355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 21. Труд » Текст книги (страница 3)
Собрание сочинений. Т. 21. Труд
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:02

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 21. Труд"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)

Видимо, мальчика вновь охватили смутные опасения; он замедлил шаг. Зачем понадобилось этому господину знать, куда он идет? Маленький мужчина, чувствовавший себя единственным покровителем сестры, начал придумывать, какой бы хитростью избавиться от Люка. Тот угадал его мысли и, желая показать Нанэ, что он друг, внезапно подхватил мальчика и поднял в воздух как раз в ту минуту, когда тот, семеня короткими ножками, чуть было не кувыркнулся в лужу.

– Гоп-ля, дружок! Смотри, не намажь варенья на свой хлеб!

Почувствовав дружескую теплоту крепких рук, подхвативших его, Нанэ был побежден; он рассмеялся беззаботным детским смехом и сразу перешел со своим новым другом на «ты»:

– Э, да ты сильный и славный!

И, успокоившись, он засеменил дальше. Куда же могла спрятаться Жозина? Они продолжали идти по дороге; в неподвижной тени каждого дерева Люку мерещилась фигура молодой женщины, стоящей в ожидании брата. Они уже приближались к «Бездне»: удары молота-толкача сотрясали почву, окрестности освещались пылающими облаками пара, сквозь которые пробивались яркие лучи электрического света. Не доходя до завода, Нанэ свернул в сторону и перешел мост, перекинутый через Мьонну. Таким образом, Люк вернулся к месту своей первой встречи с братом и сестрой. Затем мальчик внезапно пустился бежать; Люк потерял его было из виду, но тут же услышал, как Нанэ, весело смеясь, заговорил:

– Держи, сестра, держи! Посмотри, как он хорош!

За мостом уровень берега понижался; там, в тени забора, стояла скамейка; напротив, по ту сторону реки, дымилась и пыхтела «Бездна». Наткнувшись на забор, Люк услышал, как смех мальчика сменился воплями и слезами. Молодой человек понял, в чем дело, когда увидел обессиленную Жозину, распростертую в обмороке. Упав на скамью в изнеможении от голода и боли, молодая женщина отпустила своего братишку, даже не разобрав хорошенько, что именно замыслило это отважное дитя улицы. Теперь она лежала, похолодев, будто мертвая; мальчик в отчаянии рыдал:

– Проснись же, сестра! Надо поесть! Кушай же! Ведь теперь у нас есть хлеб!

Слезы выступили на глазах у Люка. Какая нищета, какая ужасная участь, полная лишений и страданий! За что выпали они на долю этих существ, столь слабых, но мужественных и прелестных? Он поспешно спустился к Мьонне, смочил платок в воде и, вернувшись к скамейке, приложил его к вискам Жозины. Ночь, хотя и зловещая, не была, по счастью, холодной. Люк взял руки молодой женщины, растер и обогрел их в своих руках; наконец Жозина испустила вздох: она будто пробуждалась от какого-то мрачного сна. Но продолжительная голодовка так обессилила молодую женщину, что ничто уже не казалось ей удивительным: она нашла вполне естественным, что рядом с ней стоит ее братишка с хлебом в руках и что тут же находится тот высокий, красивый господин; она узнала Люка. Быть может, у нее мелькнула мысль, что именно этот господин и принес хлеб. Ее бедные, ослабевшие пальцы не в силах были разломить корку. Люку пришлось ей помочь: он сам отламывал от хлеба кусочек за кусочком и передавал их один за другим молодой женщине; он намеренно не торопился, боясь, как бы Жозина не подавилась: так жадно утоляла она мучивший ее голод. Потом ее жалкое, худенькое тельце затрепетало, и она заплакала; она плакала долго, не переставая есть, смачивая каждый кусочек хлеба слезами, поглощая пищу с алчностью, с трепетной неловкостью забитого животного, которое уже не в силах глотать и все же торопится. Растерянный, полный мучительной жалости, Люк бережно останавливал ее руку, по-прежнему передавая ей один за другим маленькие кусочки хлеба. В его памяти навеки запечатлелось это причастие страдания и нежности, этот хлеб жизни, поданный самому отверженному и самому пленительному из земных созданий.

Тем временем Нанэ, гордый своим подвигом, уплетал хлеб за обе щеки. Слезы сестры удивляли его: к чему плакать, когда им выпало на долю такое угощение? Насытившись и сразу осовев от еды, он прижался к сестре и тут же заснул счастливым сном младенца, улыбающегося ангелам. Несколько уже оправившаяся, Жозина откинулась на спинку скамьи и прижимала к себе брата правой рукой; Люк сидел рядом, не решаясь покинуть ее ночью одну со спящим мальчиком. Он понял наконец, что Жозине сильно мешала есть ее раненая рука, которую она кое-как снова перевязала окровавленным бинтом. Люк заговорил с молодой женщиной:

– Вы поранили себя?

– Да, сударь: машина для шитья башмаков сломала мне палец. Пришлось отрезать его. Мастер сказал, что я сама виновата, а господин Гурье приказал выдать мне пятьдесят франков.

Жозина говорила тихим, кротким голосом, слегка дрожавшим порою от смущения.

– Вы, стало быть, работали на башмачной фабрике господина Гурье, здешнего мэра?

– Да, сударь. Я поступила туда пятнадцати лет, а теперь мне восемнадцать… Моя мать проработала там больше двадцати лет, но она умерла. У меня никого нет, остался только братишка Нанэ, ему шесть лет. Меня зовут Жозина.

Она продолжала рассказывать; Люку достаточно было задать еще несколько вопросов, чтобы узнать всю ее историю. То была обычная и раздирающая душу история многих бедных девушек: отец уходит, исчезает с другой женщиной; мать остается с четырьмя детьми на руках, и хотя, на ее счастье, двое из них умирают, она все же оказывается не в силах прокормить остальных; потом, после смерти матери, не вынесшей непосильной работы, шестнадцатилетняя дочь становится юной матерью своего братишки, в свою очередь, выбивается из сил на работе и все-таки не может прокормить себя и брата. А там неизбежная драма красивой работницы: появляется соблазнитель, красавец мужчина, сердцеед Рагю; девушка имела неосторожность гулять с ним под руку по воскресеньям, после танцев. Рагю расточал ей такие заманчивые обещания: она уже видела себя его женой, живущей в уютной квартирке и воспитывающей своего брата вместе с детьми, которые у нее родятся. Однажды вечером, весною, в роще за имением Гердаш она потеряла голову – в этом была ее единственная вина. Жозина даже не была уверена, с ее ли согласия Рагю овладел ею. Полгода назад она сделала вторую ошибку: согласилась жить у Рагю, который больше не заговаривал о браке. Потом с ней приключился несчастный случай на фабрике, и она была вынуждена бросить работу – как раз в то время, когда забастовка сделала Рагю таким жестоким, таким злобным, что он начал бить Жозину, обвиняя в том, что голодает из-за нее. Их отношения все больше портились, и вот теперь он выбросил ее на улицу и даже не захотел дать ключ от квартиры, чтобы она могла переночевать там с Нанэ.

Внезапно Люка осенила мысль:

– Будь у вас ребенок, это, пожалуй, привязало бы к вам Рагю и побудило его жениться на вас.

Молодая женщина испуганно воскликнула:

– Ребенок от Рагю! Боже мой, это было бы величайшим несчастьем!.. Он твердит одно: коготок увяз – всей птичке пропасть. Не хочет он ребенка, делает все, чтоб его не было… По его словам, люди сходятся просто так, для удовольствия, а как надоест – до свиданья, я вас, дескать, не знаю.

Вновь наступила тишина; собеседники умолкли. Итак, у Жозины нет и не будет детей от этого человека; мысль эта присоединила к тому мучительному состраданию, какое испытывал Люк, странно приятное чувство, нечто вроде непонятного облегчения. Смутные ощущения поднимались в душе молодого человека; его блуждавший взор остановился на ущелье Бриа, которое он видел в час наступления сумерек; теперь ущелье было погружено во мрак. По обеим сторонам высились в густой тьме скалистые склоны Блезских гор. Позади Люка время от времени раздавался гул мчащегося по насыпи поезда, который давал свистки и замедлял ход, подъезжая к вокзалу. Внизу смутно виднелась тускло-зеленая Мьонна, вскипавшая у деревянных свай моста. Налево ущелье внезапно расширялось: то расходились оба уступа Блезских гор, теряясь в необозримой Руманьской равнине, где бурная ночь растекалась черным безбрежным морем; и среди этого моря смутным островком выступал Боклер, освещенный, усеянный огоньками, напоминавшими искорки. Но глаза Люка вновь и вновь возвращались к расположенной против него «Бездне»; окутанный клубами белого, пылавшего в электрических лучах дыма, завод казался грозным видением. Порой сквозь широко раскрытые двери видны были огненные пасти плавильных печей, слепящие потоки расплавленного металла, огромные багровые очаги – всё пламя этого потаенного ада, этого алчного, бушующего мира, порожденного чудовищем. Земля вокруг дрожала, слышался безостановочный, отчетливый пляс паровых молотов на фоне глухого гудения машин и гулких ударов молотов-толкачей, напоминавших доносившуюся издалека канонаду.

И Люк, потрясенный этим видением, скорбел душой об участи обездоленной, брошенной Жозины, сидевшей рядом с ним на скамье; он говорил себе, что судьба этой несчастной – отзвук, результат плохо организованного труда, труда обесчещенного, отверженного. Все, что наблюдал Люк в этот вечер: тяжелые последствия стачки, сердца и умы, отравленные ненавистью, эгоистическая черствость торгашей, алкоголь, ставший неотвратимым источником забвения, кража, узаконенная голодом, дряхлое общество, готовое рухнуть под бременем своей несправедливости, – все это завершилось образом воплощенного страдания, человеческой жертвы, все воплотилось в этой печальной девушке. И Люк снова услышал голос Ланжа, пророчившего конечную катастрофу, которой суждено разрушить разлагающийся и разлагающий все вокруг Боклер. С особой яркостью вставали в воображении Люка бледные проститутки, бродящие по панели, – эта униженная, продажная плоть, которой кишат промышленные города, эта последняя ступень проституции, бездна, куда язва наемного труда сталкивает миловидных фабричных работниц. Разве не к этому шла Жозина? Обольщенная, выброшенная затем на улицу, подобранная там каким-нибудь пьяницей, она неизбежно окажется на дне. Люк угадывал в ней покорную, любящую натуру, способную на ту пленительную привязанность, что служит одновременно опорой и наградой для сильных. Бросить здесь Жозину, не спасти ее от злобного рока – одна мысль об этом наполняла душу Люка возмущением: он не мог бы жить дольше, не протяни он молодой женщине братскую руку помощи!

– Послушайте, нельзя же вам, однако, ночевать здесь с ребенком. Этот человек должен снова принять вас. А там увидим… Где вы живете?

– Неподалеку, в Старом Боклере, на улице Труа-Люн.

Жозина рассказала Люку, как обстоит дело. Рагю занимал маленькую квартирку из трех комнат в том же доме, где жила его сестра Адель, которую все почему-то называли Туп [2]2
  По-французски «Туп» (toupe) – жесткий пучок волос.


[Закрыть]
. Жозина опасалась, что если Рагю действительно не взял ключа от квартиры, значит, он отдал его Туп; а Туп – жестокая женщина, и бедной девушке от нее добра ждать нечего. Люк предложил спокойно попросить ключ от квартиры у этой мегеры; Жозина затрепетала.

– О нет, только не у нее! Она ненавидит меня!.. Если бы я еще была уверена, что застану дома ее мужа, он-то славный человек… Но я знаю, что сегодня ночью он работает на «Бездне»… Он мастер-пудлинговщик, его зовут Боннер.

– Боннер? – повторил Люк, припоминая что-то. – Но я его видел этой весной, когда был на заводе. Я даже долго беседовал с ним, он объяснял мне работу печей. Это человек умный и, по-видимому, действительно славный. Чего же проще! Я пойду и тотчас улажу с ним ваше дело.

У Жозины вырвалось восклицание, полное пламенной благодарности. Вся дрожа, она в порыве чувства сложила руки, как на молитве.

– О сударь, как вы добры, я вам так признательна!

«Бездна» отбрасывала в ночь мрачный, красный отсвет; Люк посмотрел на Жозину: ее голова была обнажена, рваный платок упал на плечи. Молодая женщина уже не плакала, ее голубые глаза светились нежностью, маленький рот вновь улыбался юной улыбкой. Тонкая, очень гибкая, необыкновенно грациозная, она выражением лица еще напоминала ребенка – простосердечного, веселого, любящего порезвиться. Ее длинные белокурые волосы цвета спелого овса растрепались на затылке и делали ее похожей на девочку, оставшуюся невинной в своем падении. Бесконечное очарование, исходившее от нее, постепенно заполнило всю душу Люка; он стоял, удивленный и взволнованный этим обаятельным обликом женщины, проступившим из облика встреченной им на улице бедняжки – оборванной, перепуганной, плачущей. К тому же она глядела на него с таким обожанием, так простодушно тянулась к нему всей душой – душой обездоленного существа, встретившего наконец участие и любовь! После необузданной грубости Рагю Люк – такой красивый, такой добрый – казался ей божеством. Она готова была целовать следы его ног, она стояла перед ним с молитвенно сложенными руками, поддерживая левой рукой правую, изувеченную, замотанную в окровавленный бинт. Что-то нежное и значительное зарождалось между нею и Люком – узы бесконечной близости, бесконечной любви.

– Нанэ доведет вас до завода, сударь. Он знает там все закоулки.

– Нет, нет, дорога мне известна… Не будите его, он греет вас. Спокойно ждите меня здесь.

Люк удалился, оставив Жозину со спящим мальчиком на скамейке, во мраке ночи. В то мгновение, когда он отошел от молодой женщины, яркая вспышка света озарила уступ Блезских гор справа, над парком завода Крешри, где помещался дом Жордана. На склоне горы выступили мрачные очертания доменной печи: то хлынул поток расплавленного металла, и отблеск его осветил соседние скалы и крыши Боклера, будто багровая заря.

II

Боннер, мастер-пудлинговщик, один из лучших рабочих завода, играл видную роль в последней забастовке. Человек справедливый, он возмущался беззаконием, порождаемым наемным трудом; Боннер читал парижские газеты, он почерпнул из них революционное учение, не свободное от пробелов, но все же сделавшее его безусловным сторонником доктрины коллективизма. Это была мечта, которую когда-нибудь попытаются осуществить, так благоразумно добавлял Боннер, обладавший завидным душевным равновесием трудолюбивого и здорового человека; пока же следует добиваться наиболее справедливого порядка вещей, достижимого в настоящее время, и тем облегчить страдания товарищей.

Неизбежность стачки была ясна задолго до ее начала. Три года назад «Бездну», пришедшую в упадок в руках Мишеля Кюриньона, сына г-на Жерома, купил зять Мишеля, Буажелен, муж его дочери Сюзанны; Буажелен, полуразорившийся парижанин, праздный и элегантный, решился вложить в завод остатки состояния по совету своего небогатого кузена Делаво, обязавшегося обеспечить ему доход в тридцать процентов с капитала. И все эти годы Делаво, способный инженер, неутомимый работник, в точности выполнял взятое на себя обязательство; он добился этого образцовой организацией труда, энергичным управлением, самолично наблюдая за малейшими деталями работ, требуя от всех строжайшего соблюдения дисциплины. Одной из причин, повлекших за собой расстройство дел Мишеля Кюриньона, был разразившийся на местном металлургическом рынке кризис, вызванный тем, что производство рельсов и железных балок стало убыточным; это явилось следствием изобретения одного химика, применившего новый способ обработки руды, который дал возможность использовать с ничтожными затратами северные и восточные залежи руды, до той поры считавшиеся непригодной. Боклерский сталелитейный завод не в силах был выдержать падения цен, разорение стало неотвратимым; тут-то Делаво и озарила блестящая мысль – изменить род продукции, перестать делать рельсы и балки, которые поставлялись северными и восточными заводами по двадцать сантимов за кило, а заняться изготовлением изделий, требующих тонкой и тщательной работы, например, снарядов и пушек, ценившихся от двух до трех франков за кило. Дела завода сразу пошли на лад, деньги, вложенные в него Буажеленом, приносили последнему значительный доход. Правда, понадобились новое оборудование и более опытные, более внимательно относящиеся к делу рабочие, а потому имевшие право претендовать на более высокую оплату.

Вопрос о повышении расценок, в сущности, и был единственной причиной забастовки. Рабочие получали определенную сумму за каждые сто килограммов изделий; Делаво и сам признавал необходимость введения новых расценок. Но он хотел сохранить за собой неограниченную свободу в разрешении данного вопроса, более всего опасаясь, как бы не подумали, будто он подчиняется требованиям рабочих. Мышление Делаво не выходило за узко ограниченный кругозор его специальности; он обладал властным характером и ревниво оберегал свои права, хотя и старался быть беспристрастным и справедливым администратором; Делаво считал коллективизм вредной мечтой, он утверждал, что подобные утопии ведут прямым путем к ужасающим катастрофам. Раздоры между директором и тем трудовым мирком, над которым он властвовал, приобрели особую остроту с того дня, когда Боннеру удалось создать профессиональный союз для защиты прав рабочих; Делаво допускал существование касс взаимопомощи, пенсионных касс, даже потребительских кооперативов, признавая, что рабочим не запрещено улучшать свое положение, но он резко высказался против профессиональных союзов – объединений, вооружающихся для совместной борьбы за общие интересы. Со дня основания союза началась борьба; Делаво всячески оттягивал пересмотр расценок; решив, что и ему следует вооружиться, он ввел в «Бездне» нечто вроде осадного положения. Рабочие стали жаловаться, что у них отняли всякую личную свободу. Администрация неотступно следила за их поведением и мыслями даже за пределами завода. Кто становился смиренным и льстивым, а быть может, шел на доносы, тот попадал в милость; гордые же и независимые натуры зачислялись в разряд людей опасных. Консервативно настроенный директор, всеми силами защищавший существующий порядок вещей от малейших посягательств, не скрывал, что ему нужны подчиненные-единомышленники; и инженеры, мастера, надсмотрщики, стараясь перещеголять своего начальника, проявляли беспощадную строгость во всем, что касалось служебной дисциплины и того, что они именовали благонадежностью, Боннер с его приверженностью к свободе и справедливости, естественно, оказался во главе недовольных. Он отправился с несколькими товарищами к Делаво, чтобы ознакомить директора с требованиями рабочих. Боннер напрямик высказал Делаво свою точку зрения, но этим он только ожесточил его, повышения же расценок не добился. Делаво не допускал возможности общей забастовки на своем предприятии: рабочие-металлисты терпеливы, на заводе уже многие годы не было стачек, в то время как в Бриа, на угольных копях, рабочие то и дело бастовали. И когда все же вопреки расчетам директора забастовка разразилась, когда утром вышло на работу не больше двухсот человек из тысячи и завод пришлось остановить, всегда сдержанного Делаво охватил такой гнев, что он занял непримиримую позицию. Он начал с того, что выгнал Боннера с его профессиональным союзом, когда делегаты явились к нему для переговоров. Делаво заявил им, что он хозяин у себя на заводе, конфликт произошел между ним и его рабочими и он намерен самолично уладить его. Тогда Боннер вернулся к директору, взяв с собою лишь трех товарищей. Рабочим не удалось добиться от Делаво ничего, кроме рассуждений и выкладок, из которых вытекало, будто он, согласившись на повышение ставок, подорвет дела завода. Ему, мол, вверен определенный капитал и поручено управление «Бездной»; его строжайшая обязанность – заботиться о том, чтобы дела предприятия шли по-прежнему успешно и вложенный в него капитал приносил определенную прибыль. Он старается быть гуманным, но полагает, что, соблюдая взятые на себя обязательства и стремясь извлечь наибольший доход из руководимого им предприятия, выполняет долг честного человека. Все прочее – мечта, безрассудная надежда, утопические и опасные бредни. Следующие встречи оказались столь же бесплодными: обе стороны упорствовали; в результате стачка, губительная и для капиталиста и для наемных рабочих, затянулась на два месяца; рабочие голодали, заводское оборудование бездействовало и портилось. И в конце концов противники пошли на взаимные уступки, соглашение по новым расценкам было достигнуто. Но Делаво еще в течение целой недели отказывался допустить на завод некоторых рабочих – тех, кого он называл вожаками; среди них находился и Боннер. Делаво не мог простить Боннеру его роли в возникновении забастовки, хотя и признавал, что тот – один из самых искусных и трезвых рабочих на заводе. Когда же директор наконец уступил и вновь принял Боннера на завод вместе с другими, он заявил, что делает это вынужденно, против своих убеждений, единственно для того, чтобы добиться мира.

Боннер почувствовал себя обреченным. Первоначально он не захотел примириться с таким решением и отказался вернуться на завод вместе с товарищами. Но те, очень любившие Боннера, заявили, что если он не станет на работу вместе с ними, они также не возвратятся на завод. Боннер с присущим ему благородством, не желая служить причиной для нового столкновения, сделал вид, будто он примирился с создавшимся положением: товарищи его и так достаточно пострадали, он хотел остаться единственной жертвой, не заставляя никого другого расплачиваться за одержанную полупобеду. Поэтому он вышел в четверг на работу, но решил уволиться в ближайшее же воскресенье, так как был уверен, что присутствие его на заводе отныне невозможно. Боннер никому не открыл своего намерения; он просто предупредил администрацию в субботу утром, что вечером покидает завод; однако он задержался в мастерских до поздней ночи, ибо не успел закончить одной работы. Он хотел удалиться незаметно, без ущерба для дела.

Люк назвал свое имя заводскому привратнику и спросил, нельзя ли ему безотлагательно переговорить с мастером-пудлинговщиком Боннером; привратник молча указал ему на здание, в котором помещались пудлинговые печи и плющильные машины: оно находилось в глубине второго двора, налево. Заводские дворы с развороченной мостовой, все в грязи от последних дождей, представляли собой настоящую клоаку; там переплеталось множество рельсов и, между прочим, проходила узкоколейная железнодорожная ветка, соединявшая завод с городским вокзалом. Подобно лунам, блестело несколько электрических ламп; смутно выступавшие из сумрака навесы, башня для закалки стали, цементовальные печи, походившие на конические постройки какого-то варварского культа, отбрасывали черные тени; по двору, подавая пронзительные свистки, чтобы никого не раздавить, осторожно продвигался небольшой паровоз. Оглушительно гремели два молота, расположенные в помещении, напоминавшем погреб; видно было, как их огромные головы, головы алчных животных, с исступленной стремительностью бьют железо, бешено впиваются в него своими металлическими зубами, вытягивают его в полосу. Приставленные к ним рабочие, были спокойны и молчаливы: среди постоянно окружавшего их грохота и содрогания они могли объясняться друг с другом лишь знаками. Люк миновал низкое здание, в котором неистово стучали другие такие же молоты, повернул налево и вступил во второй двор; взрытая почва была завалена бракованными изделиями, лежавшими в грязи в ожидании переплавки. Рабочие грузили на платформу только что законченную металлическую громадину – вал для миноносца, за ней уже подъезжал, свистя, паровоз. Люк, посторонившись, направился вдоль прохода, образованного симметрично расположенными в два ряда кучами: то было металлическое сырье – болванки чугуна; наконец молодой человек достиг места, где помещались пудлинговые печи и плющильные машины.

В этом помещении, одном из самых крупных на заводе, в дневные часы стоял ужасающий грохот плющильных машин. Но теперь, ночью, машины спали; более половины огромного цеха было погружено в глубокий мрак. Из десяти пудлинговых печей пылало только четыре, их обслуживали два кузнечных молота. Кое-где горели, колеблясь от ветра, тусклые огоньки газовых рожков; всюду лежали широкие тени, сквозь них смутно проступали тяжелые, закопченные балки, поддерживавшие кровлю. Из мрака доносилось капанье воды; утрамбованный земляной пол, растрескавшийся и неровный, занесенный угольной пылью и заваленный остатками металла, грозил превратиться в зловонную грязь. В этом мрачном, ветхом, отвратительном логове, воздух которого был отравлен едким дымом и угольной пылью, повсюду виднелась грязь, рождаемая трудом небрежным и безрадостным, ненавидимым и проклинаемым. По сторонам стояли постройки из неостроганных досок наподобие хижин; в них на вбитых в стены гвоздях висело городское платье рабочих вперемежку с кожаными фартуками и верхними холщовыми короткими блузами. И лишь когда какой-нибудь мастер-пудлинговщик отворял заслонку печи и слепящая струя расплавленного металла прорезала мрак, будто лучом некоего светила, золотистый отблеск озарял всю эту убогую и мрачную картину.

Люк вошел, когда Боннер в последний раз промешивал расплавленный металл – те двести килограммов чугуна, которые при помощи труда и печи предстояло превратить в сталь. На эту операцию уходило четыре часа; наиболее трудной частью работы и было промешивание металла, начинавшееся после первых часов, в течение которых металл плавился. Охваченный жгучим дыханием печи, мастер-пудлинговщик уже двадцать минут промешивал пятидесятифунтовой кочергой раскаленный чугун; он выскребывал кочергой дно печи, проминал огромную, шаровидную массу, сверкавшую, как солнце; лишь закаленные глаза мастера, видящего по цвету металла, далеко ли подвинулась работа, могли смотреть на расплавленный чугун. Боннер вытянул кочергу; она раскалилась докрасна и блестела искрами.

Мастер знаком приказал кочегару усилить огонь, второй пудлинговщик, подмастерье Боннера, взял другую кочергу, чтобы, в свою очередь, принять участие в работе.

– Вы господин Боннер? – спросил, приблизившись, Люк.

Рабочий с некоторым удивлением утвердительно кивнул головой. В нижней рубахе, поверх которой была надета короткая рабочая блуза, Боннер с белой шеей и зарумянившимся лицом – весь победное усилие и солнечное озарение работой – был великолепен. То был светловолосый богатырь лет тридцати пяти, с коротко остриженной головой; его широкое лицо с крупными чертами хранило выражение спокойной невозмутимости. Большой, энергичный рот, огромные спокойные глаза говорили о прямодушии и доброте.

– Вы, верно, не узнаете меня, – продолжал Люк. – Я виделся с вами здесь прошлым летом, мы беседовали.

– Как же, как же, – ответил наконец мастер. – Вы друг господина Жордана.

Люк, испытывая некоторую неловкость, объяснил Боннеру причину своего прихода; он рассказал о том, что видел, о несчастной Жозине, выброшенной на улицу, упомянул и о той помощи, какую, по-видимому, мог оказать Жозине один только Боннер; мастер, в свою очередь, смутился и снова умолк. Оба молчали, прошло несколько мгновений ожидания; паузу удлинил звонкий пляс молота, обслуживавшего две соседние печи. Когда собеседники снова получили возможность слышать друг друга, Боннер сказал просто:

– Ладно, сделаю, что смогу… Через три четверти часа я кончу работу и пойду с вами.

Хотя было уже около одиннадцати часов, Люк решил подождать Боннера; он заинтересовался огромными механическими ножницами, работавшими в темном углу: они разрезали выходящие из пудлинговых печей стальные полосы так легко, будто резали масло. При каждом взмахе ножниц на пол падал кусок стали; из этих кусков быстро вырастала куча, которую увозили затем на тачке в другое помещение; там куски раскладывали по ящикам – по тридцати килограммов на ящик, – после чего ящики уносили в литейную, помещавшуюся тут же рядом. Люка привлек яркий розовый свет, проникавший из литейной; желая чем-нибудь заполнить оставшееся время, молодой человек прошел туда.

Это было обширное и высокое помещение, столь же неопрятное, ветхое и темное, как и первое; в неровный, заваленный металлическим ломом земляной пол были вделаны шесть печей, каждая из трех отделений. Печи представляли собою нечто вроде пылающих ям, узких и длинных; их кирпичные стены тянулись вдоль всей подземной части помещения; нагревались печи смесью воздуха и горящего газа, приток ее регулировал мастер-литейщик, приоткрывая или притворяя заслонку. Утрамбованный земляной пол литейной прорезало шесть щелей, ведущих в подземный ад, в недра неугасимого, ревущего и пылающего вулкана. Печи были закрыты кирпичными, оправленными в железо крышками, имевшими вид продолговатых плит. Но крышки прилегали неплотно, яркий розовый свет пробивался из каждой щели; казалось, то восходят какие-то светила: снопы блестящих лучей, вырываясь из-под земли, прорезали мрак, стоявший в помещении, вплоть до запыленных стекол крыши. А когда кому-нибудь из рабочих приходилось сдвигать одну из крышек, чудилось, будто встающее светило предстает во всем своем блеске: помещение освещалось, точно зарей.

Люк получил возможность проследить всю операцию: рабочие как раз загружали печь. Сначала они опускали в нее тигли из огнеупорной глины, предварительно раскалив их; затем при помощи воронки ссыпали в тигли содержимое принесенных ящиков – по одному ящику, иначе говоря, по тридцать килограммов металла на каждый тигель. На плавку должно было уйти три-четыре часа. Потом тигли вынимались из печи и опорожнялись: убийственная работа! Люк приблизился к другой печи; приставленные к ней подмастерья, вооруженные длинными металлическими прутами, как раз перед этим убедились, что плавка закончена; у печи стоял рабочий, на обязанности которого лежало вынимать тигли из печи: Люк узнал в нем Фошара. Бледный, весь высохший, с худым, обожженным лицом, Фошар сохранил в неприкосновенности богатырскую силу своих рук и ног. Страшная, однообразная работа, которую Фошар выполнял вот уже четырнадцать лет, изуродовала его тело; но еще губительнее сказалась она на его умственных способностях: ведь он был низведен до уровня машины, делая всегда одни и те же движения, без мысли, без единого самостоятельного поступка, превратившись просто-напросто в один из элементов борьбы с огнем. Фошар ощущал на себе разрушительное действие выполняемой им работы. Плечи его сгорбились, мускулы на руках и ногах чудовищно увеличились, вечно воспаленные глаза потускнели; кроме того, он сознавал, в каком упадке находился его ум; Фошар получил первоначальное, хотя и незаконченное образование, он помнил, что некогда ему была присуща живость мысли; но шестнадцатилетним подростком он попал в лапы чудовища, и теперь огонек его мысли колебался и потухал под тяжестью того беспощадного жернова, который он слепо вращал, подобно лошади в наглазниках, под гнетом труда – отравителя и разрушителя. Сейчас у Фошара сохранилась лишь одна потребность, один источник радости: пить, пить по четыре литра за дневную или ночную смену, пить, чтобы печь не сожгла, как кусок сухой коры, его обугленную кожу, пить, чтобы не распасться пеплом, чтобы ведать последнее доступное ему наслаждение, в надежде на то, что удастся закончить жизнь в счастливом забытьи непрерывного опьянения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю