355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилиян Станев » Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист. » Текст книги (страница 3)
Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист.
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:47

Текст книги " Легенда о Сибине, князе Преславском. Антихрист."


Автор книги: Эмилиян Станев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

Я верил, что постиг спасительную тайну безмолвствующих. Она жила во мне и ранее, только я о том не догадывался, и любовь моя к Деннице забила ключом, как бьет вода из откупоренной трубы, оттого что в таком состоянии душа алчет любви, даже если любовь эта и безнадежна, ибо вера в бессмертие возносит её с иные, вечные миры. Моя муза умчала меня к седьмому небу. Радовался я и словесной своей силе: ведь это она побудила отца Лаврентия взирать на меня, как на равного, и зачарованно слушать слова мои. И я гордился собой и восхвалял себя: «Есть в тебе сила, Эню, данная тебе Господом для того, чтобы служил ты ему. Сам царь признал это. Ты избранник божий, и потому с такой легкостью проник в тайну исихастскую». Замечав я в те дни, что встречные оглядываются на меня, и понимал, что не из-за красоты лица моего это, но из-за света духовного. А однажды одна старица, жившая подле церкви Святых сорока мучеников, так впилась в меня глазами, взирала на меня с таким страхом, что я оглянулся и увидел, как она осеняет себя крестом…

Похвались, окаянный, ты, не смеющий ныне взглянуть на лицо своё и зажмуривающийся, когда пьешь воду из родника!.. В ту пору я сиял смирением и кротостью и всё казалось мне сладостно-мудрым, будто мир терпеливо ожидал конца, дабы оставить в день Страшного суда земное свое бытие и перейти в небесное. Тогда много говорили о конце света, о шествии антихриста по всей земле, и не однажды охватывал меня страх, уж не я ли и есть этот антихрист… Всякий раз, когда Лаврентий приходил к нам, я провожал его до крепостных ворот, а он разъяснял мне их учение. Я спрашивал, как дьявол попал в рай, чтобы искусить Еву. Он дивился моим вопросам и невразумительно мямлил что-то, отчего мне приходилось самому искать ответы. И поскольку всякий невежда, равно как и человек просвещенный, перестает порой спрашивать разум, ибо нет у разума ответов на все вопросы, а душа, окаянная, молчит, то я предоставил времени развязать эти умственные узлы.

Я быстро устаю, часто откладываю перо в сторону, чтоб отдохнуть и собраться с мыслями, да и одолевают меня сомнения – кто станет читать мое житие и нужно ль оно кому в сию страшную для несчастного народа нашего годину? Поэтому решил я быть кратким – словами не пересказать ни мир, ни человека, хотя слова столь же бессчетны, как звезды над нами…

В тот год Денница сочеталась браком с Андроником, сыном Иоанна Палеолога. В мае, после Воскресения Христова, императорские сваты прибыли в Тырновград, а в июне увезли её. Возрадовались в престольном нашем граде, казалось, тем самым положен конец вражде между болгарами и греками ради союза против агарян. Звонили в колокола, водили хороводы, парни и девицы пели «Отворяй, Калю, ворота, сейчас проедет царь, добрый молодец». Патриарший клир с царем и царевыми сановниками вместе с отборнейшими воинскими дружинами проводили Керацу через Стара-Планину и Романию, а я, сжигаемый горем, убежал из Царева города, бродил по окрестным холмам и утешался грядущей благодатью божьей, которую сулило мне новое учение. Отняли у меня красавицу Зорницу, царевна она и царевичу предназначена, но может ли кто отнять у меня Господа? И сокровищница бытия тоже здесь, пред тобой – радуйся, Эню, в печали своей и ожидай торжества той истины, что выше патриархов и мирян, царей и отроков. Ныне, когда ведома мне цена многим вещам и тайнам человеческим, я скажу так: не отнимайте у человека мечты о прекрасном, ибо она – источник надежды – необходимей хлеба; без мечты же уподобляемся мы скотам от алчности к земным благам…

Я тосковал по Деннице и слагал для неё стихи, рисовал себе, как едет она по жаркой Романии то в колеснице, то в пурпурных носилках, либо в шатре на спинах мулов или верблюдов и как греки встречают её в Константинополе. Представлял её себе в августионе: там скопцы-кубиколары разденут её, облачат в хламиду, златотканые одежды и многоцветную мантию, осыпанную рубинами и жемчугом… А когда принимался лить дождь и ночью вода из водосточной трубы, журча, стекала в рукомойник, мне снились торжественные византийские литургии, и мысленно переносился я в гинекей, где дочь царя Ивана-Александра сидела, окруженная безбородыми телохранителями, придворными дамами и дочерями вельмож. Я слышал клики народа, когда с невесты сняли покрывало: «Святая, святая, святая!..» Но оставь, Теофил, свою иеремиаду по отнятому у тебя ангелу и поведай о том, почему бежал ты из отчего дома.

Бежал я осенью, вскоре после смерти царского шурина Стефана Душана, коего горько оплакивали в Тырновграде, хотя этот сербский король присвоил много болгарских земель. В то время отец завершал роспись монастыря Преображения господня, возведенного повелением царя Ивана-Александра на месте скита в ознаменование крещения Сарры, новой жены его. И поскольку я окончил уже училище хартофилакса, отец пожелал, чтобы я помогал ему. Он надеялся, что я тоже стану иконописцем, но кисть не привлекала меня и мне не давалась. «Ленив ты, – говорил отец, – уклоняешься от ремесла», а не видел того, что сила моя – в слове. Однажды нашел он мои сочинения о Деннице и прочитал их. Несмотря на глубокую душу, нрава он был гневливого, земного, и, когда сердился, глаза у него становились, точно ножи. Ныне ведомо мне, что противоречия в человеке подобны деревянному остову, крепящему дом, и понимаю, что он был за человек. Земное спасало его от безумств души… Он твердил мне, что я теряю время на глупые мечтанья о царской дочери и на умствования. Не знаю уж, как случилось, что я тогда улыбнулся в ответ, но улыбка моя привела его в ярость, потому что понял он, что посмеиваюсь я над ним в душе. Так оно и было, а посмеивался я оттого, что разгадал самую сокровенную его тайну. Вот в чём состояла она: принимаясь писать образ ангела или Богородицы, или святой угодницы, он всегда писал один и тот же образ молодой красивой женщины. Сначала изображал он её мирянкой, с глазами – точно утренние звезды, с ресницами – точно лучи. Потом постепенно высушивал эту живую, земную красоту, румяное округлое лицо удлинялось, становилось бледным, страдальческим, с неестественно острым подбородком и широкими бровями. Видя, как уничтожает он её красоту, я молил его не делать этого, дать мне налюбоваться на неё. Отец улыбался и говорил, что негоже это, ибо женский образ настраивает душу не на смирение и молитву, но на соблазн. «Зачем же тогда ты так начинал его?» – возражал я. «Затем, – отвечал отец, – что и святые были спервоначалу такими же, как все люди, а потом отличились постами и муками, принятыми во имя Христа, и нельзя достичь святости, не имея земной основы». Как-то раз я спросил его: «Разве земная красота – дьявольская?»

«Молод ты ещё для таких размышлений. Красота не всегда дьявольская, однако Господь и дьявол доныне не поделили её между собой, так под силу ли человеку сделать сие?» – так ответил он мне, не подозревая, что разум мой томится этими вопросами.

Но случилось так, что за год до того, в Иванов день, увидал я в церкви женщину, чей образ мой отец рисовал, начиная писать святых и богородиц. То была госпожа Марица, супруга протостратора Балдю. Никогда прежде не рассматривал я вблизи её черты и лишь в тот день увидал под печатью лет образ её в молодые годы и подумал: «Значит, и отец твой, Эню, любил девицу царского рода». Потому что госпожа Марица принадлежала к потомкам приснопамятного царя Михаила Шишмана, убитого сербами при Велбужде.

Прочитав насмешку в моей улыбке, отец разгневался и потребовал, чтобы я открыл, что она означает.

– Ты ведь тоже любил женщину царского рода, – сказал я. – Госпожу Марицу. И все рисуешь её такою, какой была она в молодости.

Его рука отшвырнула меня чуть ли не к стене иконописной.

– Быть тебе в утробе Лукавого, коль с этих лет разум твой занят такими помыслами и не ведаешь стыда перед родным отцом! Давно уж наблюдаю за тобой, и ведомо мне, какие бесы кружат возле тебя. Прочь с глаз моих, дьявольское отродье!

И так толкнул меня в спину, что я ударился о притолоку.

Я не заплакал – гордость пересилила. Вот когда узнал я, каким видят меня грозные очи отца.

Он видел во мне дьявола, поскольку знал его в себе и, должно быть, боролся с ним. И кто знает, одолел его дьявол иль отступил, убедившись в том, что отец не поддается искушениям? Но как узнал он, что сын его – дьявольское отродье? Что во мне казалось ему дьявольским? То ли, что начал я упражняться в безмолвии, говорил мало и смиренно, ходил задумчивый, печальный, готовя себя к великому искусу во имя благодати божьей? Либо же виделся ему дьявол в стихотворных моих молитвах, в любви моей к Деннице? А может быть, пугала необыкновенная моя пригожесть и её-то почитал он дьявольской? По себе судил он обо мне, глаза его видели, к чему я иду, а родительское сердце страшилось духовной бездны, в какую он не заглядывал, хотя и был художником. Я замечал эту его суровость – страх перед собственной душой; не раз бывал свидетелем того, как избегает он толковать божественные тайны, притворяется глухим для них. А он хорошо пел, и после вполголоса спетой песни часто слышал я, как он вздыхает, и мнилось мне, что в эти мгновения подступал он к запертым вратам. Материнские страхи, веру её в чудеса и целительные мощи он не удостаивал внимания, предоставлял ей веровать во что угодно и не вникал в её душевные тревоги. По-своему понимал Господа, но ни с кем не делился верой своей и, наверное, с трудом мог бы выразить её даже перед самим собой. Вот каким человеком был царский богомаз Тодор Самоход, коего почитали все жители Тырновграда, но знал его только один я.

«Дьявольское отродье» – эти слова открыли мне, каков я в глазах отца, оскорбили и ожесточили меня. «Бежишь света Фаворского, дабы не ослепил он тебя, ведь и сами ученики Христовы не посмели взглянуть на вознесение Иисуса. И сына своего пугаешь оттого, что слаб духом. Но Эню страстно желает и будет желать превеликой благодати, раскрывающей тайны мироздания и приобщающей к Богу! И коль дьявольское он отродье, то неутолимо алчет сей благодати, ибо лишь она может спасти его». Так рассудил я и навсегда отвернулся от отца своего. От этого «дьявольского отродья» душа опечалилась вновь, страх перед дьяволом усилился, вновь стала терзать страшная мысль, что сердце моё принадлежит Господу, разум же – Лукавому, и на пригожесть свою стал я взирать со страхом и сомнением. Исповедался я в том Лаврентию, на что отвечал он так: «Смирение, брат! Обуревает тебя гордыня. Должно тебе достичь блаженной телесной нищеты. И скорби, скорби от несовершенства своего, пока не обуздаешь греховных своих помыслов, блуждающих меж благом и злом».

Зрело во мне решение стать молчальником, останавливала лишь любовь к матушке и сестре. Не прошло и недели, как из дворца поступило повеление: стать мне царским писарем. Отец обрадовался – нету, мол, большего для меня счастья: богатство, почет, царское благоволение. Жить буду во дворце, знать дела государственные, писать царские указы и слушать, что рассказывают различные посольства. Возможно, и в Константинополь поеду…

Взяло меня раздумье: «Лукавый опять изощряется, Эню, чтобы сделать тебя своим слугой. Хочет загасить в тебе свет, лишить благодати. Ежели склонишься ты, будешь сидеть день за днем в писарской, чесать за ухом гусиным пером и заплывать жиром. Рогатый издавна свил там невидимое своё гнездо. И еще станешь царским прислужником, будешь взирать на сокровищницу мироздания лишь из окна, как узник. Не будет того, убегу!» С другой стороны, прельщала меня надежда увидеть Денницу императрицей византийской, если и впрямь пошлют меня к грекам с посольством. Однако же пересилил свет Фаворский безрассудную эту мечту и прочие искушения. Так и произошло, и уж исповедаюсь вам, братья, – внутренняя суть моя, то есть невидимая, но властвующая душа, всегда в решающие часы подчиняла меня себе, отталкивала советы разума и, безумная, навлекала на меня всевозможные злосчастья и муки. Но и ныне – истерзанный и поруганный из-за её безрассудства – я почитаю её, кланяюсь ей и славословлю за высшую премудрость, которой нет дела до удобств, земных благ и славы, как и до благополучия домашнего очага. Сионская скиталица она и блудница, любопытствующая к потустороннему, дабы постичь собственную тайну. Она истерзала тело моё и повредила разум, по её милости прикоснулся я к раю и низвергнут в ад и поныне не ведаю, темен я иль светел, дьявол я иль поверженный бог…

Я сказал Лаврентию о решимости моей бежать из дому и попросил поскорее проводить меня в Кефаларскую обитель, чтобы там принять постриг. Взял самое необходимое из платья и навсегда покинул отчий дом. Была пятница, день зачатия святого Иоанна.

Г

По утрам пробуждаюсь я от тяжкого сна, вслушиваюсь в себя и вопрошаю душу свою: «Каково тебе ныне, скиталица небесная и поднебесная?» А она смеется, точно дитя после слез, и жаждет новых страданий. Омыв в роднике лицо, я неспешно бреду по тропке и натощак берусь за перо…

…С той поры, как Теодосий Тырновский вернулся из Парории и милостью царя Александра была сооружена Кефаларская обитель, много ходило толков о прославленном старце. Время от времени он наезжал в Тырновград, так что мне тоже случалось издали видеть его. Одни не верили в исихию и вместе с тырновским патриархом укоряли его, что послушник он греческого патриарха Калиста, другие же, из числа священнослужителей, при жизни славили его как святого.

Целый день шли мы с Лаврентием, и дорогой он рассказывал мне о монастырских порядках, о том, что увижу я там и что меня ожидает. Вечерело, когда пришли мы в Кефаларево, а пока поднимались вверх по Мокре, наступила ночь, и мы не раз крестились со страху в темном лесу. Наконец залаяли наверху монастырские собаки и показалась святая лавра – настоящая крепость с толстыми стенами и башней, окрест – три высоких вершины, а над ними россыпь небесных алмазов. И насколько монастырь был насторожен и мрачен, настолько сверкающими были небеса над ним.

Тщетно стучался Лаврентий. «Иди за мной, – наконец сказал он. – Не впустят нас об эту пору», – и повел меня через лес по какой-то тропке. Вдруг послышалось бормотанье, смахивавшее на брань, и я увидал скит, скорей напоминавший свинарник. Мы миновали его, тропка долго вилась вверх, так что я даже взмок. Спрашиваю Лаврентия, куда он ведет меня. Оказывается, ищет пасеку, где мы переночуем. «Какие пасеки могут быть так высоко, – говорю ему. – Сам не знаешь, куда ведешь». Он признался, что и впрямь сбился с дороги и что разбирает его страх. Блуждали, блуждали мы в темной чаще и по счастью выбрались из глухомани и вышли к другому скиту, побольше – из двух каморок, обращенных на восток. Лаврентий постучался, никто не ответил.

«Прости, отче. Я привел нового инока», – сказал Лаврентий, но снова – мрачное молчанье и нависшие черные тени, где-то журчит вода и сова покрикивает, точно нечистый дух. Обуял меня страх, и спросил я себя: «Неужто здесь и обретается свет Фаворский, в дикой этой чащобе и в той мрачной крепости? Куда Лаврентий привел меня?» А он обошел скит с другой стороны, дернул меня за руку и указал на оконце. «Сотвори крестное знаменье, – говорит, – и читай молитву!» Гляжу, из оконца свет льется, не такой, как от свечи или лампады, а особенный. Лаврентий всхлипывает: «Чудо великое свершается, брат. Святой молится, Святой…» «Не вижу, – отвечаю. – Вижу только свет». Он подтолкнул меня вперед, и тогда увидел я Святого, с головы до ног осиянного, руки воздеты горе, взгляд устремлен в дощатый потолок. Сияние расходилось по скиту светящимся туманом и таяло незаметно для глаз. Страшным показался мне этот старец в крохотном скиту, точно запертый в клетку божью. Седые волосы ниспадали на плечи, на рясу, лицо и руки лучились.

Лаврентий стоит на коленях, крестится и шепчет: «Он это, он… Владыка наш… Чудо великое, Господь изливает благодать свою…» И, как помешанный, знай, стонет и отбивает поклоны. Из глаз старца текут слезы умиления, струятся по бороде, и словно не здесь, на грешной земле, пребывает он, но на небесах, пред самим Господом. Тут почувствовал я, как подхватила меня некая сила, завладела душой моей и придавила, словно крышкой. Всё во мне задрожало, и я тоже рухнул на колени. Сознаю, что плачу, но уши не слышат рыданий, страх и неземное ликованье борются в моем сердце, и стал я как бы бесплотным…

Лаврентий ударился лбом оземь, вскочил на ноги и повлек меня за собой. Негоже долее смотреть на старца, грех это, объяснил он, но следует разбудить монахов, чтобы ударили в клепало и отстояли ночную службу. Я удержал его. «Быть может, и другие, – сказал я, – радуются сейчас той же благодати. Стой спокойно, Господь не любит праздного шума». Мы отдалились от скита, не ведая, куда идем, и вдруг увидели овечий загон и расположились там на ночлег. Однако ж сон всё не шёл к нам. Лаврентий сказал: «Люб ты Господу, брат. Стоило нам прийти сюда, ангел направил стопы наши к скиту, и ты собственными глазами увидел, как Святой прикасается к Богу. Я же от проклятой своей слабости к художеству так и останусь недостойным», – и принялся обнимать меня, целовать. Мы наперебой делились друг с другом радостными надеждами и благочестивыми помыслами, точно влюбленные, которым обещано небесное блаженство. И под утро уснули на хворосте и овечьем помете…

Разбудил нас монастырский козопас со своим стадом, залаяли собаки, пришел монах – собиратель целебных трав – и повел нас в монастырь к игумену. Дорогой Лаврентий рассказывал ему о том, что мы видели ночью, а он крестился и пристально разглядывал меня. Так вступили мы в лавру, где по двору пролегала прохладная тень, громко журчал источник, белые столбы, точно праведники, подпирали галереи, угловая башня взывала к Богу, а надо всем раскинулся синий шелк ангельских одежд.

Нам было велено подождать, покуда позовут. Сидим мы с Лаврентием на каменной скамье, переглядываемся, а в глазах светится наша радостная тайна, соединяя нас любовью. Я чувствовал себя бодрым и чистым, как омытый росой цветок. Точила лишь мысль о матушке, которая сейчас проливает слезы, но что из того? Разве любовь к Богу не превыше всякой иной любви? И есть ли что драгоценней этого ликования моего и чистоты? Разве не было меж мною и отцом вражды и не грозила ли мне опасность погубить душу свою в писарском покое царского дворца? Не заговорил ли во мне дьявол? Останься я в Тырновграде, разве мог бы я победить свои страсти? Свершившееся ночью чудо подтверждало мои мысли. Я доверил их Лаврентию, признался в том, что дьявол пытался искусить меня.

«Отныне он будет являться тебе во всевозможных обличьях», – сказал мне Лаврентий. И хоть проста сия истина, но лишь позже постиг я, что Господь не обладает и малой долей тех средств искушения и преображений, коими обладает враг его. Но об этом – после, ныне же об Евтимии и о том, чем смутил меня сей прославленный муж: болярской ли статью своей и светским обхождением, не подобающим лицу духовного звания, либо таким цветущим видом мирянина, что я подумал, отчего посты и бдения не оставили обычных следов ни на лице его, ни на стане. Либо же оскорбил меня взгляд его, в котором прочитал я недоверие? Принял он нас в чисто выбеленной игуменской келье стоя, без камилавки, высокий, благолепный и равнодушный к тому, что пред ним новый инок. И отчего так оглядел ты меня, твое преподобие? Пригожесть ли моя удивила и напугала тебя, влюбленного в святую Параскеву, твою небесную суженую из горнего Иерусалима, обитателем коего числился и ты? Ревнитель слова и премудрости, образец и носитель всех добродетелей, законодатель монашеской жизни, ты усомнился в моем боголюбии и едва ли не возжелал угасить мою жажду святости вместо того, чтобы поощрить меня! Зачем с холодностью выслушал ты восторженный рассказ Лаврентия о ночном чуде, будто не верил, что возможно оно? Я тогда подносил тебе свою душу, и кто лучше тебя ведал, что значит сие? Ибо душу подносят в дар лишь Богу, а ты был для меня наместником его. Или помыслил ты: «Приходите в обитель взвалить прегрешения свои на чужие плечи. Известны мне сии хитрости». Нет, не мог ты думать так, ты всегда брал на себя чужую ношу, ибо дух твой был мужественен. Но не верил ты человеку – так, как верил Богу. Что знал ты о бдящем моём оке? Оно тоже вглядывалось в тебя тогда, в игуменской келье. Полагаешь ли ты, что было оно менее зорким, чем твои глаза? Ты был слитком веры и воли, пресветлого духа и окованной плоти, ты был умудрен опытом, но моя молодость обманула тебя. Берегитесь, братья, глаз пиита и его памяти, того, что видит и понимает он, хоть и высказывает не тотчас, а позже! Премудрый, надземный дух смотрит его глазами, из коих один принадлежит Сатане, другой Господу, так что видит он и земное и небесное. И, будучи раздвоен, пиит часто обращается к Всевышнему, вопрошая: «Зачем, Господи, требуешь ты от чад своих быть однобокими и не дозволяешь уподобиться рекам в половодье, которые, хотя и мутны, но бурление их – и во зло, и во благо. Зачем ненавидишь ты бурление стихий в человеке и учишь его смирению? Затем ли, что не в согласии они с царством твоим или затем, что бессилен ты пред соперником своим, Сатаною?» Светский человек, болярин, сидевший в тебе, твоё преподобие, оскорбил меня, ибо не походил ты на того, кого увидел я ночью. Святой старец, должно быть, тоже различил это твоё раздвоение и потому передал тебе заботы о братии и монастырских делах.

Когда душа наталкивается на противоречие, оскорбляется она и, разочарованная, безмолвствует. Молча стоял пред тобой и я, предоставив говорить за меня Лаврентию, вглядывался в тебя, не упускал ни одного движения, чтобы запомнить, а позже истолковать, восстановив в памяти, и впитать в себя. Меня привело в растерянность сочетание в тебе болярина и святого, но позже, когда лежал я обнаженный в своей келье и бесы справа и слева наскакивали на меня, уразумел я суть увиденного мною. Вот что нашептал о тебе один из бесов разума: «Большая нужна гордыня и большое презрение к себе, к людям и к миру, чтобы стать святым, а гордыню прикрыть смирением». Смирение же есть бездна неизмеримая, твое преподобие, в ней похоронил ты свой болярский блеск и светское достоинство и заменил бессмертным сиянием святых. Но вельможа не умер в тебе, а в царстве Христовом вельможа тоже остается повелителем и военачальником. И ты шел, взирая на блаженство и величие горнего Иерусалима, именем коего правил и наставлял, и поскольку глаза твои созерцали Бога, ноги не ведали, куда ступают. Ты желал равно любить и родного брата и грека, серба и влаха, ибо горний Иерусалим делал их всех равными. Но отчего не задумался ты над тем, что, если сей Иерусалим есть ложь, ты отдашь живое тело своего народа и кровь его другим народам?..

О, великая Теодосиева лавра, духовная твердыня и узилище человеческое! Обителью безумцев была ты или стражницей на пути к престолу божьему? Поприщем для тех, кто домогался недостижимого или сборищем невольных погубителей рода болгарского? Школой просвещения или мрака? Не стану судить тебя, ибо кто смеет судить безумства духа в устремлении его к Богу?..

Ныне, когда и ты, великий иерей, возлег на жестокий жертвенник, на который народ болгарский положил стольких поборников истины и справедливости, ты представляешься мне горой, озаренной утренним солнцем, и не гневайся на меня за то, что захотел я проникнуть в твою тайну. Пиит, как дитя, любопытен и неразумен и часто прикасается к тому, к чему не следует, в надежде раскрыть загадку человека и миробытия. А загадка сия оставляет на душе его клейма, подобные ранам, и моя душа, братья, вся покрыта ими, как дубленая кожа, что прошла через все мытни на земле…

Я прервал свое житие и скрылся в лесу, потому что мимо монастыря прошли турки-акинджии. Гонят полоняников из Богданского края – влахов и венгров, сплошь молодых женщин, девиц, юношей… Хвала Господу, ушли прочь…

Итак, Евтимий взял меня в послушники. Святая обитель в те времена ещё только достраивалась. В иных кельях не было ни потолков, ни полов, не всюду сложены печи и ступени, так что те из братии; кто умел ковать или класть камни, трудились в поте лица, чтобы успеть закончить к зиме. Я прислуживал им, подметал в церкви и мыл, таскал бревна, услужал всякому, кроме игумена. Евтимий держал меня вдали от своей особы – ему прислуживал другой инок, – но я знал, что он не спускает с меня глаз и ждет, что сбудутся его опасения. А я нарочно усердствовал, чтобы быть примерным в послушании и более всего в смирении. Моя миловидность покоряла монахов, они старались облегчить мой труд, так что иной раз не я был им послушником и слугою, а они мне. Я делал вид, будто не замечаю их стараний, и не щадил себя – пусть скажут Евтимию, что ошибается он, пусть поступки мои опровергнут его предубеждение. Ввечеру, еле живой от усталости, я валился спать в клетушке рядом с монастырской поварней, где было слышно, как крысы катают на чердаке орехи, и пахло лампадой и мышами. Молился я редко – не было ни сил, ни желания. Перед тем, как уснуть, перебирал четки, которые смастерил из желудей, думал о родителях, о Тырновграде, о царице Деннице, вспоминал иные из своих стихов, и легко было мне: телесное изнеможение прогоняло мысль, и сон приходил крепкий и безмятежный. Кроме того, это ведь было лишь начало и в святую обитель ведь не было доступа дьяволу? «Благочестие, Эню, благочестие и терпение, – твердил я себе. – Не тщеславься, не гордись, не открывай, кто ты и каков, утаивай свои дарования, будь нищ духом, готовь себя к будущим подвигам. Ты не совершил ещё богоугодных деяний, ещё даже не принял пострига. Пусть отец игумен не верит в твоё боголюбие. Устрашился он пригожести твоей, как устрашился её твой родной отец; возможно, тоже узрел в тебе дьявола. Оставь сего дьявола в Тырновграде, позабудь о нём. Святой старец в этот час, наверное, снова беседует с Господом. И ты тоже удостоишься узреть свет Фаворский, если проявишь усердие». Не выходил у меня из головы Теодосий – такой, каким я увидел его в ту ночь. Лишь изредка покидал он своё уединение, чтобы произнести в обители напутственное слово, последить за тем, как идут работы, ободрить. Но и при свете дня выглядел старец внушительно, и когда я впервые увидал, как входит он в ворота неспешной и смиренной поступью, опираясь на обыкновенную палку, в ветхой рясе, бледный, неземной, почудилось мне, что с ним вместе входит в лавру сама благодать. Монахи, едва завидев его, спешили стать по обе стороны его пути, падали ниц, а он раздавал благословения. Евтимий шел ему навстречу, целовал руку и вводил в обитель…

Я сравнивал их: старец был в моих глазах угодником божьим, Евтимий же – совсем земным, возможно оттого, что был молод, да К тому же втайне единоборствовал я с его преподобием, старался умалить его достоинства…

Как хороши были те осенние дни в святой обители, они питали душу мягким своим светом, наполняли покоем и мечтаниями! Из-за церковных служб и множества разных дел – я помогал причетнику, работал каменщиком, ворочал кузнечным молотом, бегал на монастырскую мельницу – я, бывало, не присаживался от зари до зари, но меня изнутри распирала радость. С самого раннего утра начинались в монастыре псалмопения, гремел звучный бас отца Дионисия, прославленного переводчика и толкователя византийских книг. Он диктовал двум десяткам переписчиков в большой светлице, и перья их скрипели и шуршали, как шелковичные черви, грызущие тутовый лист. Стояли погожие, тихие и теплые дни, над горными вершинами распростерлось богородицино небо, и когда взор мой касался его, сердце замирало от желания воспарить, и перехватывало дыхание. Пламенели притихшие леса, ожидая ветра. А он, точно невидимка нищий, пошепчет тихонько, выпросит у какого-нибудь бука горсть золота и улетит прочь, беззвучно смеясь.

Случалось, в такие дни раздавались в монастырских лесах протяжные звуки охотничьих рогов. Царь Иван-Александр охотился вместе с правителем края, и так как его царское величество любил всяческие духовные и телесные утехи, песнопения, торжественные литургии и лицедейства, то любил он и охоту и поэтому держал свору борзых и гончих, подбирал их по голосам и наслаждался многоголосым собачьим хором. Много часов подряд прислушивались мы к звукам охоты, ожидая, не завернет ли царь в лавру помолиться. Он заезжал почти всегда – переступал порог, обнажив голову, без оружия, в безрукавке алого сафьяна, через плечо – охотничий рог, украшенный серебром и жемчугом. За ним следовали приближенные. Псари с собаками и крестьяне-загонщики оставались по ту сторону ворот, и там поднимался крик, шум. Иноки сбегались поглядеть на добычу – оленя с вывалившимся языком и остекленевшими глазами, косулю либо вепря. Другие спешили в скит за святым старцем, чтобы привести его в покои, где благоговейно ожидал его Иван-Александр.

На следующий день после такого посещения начинали ползти слухи о несогласиях между Теодосием и тырновским патриархом – царь, дескать, приезжал их мирить. Говорили, что греческая патриархия возмущена тем, что наш патриарх берет миро не в Константинополе, а от мощей святого Димитрия и святой Варвары, что эти и иные различия препятствуют заключению истинного союза против турок, и прочее.

Меня мало заботили давние эти церковные распри, и я более, чем всегда, радовался сокровищнице мироздания, потому что в те дни стан мой крепнул, мужал, и мысль – от послушания и упований на будущее – переставала тревожить. Так бы и дожил я до зимы, если б не приехали в лавру отец с матушкой. Кто-то из монахов кинулся за мной. Горько стало мне, не хотелось показываться им. Прости меня, Господи, что не всегда был я покорным сыном, но ведь и ты отвернулся на кресте от матери и никогда не упоминал о земном отце своем? В игуменских покоях, где отец был принят Евтимием по причине высокого своего звания царского иконописца, я смиренно предстал перед своими родителями, не отрывая глаз от пола. Матушка беззвучно рыдает, взор её с мольбою устремлен ко мне, душа жаждет заключить меня в объятья. Отец кусает губы, кипит гневом, а я, недостойный, изрекаю: «Знайте, отец и ты, матушка, что посвятил я себя Богу и что любовь моя к Господу нашему Иисусу Христу выше сыновней любви. Вы любите меня земной любовью и не хотели отпустить с благословением своим. Определили в писари, чтобы пребывал я при вас. Оттого и бежал я тайно в Христово царство великой сей лавры. И молю, не тревожьте ныне души моей, дабы не совершить непростительный грех перед Господом Богом, ибо он определяет, каким быть человеку, и не спрашивает о том родителей его, понеже недоступно сие разуму человеческому. Ступайте с миром и положитесь на Христа и мои молитвы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю