355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилиян Станев » Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист. » Текст книги (страница 2)
Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист.
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:47

Текст книги " Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист."


Автор книги: Эмилиян Станев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

«Учитель, я сама велела ему написать это, отец знает о том, что он сочинительствует, и желает прочесть его сочинения». И подобно тому, как ангел господень или царица небесная властна над черным дьяволом, так что может даже ступить в ад, так и Денница одним мановеньем руки и словами заставила покориться дьякона Ангелария. Он смешался, из смуглого стал багровым, улыбнулся подобострастно и с поклоном протянул ей стихи. А великан Драговол, пришедший за царевной, ничего не понял – он, как всегда, смиренно стоял и молчал.

Участь человеческая – прожить невинную пору жизни в забавах, любопытстве и всяческих играх с духотворным и вещественным, а душе быть свободной, точно летнее облачко, и, подобно ему, реять над земным простором, пока не наступит день первых огорчений, страданий, гнева, ненависти и боли, когда ополчится душа либо на себе подобных, либо на Бога, стремясь найти виновника несправедливости и зла. И тогда Лукавый взнуздывает её. Бывает, однако ж, что в такой день сплетается в один узел множество событий.

Со все возрастающим смущением направился я домой и ещё дорогой вспомнил о дьяволе. Позавидовал Лукавый моей дружбе с Иисусом и любви моей к Деннице, и взъярился, ибо во всем Тырновграде я единственный знал о том, что гнездится он тут повсюду. Я возненавидел своего учителя, и он возненавидел меня, и теперь я сражался с ненавистью, этим черным туманом для души. Хартофилакс узнает о моих стихах, и меня, наверно, прогонят из школы. Ничего удивительного, ежели и сам царь прочитает их, чтобы узнать, ради кого и зачем они сложены. Узнает мой отец и все болярские сыновья, которые и без того смотрят на меня, как на белую ворону.

Когда я толкнул калитку и переступил порог, навстречу мне полетел ужасный вопль, и я помчался по лестнице наверх. Но тут услыхал за спиной голос отца, велевший мне вернуться: «Ступай погуляй у крепостной стены, сынок. Матушка нездорова, наверху лекарь и бабушка Венета. Возможно, Господь пошлет тебе сестренку или братишку».

Я вышел, провожаемый всё тем же, хоть и приглушенным криком, направился к южным воротам у Балдуиновой башни и, не обращая внимания на стражу, которая задевала меня шутками и насмешками, сел поразмыслить о своих горестях и о том, отчего матушка так страшно кричит, если сам Господь посылает мне сестричку. Но не стану занимать вас подробностями.

Я решил, что и тут не обошлось без дьявола, и разум мой отступил перед загадкой, для чего же существует на свете Лукавый. В тот день родилась моя сестра Каля, которую агаряне полонили и продали венецианцам в Кандию…

Сила души в непостижимой способности её услаждать себя! Она бежит неприятных воспоминаний, ищет света и радости. И я тогда утешился сокровищницей мироздания, Иисус успокоил меня, и я, сам того не заметив, сел на улице, на каменную ступеньку, в полуденной тени и принялся в уме слагать стихи и умерять ими свою боль. Само собой, были они обращены снова к моей Деннице, ибо только ей и Христу мог я открыть всё.

В ту же ночь явился мне во сне Рогатый, и никогда не забуду я этого сна, предвестника того, что суждено мне было вкусить горьких плодов познания.

Я любил спать рядом с отцом на широкой его постели, внизу, в комнатке под лестницей, соседней с иконописной. Там пахло красками, горячим воском, церковью и располагало душу к покою и покаянию. Перед тем как лечь, отец в темноте медленно и старательно опоясывался тонким шерстяным кушаком. Потом крестился на икону и щекотал меня усами, говоря, что моя душа благоухает. А в тот вечер по дому носился запах крови, молока и роженицы, и это терзало мой разум угрозами и сомнениями, так что я долго не мог уснуть – прислушивался к доносившемуся сверху плачу сестрички, к поступи стражи и мерному гулу Янтры. В середине ночи привиделось мне, что я иду вдоль нашего виноградника, где мы обычно жили в жару и засуху. Светло было у меня на душе, ибо здесь чувствовал я себя свободнее и счастливее. Я упивался пеньем птиц и цветами, вглядывался невинным своим взором в природу, пытаясь понять вложенный в неё смысл… Да и дьявол оставался ведь в Тырновграде и не был мне страшен, и лишь острая тоска по Деннице навещала меня, но была она подобна ране, на которую излили мёд. Видимо, все эти чувства блуждали в моем окутанном сном сознании, здесь же бодрствовали и пережитые за день тревоги, а в них скрывался дьявол. И неожиданно ОН возник у межи – серый, косматый, тщедушный – и стал подзывать меня, подобно тому как разбойник приманивает дитя, чтобы погубить его. И столько было в нём гнусной лести и уверенности в том, что он искусит меня! Душа моя содрогнулась от ужаса. Я с громким воплем схватил камень и, что было силы, метнул в него!..

Проснулся я в слезах и в испарине и не открыл отцу, отчего кричал во сне, отчего дрожу весь и прижимаюсь к нему.

На другой день пришел десятоначальник из царской стражи: Иван-Александр повелел мне явиться во дворец. В доме поднялась суматоха. Отец помог мне умыться, надеть новое платье. Я последовал за десятоначальником, ноги мои подкашивались, во рту пересохло. «Погубил меня Рогатый, – думал я. – Не зря мне снилось, что зовет он меня. Должно быть, стихи мои прогневали его царское величество и он покарает меня за дерзость».

Со страхом и робкой надеждой приблизился я к южным воротам дворца. Они служили входом для генуэзцев и венецианцев, привозивших сюда товары, а также для послов. Стража пропустила нас, и я, ни жив, ни мертв, ступил на царский двор. Рядом с церковью, позади высоких палат, где царь принимал посланцев из чужих стран и созывал совет боляр, был увитый виноградными лозами навес. Там прохаживались павлины, по двору вышагивал страус, время от времени подбегая к сторожевым башням, откуда воины кидали ему камешки, потешаясь над его прожорливостью.

При виде украшенного львами и двуглавыми орлами парадного входа во дворец, изображенного над дверями Иисуса, а по бокам от него – святого Георгия Победоносца и Архангела Михаила с огненным мечом, при виде царских покоев со светлыми окнами и мозаичными узорами, страх мой возрос ещё более. Пред царскими палатами должно было склониться, но душа моя не желала того и возроптала на разум, побуждавший её покориться сему величию и красоте. И тут Лукавый прельстил её, сравнив меня с героем, вошедшим в пещеру к дракону, дабы спасти царскую дочь, я возгордился, и страх мой сменился жаждой подвига и готовностью претерпеть любые муки ради Денницы…

В преддверии за низким столом сидел начальник внутренней стражи – усатый человек в доспехах. Он тяжело поднялся, чтобы позвать кого-то, а я остался под взглядами стоявших у входа воинов. Здесь стены тоже были украшены изображениями воевод и святых, возвышались два бронзовых, закапанных воском светильника и пахло сгоревшими свечами.

Начальник стражи вернулся с каким-то монахом. Тот повел меня через прихожую с мраморными полами, устланными ковром, откуда через анфиладу комнат мы подошли к широкой лестнице. Из полумрака и тишины, в которые была погружена эта часть дворца, лестница вывела нас наверх, на залитую светом длинную галерею с белой колоннадой, обращенной к Янтре. Сбоку в глубоких нишах тянулись окованные крест-накрест двери, потолки и стены были украшены многоцветными узорами, от которых кружилась голова и нельзя было оторвать глаз – многое тут было создано кистью моего отца, ибо дворец при царе Александре подновлялся.

Монах остановился у какой-то двери и велел мне ждать. Я заглянул через венецианские стекла в комнату, мне показалось, что я вижу там людей, и я отвернулся и стал смотреть на замерший в послеполуденном зное зеленый мир за Янтрой, где желтели башни Девиной крепости. И, ошеломленный впечатлениями, страхами, надеждами, вздрогнул, когда дверь у меня за спиной отворилась и монах позвал меня.

В зале находились царь Иван-Александр с царицей, тремя дочерьми и возлюбленным сыном своим Иваном Шишманом. Пурпурные, синие, желтые и лиловые пятна окрашивали лица, одежды, обширную залу целиком, отчего всё выглядело волшебным. Его царское величество восседал на высоком стуле с подлокотниками, на таком же стуле сидела царица, держа на коленях пяльцы, а дочери и царевич Иван Шишман стоя разглядывали меня. Я хотел поймать взгляд Денницы, чтобы по её глазам прочесть, что ожидает меня, но не решился. Отвесил низкий поклон, как научил меня отец, и посмотрел на царя с робостью. Он приветливо улыбался, далматика была распахнута у него на груди, открывая белоснежную, тончайшего полотна рубаху и сильную белую шею под начавшей седеть бородой. Такая же полная, как у владыки, рука держала перламутровые четки, и я – ведь глаза мои были опущены долу – увидел и запомнил толстую лодыжку, алую туфлю и красивую кисть руки. Вся плоть его была столь белой и чистой, что он располагал к доверию и благости; с возрастом порыхлевший, он всё ещё был красив и благолепен, особенно в глазах женщин. А когда я увидел, как добр и чист его взгляд, ещё больше укрепилось во мне впечатление, что он сладок духом и телом и сладостью этой услаждает других. Ну, а теперь, Теофил, поведай о том, как позже истолковал ты эту душевную сладость и доброту его царского величества? Или не смеешь изречь сего, дабы не сбить с толку читающего сии строки, ибо разум способен постичь лишь то, что открывается ему в стройности и порядке…

Его царское величество милостиво расспросил меня об имени моем и годах, а я не мог оторвать взгляда от его алых губ. Похвально и радостно, говорил он, что множатся люди, умеющие прославлять всякого рода искусством Господа нашего Иисуса Христа и питающие горячую любовь к святым и к святой нашей православной церкви. Деяниями таких людей царство украшается боле, нежели жемчугами и драгоценными каменьями. Мои стихотворения приятны для слуха и разума и он прочитал их с удовольствием. Продолжая говорить, он вынул красивый гребень, расчесал им бороду и, всё так же улыбаясь, смотрел на меня. А царица, нежная, тонкокостная, с огромными темными глазами на розовом лице, которую я ненавидел, ибо жалел прежнюю царицу, дочь Бессараба, всё это время пристально меня разглядывала.

Я ушел бы из дворца, упоенный мечтаниями, – царь Иван-Александр подарил мне золотое перо и уже хотел отпустить меня, но тут вмешалась царица, сказав, что следовало бы постричь меня в монахи и взять писарем во дворец. Она говорила на греческом, не подозревая, что я понимаю этот язык, умею на нем читать и писать. Я взглянул на мою Денницу, она ответила мне смущенным взглядом. Пока их царские величества спорили, к какому занятию меня определить, старшая царевна, похожая на своего отца, такая же крупная и румяная, незаметно ущипнула меня за локоть и проговорила с вызовом: «Ты зачем уподобляешь нашу Керацу святой Богородице? Уж не люба ли тебе наша Кераца?» – и рассмеялась ехидно, а я готов был провалиться сквозь землю. Денница убежала в слезах, его царское величество строго выговорил насмешнице, однако же все засмеялись, и этот смех обнаружил, что им известна моя тайна.

Не помню, как взял я шкатулку с золотым пером, как поклонился, не помню, поблагодарил ли. Очнулся лишь тогда, когда ожидавший в прихожей монах повел меня к выходу. Со двора доносился хриплый, властный голос, кто-то бранился, и, когда мы вышли из дворца, я увидал рослого, стройного юношу в короткой далматике и красных сапогах, ругавшего воинов за то, что они дразнят страуса. То был Иван-Страцимир, царский первенец. Он обернулся в мою сторону и метнул в меня сердитый взгляд. Лицо у него было хмурое, с острым подбородком и высоким, как у отца, лбом.

Я шел домой, а в ушах гудело: «Уж не люба ли тебе наша Кераца?» – и слова эти так сверлили мозг и ранили самолюбие, что и Денница тоже стала мне казаться чужой. Я сердился на неё за то, что она выдала нашу тайну. Значит, она не любит меня, а только тешится да забавляется моими стихотворениями. Напрасно воспевал я её, напрасно уповал на чистое её сердце, напрасно сравнивал со всем, что есть прекрасного на земле и небе. Она царская дочь, а я сын богомаза, что же возомнил я о себе? Оскорблена была душа моя, отравлена прекрасная тайна любви. И я так истолковал свой сон: дьявол явился сообщить мне, что отныне волею царя я буду служить ЕМУ… Мысль эта повергла меня в отчаяние, я был сокрушен тем, что между мной и Христом встал Нечестивый. Тяжкая печаль одолела меня в тот день, пролегший рубежом в моей жизни.

Отец обрадовался царскому подарку, матушка кинулась целовать меня, я же поиграл пером, но, оставшись один, ощутил неодолимое желание зайти в какую-нибудь церковь, когда там никого нет. Как живой, виделся мне дьявол на винограднике, и я не сомневался, что и в церкви он явится мне. Но отчего так страстно желал я видеть его, не надеялась ли исстрадавшаяся душа моя, что если взмолиться, то выпустит он её из своей власти? Или же затем искала она его, что была оскорблена? Доныне не в силах я разгадать сию тайну, однако же потом ещё возвращусь к ней.

Тайком проник я в болярскую церковь, что позади царского дворца, спрятался за одним из столпов и стал ждать. Стою, ожидаю со страхом, чтобы явился он мне в каком-нибудь темном углу либо под лампадами алтаря, а страх переходит в дерзость и богоборчество, в бунт и вызов богам и святым, царям и властителям, жизни и смерти. Волосы мои встали дыбом, грудь расправилась, словно поднимается во мне мощь богатырская и грозит разрушить дом божий, как Самсон разрушил некогда капище филистимлян. Тут я очнулся, подбежал к Вседержителю и преклонил колена для молитвы. И посейчас помню ту икону. По золотистому фону темными красками был нанесен образ Спасителя – кроткий, смиренный, с алеющим ртом и недлинной черной бородкой, соединявшейся с густыми волосами, а позади него – алый же крест. Таким земным и скорбным был он, смотрел так беспомощно и благословлял так безнадежно, что я мысленно уподобил его болярскому водоносу Коею, всегда печальному и задумчивому. Я желал молиться, но из уст исходила не молитва, а ропот и укоры Господу за то, что дозволил дьяволу властвовать, и сомнения – не оттого ли дозволяет он это, что сам бессилен. И будто не я изрекал хвалу злому духу, а кто-то другой, незнакомый, поселившийся в моей душе.

Уразумев, что не могу молиться и, подобно Иову, требую от Бога ответа, я выбежал из темной церкви на белый свет в надежде, что там избавлюсь от гордого беса, но вместо покаяния почувствовал облегчение, будто освободился от чего-то. Гордыня моя возросла ещё более, наполнила меня дьявольской силой: «Вот, Эню, ты мал, но силен духом, на всё способен взирать без страха, даже с улыбкой». Помню, встретился мне царский чашник, монах Сильвестр, и я так взглянул на него, что он оцепенел, изумленно уставился на меня и что-то пробормотал. Но вслед за тем охватила меня смутная тоска, к глазам подступили слезы. И тогда стало мне ясно, отчего не рассказал я отцу свой сон.

Не только в Тырновграде, не только во взрослых, но и во мне самом гнездился дьявол. Я обращался к душе своей, вопрошал её: «Чего ожидаешь ты от него, окаянная, зачем так весела и бесстыдна?» И будто кто-то отвечал вместо неё: «Да так, охота поглядеть, что будет». И я недоумевал, кто же мечется в тоске, а кто ликует, что сталось с прежним Эню, возлюбленным чадом Христовым, чистым шестнадцатилетним отроком? Однако же с того часа узнал я, что человек любит дьявола не менее, чем Бога, и не может без него жить, ибо поклонение любому божеству рушит гордость его…

В

Спустя два-три дня всё происшедшее выглядело небылицей, однако в душе моей мир заволокло тенью. И хотя знала душа, что произошло, но не желала поверить, потому что её дурманили и разум, и наливавшееся силой тело. В крепости и в доме у нас вроде бы всё текло по-прежнему, по-прежнему приходила Денница в училище и садилась подле меня, прежним было небо в Тырновграде, прежним был и я, но где-то в глубинах моего существа притаилось зоркое, недремлющее око. Безмолвствует оно, лишь в молитвах моих порой изречет сомнение или даже насмешку, дабы замутить чистоту веры моей и сильнее распалить устремление моё к Богу. Теперь я уже прятал ото всех свои стихотворения и ни за что не согласился бы прочесть их кому бы то ни было, но они нравились мне больше, чем прежние простодушные мои сочинения. Именно содержавшаяся в них отрава волновала и вдохновляла меня. И молитвы мои становились всё более пылкими, искренними и всё более дивным разговор с Богом. Такова уж природа человеческая, таково свойство её. Сознавал ли я тогда, что иными глазами смотрю на мою Денницу? Не начинал ли отдаляться от неё оттого, что отец её – царь, а я – сын богомаза? Не пытался ли и в ней обнаружить присутствие дьявола?

Был я в ту пору так поглощен собой, что происходившее в мире нимало меня не заботило. Я слышал толки о Кантакузине и турках, о султане Сулеймане, Иоанне Палеологе, о сербском владетеле Душане, женатом на сестре нашего царя, о неком Марино Фаллиеро, венецианце, сражавшемся с генуэзцами в Босфоре, и сам видел этого Фаллиеро, когда он прибыл в Тырновград. Множество народу сбежалось поглядеть на него и его свиту. В иноземном посаде поднялось великое веселье, потому что грамота Ивана-Александра дала венецианцам великие преимущества в торговле, за что те поднесли царю богатые дары. Говорили также о большом землетрясении во Фракии, разрушившем многие крепости и города, так что турки легко завладели ими и грабили болгарские земли. Помню также, как привезли в Тырновград гроб с телом царевича Михаила Асена, убитого в сражении с турками. Из гроба сочилась розовая водица, пропитывая плащаницу с вышитым царским гербом и разнося смрад, так что при отпевании особенно усердно кадили ладаном и разливали благовония. Помню, какой плач поднялся при погребении и как царевну Марию без памяти вынесли из церкви…

Мой отец проклинал Кантакузина и весьма возрадовался, когда пришла весть о том, что тот свергнут с престола и заточен в монастырь. Но всё это происходило где-то вдали и не волновало меня. Каждое утро я просыпался от возгласов царских и болярских слуг, вносивших в крепость мясо, рыбу, птицу, овощи и плоды, от скрипа колодезных воротов, хлопанья дверей, лая собак и рева скотины. Во внутреннем городе с самой зари клепала церквей состязались с перестуком молотков в лавках ремесленников, кожевники в дубильнях скоблили шкуры, крестьяне везли на торжища овощи или рыбу, гнали на бойню скот. Толпы монахов полнили подворья различных монастырей. Приходили миряне, недужные и здоровые, дабы поклониться мощам святой Петки, святого Ивана Рильского и других святых, коими славились церкви и монастыри престольного града.

Случалось, какой-нибудь монах принимался проповедовать возле церкви или на городской площади, народ стекался послушать о свершившемся в монастыре чуде, либо о подвиге пустынножителя, и по всему Тырновграду стар и млад толковали о смысле знамения. Шла молва о чародее, о ясновидящей, которая предрекла, что Тырновград будет сожжен и все дети погублены бесами; проходили через город отроки, не уплатившие подати своему господину и осужденные на барщину, всяческие странники и беженцы. Шли, направляясь в свой монастырь, монахи, обрекшие себя на безмолвие, и, когда я встречал этих сподвижников и учеников Теодосия Тырновского, ставшего впоследствии и для меня светочем, а затем судиёй, мне чудилось, что несут они в себе спасительную тайну, однако же прячут её, ибо доступна она лишь избранным.

Буйные дожди сменялись зноем и засухой, каких с тех пор я и не помню. Над престольным градом кружили стаи орлов и коршунов, они тоже возвещали беду, а по ночам, когда всё стихало, с башни монастыря святой Богородицы Одигитрии кричал дурным голосом иеромонах Данаил. Говорили люди, что в эти минуты он сражается с демонами. Эхо у реки подхватывало его вопль, побуждая всех собак в городе заливаться лаем, а нас – осенять себя крестным знамением. По дорогам и лесам стали шалить разбойники, и летом мы не осмеливались ночевать на виноградниках, да и путешествовать можно было только присоединившись к свите какого-нибудь болярина либо к царской дружине.

Пришла весть, что генуэзцы, сердитые на Ивана-Александра за то, что он облагодетельствовал их соперников, совершали с моря набеги на болгарское побережье, завладели Созополем и потребовали от жителей выкупа – по одному перперу с мужчины, по дукату за ребенка и по два перпера за молодую женщину. Прибывали беженцы из Романии, которую порабощали и жгли агаряне, они молили допустить их к царю или великому логофету, искали писарей, чтобы составить челобитную, а те требовали за каждую челобитную по золотому. Мне случилось однажды быть свидетелем такого торга, и я согласился заменить им писаря. Платы я не взял, и староста их, человек преклонных лет, поцеловал мне руку и поклонился до земли. Я чуть не расплакался и, не попрощавшись, убежал. А дома спросил отца, отчего царь Иван-Александр не соберет большого войска и не прогонит агарян и генуэзцев, а предоставляет делать это военачальникам и правителям околий, тогда как те бессильны защитить несчастных. «Оттого, что казна пуста, и царь ожидает, чтобы монастыри ссудили его деньгами. А кир Миза скаредничает и не дает больше денег». Весь Тырновград знал об этом и люто ненавидел еврея и весь род его. Когда царский тесть, охраняемый стражей, проезжал по улицам внутреннего города, горожане прятались, чтобы не снимать перед ним шапки, а некоторые плевали ему вслед. И никто не называл ни его самого, ни его сыновей христианскими именами или пожалованными царем болярскими званиями, а только прежними именами. Я видел царского тестя Мизу, окрещенного Драгомиром, лишь в церкви – седой, но с черной полосой густых бровей над большими печальными глазами, он шептал молитву и неловко крестился, а я думал о том, что этот человек, наверно, имеет дело с дьяволом. Жена у него умерла, а младший сын Аса, коего впоследствии убил я по приказу Шеремет-бея, был тогда пятилетним младенцем…

Заморосил тихий летний дождичек, окропил землю, и она заблагоухала. А в келье моей запахло пожарищем, и в душе пробудились воспоминания – злые и добрые – и сплелись, как голуби и змеи. О брат, читающий ныне житие мое, прости, что я прерываю его. Сила неудержимая влечет меня наружу – побродить, точно зверь, на воле, развеяться.

Злоба переполняет моё сердце, а оно, вместо того чтобы рыдать, потому что поддается ей, кичится своими страданиями, ибо дороги они ему и черпает оно в них сладость. И подобно тому, как пресвятая Матерь божья пожелала вступить в геенну огненную, дабы принять муки вместе с грешниками, так и я остервенело предаюсь гордыне и питаю душу своей же желчью. Не хочется мне повествовать в подробностях, посредством каких козней и многомудрых ловушек для разума человеческого вертел Лукавый миром, так что и месяца не проходило без опустошений и бед. Мы усердно замаливали грехи, из-за которых Господь насылал на нас турок, генуэзцев и всяческих лиходеев, и не могли взять в толк, отчего эти грехи непростительней, чем прежние. Я взирал на сокровищницу мироздания – она была безмолвна и не давала ответа. Стремясь уяснить себе эту тайну, я читал «О правой вере», поучения, жития и всё, что попадалось в руки, и разум мой запутывался и раздваивался. Я молил Бога просветить меня, но он молчал. А ведь, казалось бы, он уже сломил стену вражды меж собой и человеческим естеством, через Христа воссоединив небо с землею, дабы поразить гордого носителя греха? Зачем вселился и в меня Лукавый? Какие грехи мог я совершить в своей ещё цветущей младости? Я жаждал покаяния, но оно не давалось мне. Хотел смежить проклятое недремлющее око в душе своей и говорил себе: «Око сие дьявольское, Эню, ослепи его!» – но как ослепить, когда не телесно оно? Приходила мне в голову мысль, что наши органы чувств и члены тела нарочно устроены так, чтобы ложно воспринимать мир, ибо Господь пожелал скрыть себя от нас и таким способом мучить нас и судить. Коль это так, то его кара, выходит, безжалостнее, нежели злоба дьявольская!

В таком душевном смятении повстречал я отца Лаврентия – русоволосого монаха из монастыря святого Николы. Он приходил к нам просить у отца совета касательно украшения книг, ибо влекло его к каллиграфии и художеству. Был он из себя хрупок и худ, кожа такая прозрачная, что просвечивали все жилки, борода, как у Христа, глаза голубые, с поволокой. Под рясой торчали лопатки – можно подумать, святой отшельник из пустыни. Он искал меня и смотрел соумышленно, да и я чувствовал, что есть меж нами какая-то связь, и в той же мере избегал его, что и ждал. Душу оскорбляли его взгляды, но она, блудница, призывала его. Ибо душа любит и ищет тех, кто терзает её, и легкомысленно поддается искушениям разума, который вместо того, чтобы быть справедливым судьей и отважным защитником, становится бесстыдным и низким злодеем и рушит спасительное равновесие души подобно тому, как буйный ливень смывает со стен известку, обнажая холодный камень.

Всякие души встречаем мы в мире сём. Одни проходят мимо, оставаясь нам незнакомыми, к другим мы привязываемся. Но таят они в себе обман, ибо душа всегда одинока и, как ни жаждет любви, не может долгое время терпеть рядом с собой другую душу, ибо обе они мучаются, каждая сама по себе, и общение их подобно общению грешников в преисподней.

Однажды застал я Лаврентия на каменной скамье возле нашего дома – он поджидал моего отца. Я подсел к нему, но на улице пахло нечистотами, и я предложил ему пойти навстречу отцу через северные ворота, по царской дороге. День клонился к вечеру, навевая раздумье и грусть; было тепло и тихо – в такие часы мерещится, что сам Господь замер в раздумье над своим творением. Заходящее солнце освещало башни и поседевшие стены крепости, открывая глазу все лишаи и трещины, где свили гнезда соколы и вороны, внизу сверкали воды Янтры, а над потонувшими в тени домами и церквами Асенова города тянулись к небу прямые струи голубоватого дыма. Не без зависти говорил Лаврентий, какой я счастливец – стану, дескать, богомазом, как отец, всё для того у меня под рукой. Я сказал ему, что художество не влечет меня, и слово за слово признался, что сочинительствую. Воодушевился, разоткровенничался я, ещё недавно не желавший никого видеть, ни с кем говорить. Он был старше меня, и, чтобы доказать, что я не молокосос, прочитал я самую последнюю свою стихотворную молитву:

Просвети меня, Всевышний, дабы не смешивал я милосердие

твоё

с жестокостию твоей. Руки простираю, зову тебя!

Спаси меня, пока ещё не поздно, от козней дьявола,

ибо гордая злоба помрачает душу,

а Лукавый неистово терзает разум

Лаврентий поглядел на меня, задумался, потом говорит: «Так и думал я, что не смирен ты духом. Не слышал ты разве, что дьявол обращает горделивых ангелов в бесов? Сам Сатанаил от великой гордыни отвратился от Бога и повлек за собой ангелов божьих. Молод ты, а какими помыслами одержим!»

Ошеломил я его и, чтобы ошеломить ещё более, прочел и другие свои молитвы. Гляжу, в чистых глазах его заплясали огоньки – и он тоже разоткровенничался, посвятил меня в свою тайну. Оказалось, находился он в духовном сношении со святым и великим мужем Теодосием и ныне совершенствовался в смирении, дабы перейти к подвигу безмолвия, однако же украшение книг мешало ему сосредоточиться духом и мыслью. Так открылась мне спасительная тайна исихастов, то есть безмолвствующих, о которых много толков ходило в Тырновграде.

Зло, говорил мне Лаврентий, проистекает, по их разумению, от первородного греха, и каждый человек рождается грешным, ибо грех заложен в семени и крови человеческих. Я рано постиг это и, сам того не ведая, исповедал в моих стихотворных молитвах, потому что жива была во мне та простая, устремленная к добру память, которую Адам помрачил, вкусив от древа познания. После грехопадения Адам из богоподобного стал звероподобным, разумный – уподобился скоту. Его ослушание испортило память человеческую, сделало её из простой сложною, из единой – многообразною. И эта, уже развращенная память, и есть корень всякого зла. Но человек обладает свободной волей, говорил Лаврентий, и с её помощью можно спастись от дьявольского искушения, если достичь неизменности, неподвластности переменам. Бесценное это богатство человек обретет не вознесением молитв в церкви, но усиленным постом, душевным сокрушением и терпением. Душа обладает благими силами и порывами, но после грехопадения стала подвластна страстям, а ум, отделившись от Бога, начал блуждать между добром и злом, ибо превратился в их пленника. Главное ныне – возвратиться к первоначальному единению с Богом. Тогда озарит нас небесное сияние, что озарило учеников Христовых на горе Фаворской… Не каждому дарована сия милость божья, только избранным; им, блаженным, как бы дано увидеть рай…

Так, вдохновенными речами, с пылкой верой, раскрыл мне Лаврентий в тот приснопамятный вечер исихастскую тайну, о которой ныне мне многое предстоит рассказать; о многих дивных подвигах и знамениях поведал он мне и полонил изголодавшуюся мою душу. Ибо, братья, мы – пашня, вечно ожидающая нового посева, рождения и перемен, мы взаимно оплодотворяем друг друга духовными семенами – и злыми и добрыми, – и потому странствуют по свету учения о спасении человеческом, волнуют людей и разделяют их: одни верят в новое, другие ополчаются на него. И тогда Лукавый, только того и ждущий, ещё сильнее кружит колесо мирозданья для своего прославления, а люди веруют, что – для божьего. Вот какое семя сеяли на болгарской земле эти неразумные люди в рясах – чтобы спасал себя каждый, как может, с божьей помощью, ибо мало уже кто уповал на царскую силу и на заступничество церкви перед всевышним. Но понимал ли ты тогда, Теофил, мир и людей? Да и чем легче всего обмануть голодного, как не обещанием накормить его?..

Распалилось воображение моё надеждою избавиться от проклятой двойственности, вновь открылись передо мной райские нивы с небесными злаками, ещё прекраснее заблистала сокровищница мироздания, земное существование обрело смысл, и дух с новой силой воспарил к царству божию, так что даже бдящее, суровое и недоверчивое око во мне притихло. И точно кизиловая ветвь, стряхнувшая с себя снег, воспряла мысль, обрело отдохновение сердце. В тот же вечер сложил я стихи во славу благодати, наконец-то посетившей меня. Я говорил себе: «Отныне, Эню, ты вновь заживешь, подобно ангелу, сумеешь превозмочь страсти и дьявольские искушения и будешь шествовать этим путем, покуда не удостоишься лицезреть Господа. А когда произойдет сие, развеются сомнения, исчезнет бесовская гордыня и страх перед Сатаной».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю