибо не может человек долго утешаться ложью, даже наикрасивейшей, он отвергнет её, дабы искать истину… Написал я эти слова оттого, что обожгло меня тогда сомнение, не сотворилась ли над моим старцем великая ложь, быть может, обманули его, дабы сломить земной, богоборческий разум, смирить его и повергнуть к стопам Христовым. И впервые задумался я над человеческим преклонением перед неведомым, над тем, как неведомое обезоруживает волю и мысль ради того, чтобы успокоить дух. Прости меня, Господи, но, коль наделил ты нас разумом, отчего хочешь, чтобы отказались мы от него и уверовали, что неведомое и есть премудрое? Отчего требуешь, чтобы человек преклонял колена перед твоим могуществом, ведь ты сам даровал ему могущество и власть надо всеми тварями и разум, дабы познать тебя? Прячешься от разума, а открываешься в безумии! Или, осудив христиан на гибель, плен и поругание, ты направил их ум к себе, дабы была у них утеха в страданиях? Подобно тому, как трепещет выведенный на позорище, как напрягаются в нем все силы душевные, чтобы встретить муку и смерть, и мечется мысль его, стремясь хоть в чем-то найти опору, так в страшные наши времена агарянских нашествий и разврата власть имущих человек ищет опоры вовне, в царствии божьем, в волшебстве и чародействах. Вооружилась душа, укрепляет себя всевозможными самообольщениями, и, точно факелами, осветились тайны и безрассудства человеческие…

Преставился мой старец в декабре, в первый снег. Днем побелели гора и лавра, усиленно задымили печные трубы, жалобно загоготали над Белицей стаи диких гусей, пытаясь прорвать туман и улететь в Романию, а вечером за поредевшими облаками воссияла луна. И ночь стала светлой, словно белая земля была удостоена серебряного нимба и небесной порфиры. В такую ночь огонь в очаге бывает алым и сладостно согревает келью своим теплом. Мой старец лежал, свесив с топчана ногу. В глазах – умиление и радость. «Пришел мой час, – говорит. – Этой ночью, чадо, преставлюсь я. Позови исповедника, отвори двери, дай мне вдохнуть запах зимы. Завтра облачат меня в белые одежды, и Бог послал на землю снег, чтобы облачить и её. Значит, прощены мне грехи мои и, как знать, не примут ли меня как праведника…» Он не умолкал, вдохновленный надеждой. «Согрей, – говорит, – воды, обмой меня перед тем, как приму я святое причастие».

Я распахнул дверь, он вдыхал снежный воздух и, благочестиво сложив на груди руки, улыбался, похоже, вспоминал о чем-то, происшедшем в такую же запорошенную снегом ночь. Я подкинул дров под таган, на котором стоял большой котел. «Натопи, – говорит, – снега, обмой меня снежной водой», – и отвернулся к стене лицом, чтобы остаться наедине с Господом в последнем своем разговоре на земле.

Пришел исповедник с двумя иподьяконами в мантиях. Остались ждать за дверью. Мы же с отцом Кириллом раздели моего старца. Обмываем его, зажмурившись, дабы не искуситься плотью, но от огня и лампады в келье было светло и, взглянув нечаянно на его спину, я обомлел: она вся была в шрамах от ножа и плети. На правой лопатке – выжженное каленым железом клеймо величиной с яйцо, а в клейме корявыми буквами: «Витан-разбойник, отрок Драгиев». Отец Кирилл читает пятидесятый псалом: «Окропи меня иссопом и буду чист; омой меня и буду белее снега…» А я размышляю, как станет белее снега разбойник, не обманывают ли и его и нас? И, глядя на тощую спину, испещренную страшными знаками, говорил я себе: «Се тело человеческое, истерзанное миром, уходит в утробу земную», – в первый раз пожалел я человека и мученическую плоть его сильнее, чем ныне, когда я видел её посаженной на кол, поруганной, посеченной ятаганом или мечом…

Мы облачили его в чистую рубаху, ибо сказано: «В ризы невинных облачусь…» – и положили на топчан. Когда вошел исповедник, мы с отцом Кириллом удалились к иподьяконам. Мне было слышно, как мой старец читает молитву: «Прими мя, Господи, на тайную свою вечерю, прими как соучастника. Не выдам я тайны твоей, подобно Иуде, но подобно разбойнику, что одесную от тебя, молю тебя, сын божий…» – и я разрыдался от жалости. Трещат в очаге дрова, слышится голос исповедника и шепот отца Луки, сверкает в снежной ночи гора, тихо журчит внизу Белица…

Наконец исповедник вышел, а был он строгим старцем по имени Филипп Иеромонах, остановился подле нас и задумался. А потом, уходя, махнул рукой так, что все мы поняли, какого грешника он исповедал только что…

Я вернулся в келью. Отец Лука посмотрел на меня, и никогда не забыть мне его глаз. Он взглядом спрашивал меня, слышал ли я исповедь его, не обман ли, что грехи его будут прощены, не лицедейство ли все это?

На другой день трижды ударили в колокол. Я зашептал: «Прими, Господи, душу раба твоего Луки».

Он завещал мне немного скопленных денег, чтобы я ставил свечи и читал над его могилой псалмы: «Возрадовался я, услыхав, что направил стопы свои в дом господен» и «Не входи в судилище с рабом твоим, ибо не оправдается пред тобой ни один из живущих».

Так остался я в келье один, и подошло мне время постичь благодать господню…

З

Когда соблазненные Сатаною ангелы раскаялись и запели те песни, что пели они в горнем мире небесному Отцу, Сатана спросил их: «Все ли ещё помните песни Сионские?» И когда те ответили, что помнят, сказал им так: «Поселю вас в земле забвения, где забудете вы то, что говорили и чём обладали в Сионе». И сотворил он им тела из земной плоти. Но не верю я, братья, что забыли ангелы песни сионские, ибо в каждой душе осталось смутное воспоминание о них, и толкает оно человека к искусствам и художеству и побуждает петь их наяву и во сне. Благодать, коей я жаждал, была сионской, и сионские песни слагал я, когда мысль моя соприкасалась с Христом, небесами и любовью. Были они о царице Деннице и о спасении встреченной на ярмарке женщины, были упованием на добро, вечность и святость. Были они и светом Фаворским, обещанием, смыслом сокровищницы мироздания и заключенной в ней истины, но разум мой пытался отринуть их, ибо не желал признавать истиною и не понимал, откуда они. Тем самым соединял он себя союзом с дьяволом.

«Ни один мудрец не обладает чистым слогом, ибо высокую словесность души уничтожил он низкими помыслами. Плотский и многоречивый дух мудрости мира сего вошел в неверные суждения о таинствах и лишил их мудрости ипостасной», – говорил святой старец, когда призывал нас к себе в келью. Высокая словесность? Есть ли в языке нашем подобающие ей слова? В святые эти вечера дух мой воспарял к небу, во мне пробуждался сочинитель, искал бумагу и перо, поверив, что изречет чистое слово!.. Горит в очаге груда поленьев, отблески огня пляшут на побеленных стенах, снаружи – снежная ночь либо плотный туман, похожий на тяжелое руно, а святой отец учит нас, как вобрать в себя все чувства, как устремить мысль и волю ко Христу, молиться с сердечным сокрушением, душевной умиленностью и орошать землю слезами, дабы возгорелся в нас всесвятой, всесовершенный дух и исполнил существо наше неизреченной радостью и божественной любовью… Я слушал его и думал: «Верно говорит он, по опыту знакома мне сия благодать. Не раз текли у меня слезы, когда я сочинительствовал либо читал святые книги. Знакома мне и умиленность при соприкосновении с бестелесным, в коем воплощена Красота. Исихия раскроет мне все тайны». И я ожидал ее, как земля ожидает солнца.

Так прожил я ту зиму, заботился по велению игумена о требах и часто наведывался к Теодосию в скит. По утрам я расчищал дорожку от выпавшего снега. Залитые светом утренней зари, алеют леса на склонах Мокры, внизу снег синий, без теней, курятся трубы села, не слышно замерзшей Белицы. На снегу отпечатаны следы послушника, приходившего топить печку. И сквозь снежную пыль, которую взвевала моя лопата в утреннем воздухе, виделось мне улыбающееся лицо великого схимника за разрисованным инеем оконцем. Улыбается, кивает в ответ на мое приветствие, склоненный над списком церковной книги либо переводом, своим или чужим, принесенным ему для просмотра. Эти зимние утра холодной своей прозрачностью возносили меня к лазурным небесам, и всякое слово старца было золотом и приводило в упоение всё существо моё. Первые лучи солнца скользили по полу – оранжево-желтые, нежные, лик Теодосия менялся, то златозарный, божественно ясный и прозрачный прозрачностью смертника, то земной и, значит, опять же смертный, и разум мой метался в сомнениях: и так и этак – смерть. За зиму я стал его любимцем и вновь ощутил желание духовно отдать себя ему, как некогда Евтимию. Слабость человеческая, ищущая надежности и покоя!

Я легко усваивал учение и таинства, поскольку, как уже говорил, они были известны мне из пережитого мной самим. Злоязычие отца Луки научило меня молчать, то есть таить в себе узнанное. Молчание сие означало воздержание, а бодрствование – волю к тому, чтобы не пресекались мысль и наблюдение над собой; словно звенья одной цепи связано все это у человека.

Я усердно предался подвигу – погрузился в безмолвие и самонаблюдение, так что дух мой обострился Я чувствовал, что очищаюсь и возвышаюсь, что растет и приближается благое просветление, и открывались мне тайны людей и природы, всего живого и мертвого. Подойду к дубу и словно перевоплощаюсь в него, чувствую всем существом своим, как впился он корнями в землю, как сосет соки её, точно младенец материнскую грудь, как наливается силами и нежится в воздушной благодати. Цветок ли, тварь ли живая – птица, зверь лесной, домашняя скотина – всё доступно мне, во всем вижу промысел божий. И сколько повсюду радостных тайн, какой тихий восторг для сердца!.. Останавливаю взгляд на горах, и кажется мне, плывут они и приветственно говорят: «Прощай, инок Теофил, прощай и радуйся, ведь и мы радуемся творцу». Посмотрю на снег, как чернеют на нем черные леса, и сострадаю им и дивлюсь устроению мироздания и более всего красоте, мантии господней, распростертой над вселенной. Всё сущее радует меня, ибо я понимаю его и вместе с тем жалею. Даже сухой опавший лист внушает мне жалость, и мертвый ежик, и замерзшая птаха, и инок со смущенным взором, и немощные наши старцы, вроде покойного отца Луки, над чьей могилой предавался я размышлениям. Каждодневно в молитвах своих поминал я женщину с ярмарки, со сладкой мыслью о глазах её бродил по заснеженному лесу. Ярко светит солнце, от снежной пелены не оторвать глаз, вот ветка стряхнула с себя иней, заиграли алмазы, а женщина идет со мной рядом, и я чувствую, как прекрасна душа её. Потрясли её те сладостные тайны, что раскрыл я перед нею, очистила красота, и склонила она покаянную свою голову… Восторг, божественные прозрения, но в келью возвращался я опечаленный. Отчего? Не обращалась ли в печаль неутолимость моей любви ко всему сущему? Либо печалила меня непостижимость его красоты? Либо разум нашептывал, что видимый мною мир есть обман и мечта? Христе боже наш, спаси и помилуй, не дай мне погрязнуть в сомнениях!..

Как-то под вечер, в январе, когда прибавляется день, а вместе с ним и свет, смотрел я на закат. Гора в золотом кокошнике сияла в славе заходящего солнца, похожая на невесту в белом венчальном наряде. В низинах снег голубеет, выше – искрится, макушки гор в снежных уборах, точно престолы Сионские, сам Творец пребывает там, однако вдруг удаляется, остывает, гаснет щедро разлитая благодать его. Оскалились овраги в холодном серебре и мраке, леса встопорщились, как звериная шерсть, повеяло великим холодом, будто из предвечной бездны. Мокра стала синей, и с наступлением ночи Бог предоставил её дьяволу. Содрогнулась душа моя, я испугался, что вот сейчас начну восхищаться так же дьяволом и повторится то, что произошло некогда в болярской церкви. И когда двинулся назад, вместе со мною двинулся и Рогатый, увещевая обернуться, взглянуть на темное, холодное, страшное царство его и признать, что и оно тоже прекрасно и могущественно. Волосы у меня встали дыбом, по спине пробежал озноб. Спешу к святому старцу для духовной поддержки, чуть не рыдаю, а в скиту темно, выглядит он пустым, умолкшим. Я тихонько постучался в дверь – старец не ответил, и я заглянул в оконце. Лампада внутри трещит и мигает, вот-вот погаснет, а на ложе спит Теодосий. Храпит он, беззубый рот разинут, голова запрокинута, борода всклокочена, четки свисают с топчана, камилавка надвинута на самые брови, торчит, как печная труба. Я перепугался, но потом увидал, что он дышит. Старик, как все, земной и смертный, он обманул себя и других… «Господи, разве ведомы ему твои тайны? Не нарочно ли усыпил его Рогатый, чтобы показать мне, сколь жалок он? Иисусе Христе, не оставляй меня!» – шепчу я молитву. Сомнения и безверие точно воры обирают плоды души моей. За спиной у меня хохочет дьявол, а передо мной, в скиту – поверженная, плотски-оскверненная вера и надежда… Я забарабанил в дверь, ибо не решался вернуться к себе в келью со сломленной душой. Да и как буду я молиться на вечерне?

Старец проснулся, отворил. Войдя, я тотчас рухнул на колени и исповедался ему, однако утаил, что видел его спящим. Ах, зачем дважды зевнул он, пока меня слушал? Разве в такие мгновенья Святой может зевать? Он провел рукой по лицу, ещё сонному, помятому. «Счастлив ты, – говорит, – чадо, что посещает тебя сия скорбь. Предвестница она благодати. А проистекает от тоски по Господу и раю, где некогда обитала душа и куда жаждет возвратиться, и от любви; а жалость проистекает от раскаяния Адамова. Печалится душа несовершенства своего, алчет чистой радости и просветления, прощения алчет… Кому не является Нечестивый? Он не отказался от борьбы. Чем ближе человек к Богу, тем усерднее искушает его дьявол. Молись и дерзай, на силу господню опирайся, и снизойдет на тебя райское просветление».

Произносит он слова эти, но вижу я, заучены они, любому сказал бы он то же самое, и думаю про себя: «Его тоже нынче вечером посетил Сатана, весь мир погряз во зле!» – и не проникают мне в сердце слова его. Долго молился я на вечерне, чтобы превозмочь дьявольские искушения, уснул со смятенной душой, и дурные сны одолевали меня. Взыскательна молодость и чем более чтит святого, тем более совершенным хочет видеть его, так что должно святым жить в уединении, вдали от чужих взоров, дабы никто не узрел их в слабости, и появляться среди мирян редко, пусть другие разносят славу о них…

Не один и не два вечера дьявольских было в моей жизни. И дней, и ночей, и недель, и лет, но тот вечер возвестил, что пребудет Сатана во мне вечно. В крови человеческой сила его и в глазу человеческом, что бодрствует, жаждущее проникнуть в тайну тайн…

Весною попробовал я постичь исихию. Лежал, как велено, на полу, обнаженный, чтобы демоны искушали меня справа и слева и чтобы я победил их. Мысль и воля – во Христе. Вижу его в белой лучезарной плоти, распятого или живого, как ступает он святыми своими стопами, источая свет. Шепчу: «Сыне божий, помилуй мя, грешника, взываю к тебе с сердечным сокрушением и умилением душевным. Яви мне Господа моего, призвавшего меня из материнской утробы». Без конца твержу молитву. Утомившись, немеют уста мои, и только душа говорит, а я слушаю, о чем просит она и чувствую, что опутана она своими желаниями. Дьявол оседлал её, мешает скинуть темное покрывало неисчислимых веков. Но вот блеснуло успокоение, радость и тихое счастье подымаются из её глубин, сияние иных миров снисходит на неё, и она трепещет в блаженстве. И является мне лебединокрылый ангел-благовестник. Ах, не достает мне слов, чтобы передать, что открылось мне, язык и разум бессильны выразить божественную тайну! Скачет обновленное сердце, весело бьется в груди, кроткая радость разливается по телу, славит Господа. Всё, что рождается и существует, есть милость его и жертва, им принесенная, в непроглядности пространства и времени скрыт он за видимым и вещественным. Умилительны слезы, восторг, радость ангельская. И понимаю я, отчего возносят ему хвалу серафимы у престола его, ибо сейчас и я с ними… Но предатель разум, пробудившись, вопрошает: «Зачем жертвоприношение? Кому?» Однако душа с презрением отворачивается от него. Ведом ей ответ, но не может она изречь его и купается в сладостной муке любви. Высится над миром, как дух над животворящей бездной, созданной Господом, созерцает её и не смущается ни змеем, ни зверем, ни ядом, ни уродством. Разум же снова лукавствует, допытывается: «А зачем они? Змеи, звери, яд, уродство? Не дьявольское ли порождение?» «Молчи, – молвит душа, – невыразима суть божья. Что ни вообразишь – ошибешься. Лишь я одна могу ощутить его силу». И я вновь погружаюсь в блаженство благодати и молюсь: «Сохрани, Господи, то, к чему прикоснулся я, укрепи меня в вере и удостой благоволения своего, дабы узрел я свет Фаворский и возрадовался славе твоей. Наполняет она меня милосердием ко всему, радостью и бесстрашием перед смертью. Да буду и я жертвой, тобой принесенной, колосом от жатвы на вечной ниве твоей. Я пойду дальше с новым приливом любви к живому и мертвому, ибо познал, что всё сущее имеет свой первообраз в тебе…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю