Текст книги "Собрание сочинений. Т. 21. Труд"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
– Будьте уверены, – сказал весело Люк, – солнце завтра взойдет, и вы в конце концов похитите у него священный огонь, божественное пламя – источник вечного созидания и труда.
В окно повеяло вечерней свежестью.
– Тебе не холодно? Не закрыть ли ставни? – спросила брата обеспокоенная Сэрэтта.
Но Жордан сделал отрицательный жест; он только позволил закутать себя до подбородка в большой плед. Казалось, что он продолжает жить только чудом, единственно потому, что хочет жить, что отложил свою смерть до вечера того последнего трудового дня, когда, закончив свое дело, обеспечив его дальнейшую судьбу, он сможет наконец уснуть крепким сном честного и довольного собой работника. Сестра оберегала его с удвоенным рвением, окружала брата всевозможными заботами, поддерживала его существование, чтобы он мог хотя бы два часа в день работать с необходимой физической и умственной энергией; а Жордан благодаря предельной методичности своего труда великолепно попользовал каждую минуту из этих двух часов. И бедное, хилое, дряхлое, полумертвое существо, которое могло быть сметено первым же сквозняком, продолжало завоевывать мир и повелевать им – одной только силой упорного труда, неуклонно ведущего к цели.
– Вы проживете ото лет, – сказал с дружеской улыбкой Люк.
Развеселился и Жордан:
– Ну конечно, если это окажется необходимым.
В маленькой гостиной, полной задушевной интимности, снова наступила глубокая тишина. Теплые, чарующие сумерки медленно заливали парк; в глубоких аллеях сгущался мрак. Лужайки словно грезили, на них лежали воздушные отсветы неба; в синеватой дали вырисовывались ускользающие трепетно-легкие очертания высоких деревьев. Наступал час влюбленных: парк и по вечерам оставался широко открытым для них; они приходили сюда в сумерки, покончив с дневной работой. Никто не смущался зрелищем этих блуждающих пар, этих теней, которые, обняв друг друга, терялись среди зелени. Их вверяли дружественной охране вековых дубов, рассчитывая, что свободная любовь сделает любящих кроткими и целомудренными, а их объятия, объятия будущих супругов, – добровольными и нерасторжимыми. Чтобы полюбить навсегда, достаточно знать, почему и как любишь. Люди, которые свободно и сознательно избрали друг друга, никогда не разлучатся. И теперь в темных аллеях, по смутно видневшимся лужайкам уже бродили влюбленные, населяя медленно скользившими видениями все возраставшую тайну сумрака, а вокруг ощущалась замирающая дрожь земли, и весна дышала свежими ароматами.
Прошло несколько новых пар; Люк узнал некоторые из них; то были юноши и девушки, которых он видел утром в цехах. Две тесно слитые, блуждающие тени, будто плывшие по верхушкам трав, не Адольф Лабок ли это и Жермена Ивонно? А вот эти, склонившиеся головами друг к другу, не Ипполит ли Митен и Лора Фошар? А те двое, так тесно обнявшиеся, что руки их, казалось, никогда не разомкнутся, не Александр ли Фейа и Клементина Буррон? Люк почувствовал нежное волнение: он узнал среди гуляющих двух своих сыновей – Шарля, прижимавшего к груди темноволосую Селину Ланфан, и Жюля, обнявшего за шею светловолосую Клодину Боннер. Молодые, здоровые, красивые люди, вестники новой весны, рожденные для любви пары, в которых зажглось извечным огнем неугасимое желание, – ведь это факел жизни, передаваемый одним поколением другому! Они еще не пошли дальше целомудренной дрожи первого любовного лепета, тех невинных ласк, тех чистых объятий, в которых ищут друг друга неопытные сердца, тех мимолетных поцелуев, сладость которых отверзает небеса. Но жажда ребенка вскоре с неизбежностью соединит, сольет их друг с другом своим всесильным пламенем; и тогда от них родятся новые подданные любви, новые пары, которые когда-нибудь придут в этот парк в пору чарующего пробуждения своей любви. С каждым новым поколением будет воцаряться все больше счастья, все больше свободного чувства и, следовательно, все больше гармонии. Подходили все новые и новые пары: все влюбленные счастливого Города спешили в парк насладиться после трудового дня дивным вечером, среди поэтических лужаек и рощ, полных тайны и благоухания; всюду слышался смех и легкие звуки поцелуев.
Но тут перед окном гостиной остановилась какая-то фигура. То была обеспокоенная Сюзанна; она искала Люка, чтобы поделиться с ним своей тревогой: Буажелен до сих пор не возвратился домой. Никогда еще он не задерживался так поздно.
– Вы были правы, – повторяла Сюзанна, – напрасно я предоставила ему свободу… Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок!
Беспокойство Сюзанны передалось Люку; он уговорил ее вернуться домой.
– Буажелен может возвратиться с минуты на минуту, поэтому вам лучше быть дома, – сказал он. – Я же обойду окрестности и сообщу вам о результатах моих поисков.
Взяв с собою двух человек, Люк тотчас же углубился в парк, намереваясь начать поиски со стороны завода. Но он не прошел и трехсот шагов; едва достиг он живописного, осененного ивами пруда, как услышал поблизости испуганное восклицание; Люк остановился, из рощицы показалась встревоженная чета влюбленных. Люк узнал своего сына Жюля и светловолосую Клодину Боннер.
– В чем дело? Что с вами? – крикнул он им.
Но они молча исчезли, словно уносимые дыханием ужаса, подобно влюбленным голубкам, чьи ласки смутила какая-то ужасная встреча. Люк углубился по узкой тропинке в рощу, желая узнать, что произошло; но тут у него самого вырвался крик ужаса. Он едва не наткнулся на чье-то темное тело: оно висело на ветке, загородив тропинку. При умирающем свете вечернего неба, в котором уже зажигались звезды, Люк узнал Буажелена.
– Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок! – повторил Люк слова Сюзанны.
Эта страшная драма потрясла его до глубины души. Он горестно подумал о том, как мучительно будет это событие для Сюзанны.
С помощью своих спутников Люк поспешно вынул тело из петли и опустил его на землю. Но труп уже успел окоченеть: по-видимому, Буажелен покончил с собой вскоре после полудня, тотчас же после своих бесцельных скитаний по заводу. Люк увидел под деревом глубокую яму: это объяснило ему все; видимо, яму эту вырыл голыми руками Буажелен, намереваясь спрятать в ней те воображаемые огромные сокровища, которые он будто бы скопил, а теперь не знал, куда сложить. Очевидно, он решил, что ему не удастся довести яму до нужных размеров и что необъятная груда его сокровищ не поместится в ней; тогда, подавленный нестерпимо угнетавшей его заботой об этом все растущем капитале, он и решил тут же покончить с собой. Бесцельные скитания, мучительное безумие праздного человека, не находящего себе места в новом, трудовом Городе, – все это привело Буажелена к трагической смерти. А кругом в сумраке теплой брачной ночи парк наполнялся шорохом ласк, шепотом влюбленных голосов.
Не желая пугать влюбленных, скользивших легкими тенями среди деревьев, Люк отправил своих спутников в Крешри за носилками, попросив их никому не рассказывать об ужасном происшествии. Вскоре они возвратились; тело Буажелена укрыли за серыми холщовыми занавесками носилок; печальное шествие направилось по самым темным тропинкам, стараясь остаться незамеченным. Зловещая смерть, окутанная мраком, безмолвно прошла среди упоительного весеннего пробуждения, трепетавшего новой жизнью. Влюбленные, казалось, так и рождались вокруг: они появлялись на повороте каждой аллеи, из-за каждого куста, среди бесконечного изобилия побегов, приподнимавших грудь исполненной томления земли. Благоухание цветов наполняло воздух, руки искали друг друга, губы сливались в поцелуе с неуловимым шорохом распускающегося цветка. То катился поток жизни, принимая в себя все новые и новые волны; то была непрерывная победа над смертью, безостановочное укрепление грядущего, устремленного к истине, справедливости и счастью.
Сюзанна ждала вестей, стоя у порога своего дома; полная томительной тоски, она глядела вдаль, в ночь. Едва она завидела носилки, как сразу же поняла, в чем дело; у нее вырвался глухой стон. Люк в двух словах рассказал ей о жалкой смерти, которой закончилась бесполезная жизнь Буажелена. Перед Сюзанной еще раз прошла вся эта жизнь, пустая, отравленная и отравляющая, принесшая ей столько горя.
– Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок! – только и смогла повторить она.
Произошли еще и другие катастрофы: старое, прогнившее, обреченное на исчезновение общество неудержимо распадалось. Одна из этих катастроф произвела наибольшее впечатление на город; разыгралась она через месяц после смерти Буажелена; однажды, ясным солнечным утром, когда аббат Марль служил обедню только для порхавших по пустой церкви воробьев, крыша храма обрушилась.
Священник давно уже знал, что церковь рано или поздно рухнет ему на голову. Здание церкви отличалось тонким изяществом; оно было построено еще в XVI веке и с тех пор сильно обветшало, в нем всюду виднелись трещины. Правда, сорок лет назад починили колокольню; но за недостатком средств пришлось отложить ремонт крыши, хотя полусгнившие балки свода уже прогибались; с той поры все просьбы об отпуске денег оставались тщетными. Государство, изнемогавшее под бременем долгов, предоставило эту безвестную провинциальную церковь ее собственной участи. Город Боклер отказал во всяком вспомоществовании: мэр Гурье никогда не симпатизировал священникам. Таким образом, аббату пришлось в конце концов самому приняться за сбор той крупной суммы, которая требовалась для ремонта: откладывать его больше не было возможности – церковь со дня на день угрожала обрушиться. Но тщетно аббат обращался к своим богатым прихожанам: верующих становилось все меньше, рвение их остывало. Пока была жива жена мэра, красавица Леонора, ее пылкое благочестие вознаграждало аббата за атеизм ее мужа; смерть Леоноры лишила священника незаменимой поддержки. У него осталась одна г-жа Мазель; но эта почтенная особа от природы была мало склонна к щедрости, к тому же и ее приверженность религии шла на убыль. А когда выяснилось, что ее ренте грозит опасность, она совершенно потеряла голову и вовсе перестала являться в церковь; аббат утратил в ее лице последнюю из своих богатых прихожанок; отныне церковь посещало лишь несколько женщин, живших в нужде и упорствовавших в своих мечтах о лучшей жизни. Наконец наступил день, когда в Боклере уже не осталось бедных, и тогда церковь окончательно опустела; аббат оказался в ней в полном одиночестве: люди отвернулись от него и от его бога, порожденного заблуждением и нуждой.
И тут аббат Марль понял, что для того мира, с которым он сжился, пробил смертный час. Священник видел, что его снисходительность не спасла буржуазию – лживую, тлетворную, подточенную язвой бесчестия. Тщетно он прикрывал ее агонию мантией религии – буржуазия умерла позорной смертью. И так же тщетно искал аббат убежища в непогрешимой букве догмата, не желая отступить ни на шаг перед научными истинами; он чувствовал, что наука идет на последний, решительный приступ, что в тысячелетнем здании католицизма уже пробита брешь, что окончательно обнаружилась призрачность догмата, что торжествующая справедливость низводит царствие божие на землю. Новая религия, религия человека, сознательно и свободно распоряжающегося своей судьбой, сметала древние мифы, все те дебри символов, в которых заблудился человек, гонимый страхом перед своей многовековой противницей – природой. Исчезли храмы древних языческих религий, теперь пробил час и католической церкви: братский, единый народ безошибочно искал свое счастье лишь в живой силе солидарности, не нуждаясь в хитроумной системе наказаний и наград. Никто уже не приближался ни к исповедальне, ни к престолу; церковь опустела; и священник, отправляя службу, каждый день видел, как трещины в стенах увеличивались, слышал, как балки крыши трещали все громче. То было непрерывное осыпание, глухая работа разрушения; о близости катастрофы говорили отчетливо раздававшиеся в тишине церкви шорохи и потрескивания. Аббату не удалось достать денег даже на самый неотложный ремонт; и теперь ему оставалось одно: предоставить события их ходу и ждать, когда и для церкви, и для него самого наступит естественный конец всего земного. И аббат отправлял богослужение, как подвижник веры, наедине со своим богом, покинутым людьми; а купол церкви между тем все шире и шире разверзался над алтарем.
Однажды утром аббат Марль заметил, что за ночь в куполе появилась новая, огромная трещина. Священник понял, что наступает тот роковой час, которого он ждал в течение долгих месяцев; невзирая на это, он надел свое самое роскошное облачение и стал служить свою последнюю обедню. Крепкий, высокий, с орлиным носом, аббат, несмотря на глубокую старость, держался прямо и твердо. Он служил один, без помощников, переходил с места на место, произносил слова молитвы, совершал установленные движения, словно кругом теснилась покорная его голосу толпа. Но церковь была пуста; одни только сломанные стулья валялись на каменном полу, подобно скамьям, плачевно чернеющим в саду под зимними дождями. Колонны покрылись мхом, у подножия их росла трава. В разбитые окна дул ветер; полусорванная с петель входная дверь открывала доступ домашним животным. Но в тот ясный день победно врывалось в церковь солнце; это казалось неодолимым вторжением жизни, завладевающей трагическими развалинами церкви; под сводами порхали птицы, в каменных складках плащей на старинных статуях святых угнездились колосья овса. Но над алтарем все еще высилось огромное, вырезанное из дерева, раскрашенное и позолоченное распятие; Христос простирал ввысь свое бледное, страдальческое тело, забрызганное черной кровью, капли которой стекали подобно слезам.
Во время чтения Евангелия аббат Марль услышал громкий треск. На алтарь посыпались пыль и куски штукатурки. Во время освящения даров треск послышался вновь – резкий, сухой, грозный; здание качнулось, словно перед падением. Тогда священник, собрав всю силу своей веры, из глубины сердца воззвал к богу, прося его совершить то ослепительное, славное и спасительное чудо, которого он, аббат, ждал так долго. Если на то будет воля божья, церковь вновь обретет свою мощь, на крепких столпах восстанет несокрушимый свод. Не нужно каменщиков, довольно будет божественного всемогущества; возродится великолепное святилище с золотыми часовнями, с пурпурными витражами, со стенной обшивкой из дорогого дерева, с ослепительными мраморными статуями, и бесчисленная коленопреклоненная толпа верующих воспоет псалом воскресения среди тысячи свечей и громоподобного звона колоколов. «О вечный, всемогущий творец! Ты один в силах обновить этот храм и наполнить его вновь обретшими веру прихожанами; восставь же твой царственный дом, если не хочешь сам погибнуть под его развалинами!» Священник поднял чашу; но чудо, о котором он просил, не совершилось; произошла катастрофа. Аббат стоял, выпрямившись, подняв вверх обе руки великолепным жестом героической веры, приглашая своего царственного повелителя умереть вместе с ним, если религии наступил конец. Свод раскололся, как от удара молнии; среди ужасающего, громового грохота рухнула в вихре обломков крыша. Колокольня пошатнулась и, в свою очередь, обрушилась, ломая стены и довершая гибель храма. Под ясным солнцем осталась только огромная куча камня и мусора; под ней даже не удалось разыскать тело аббата Марля: прах раздавленного алтаря, казалось, пожрал его плоть и выпил его кровь. Ничего не осталось и от большого деревянного, раскрашенного и позолоченного распятия: оно также рассыпалось прахом. Умерла еще одна религия, последний священник пал в последней церкви за своей последней обедней.
В течение нескольких дней после катастрофы около развалин церкви бродил старый Эрмелин, бывший учитель; он разговаривал вслух сам с собою, как это делают глубокие старики, неотступно одержимые какой-либо мыслью. Смысл его слов был не совсем ясен: казалось, Эрмелин все еще спорит со священником, упрекает аббата в том, что ему не удалось добиться чуда от своего бога. Вскоре после этого, однажды утром, Эрмелина нашли в постели мертвым. Позднее, когда место, где некогда высилась церковь, было очищено от развалин, там разбили сад с развесистыми деревьями, тенистыми аллеями, благоухающими лужайками. И в сад этот пришли влюбленные – так же, как тихими вечерами приходили они в крешрийский парк. Счастливый Город все расширялся, дети росли, соединялись в новые и новые пары, и в сумраке ночей их поцелуи вызывали к жизни новых детей для непрерывных грядущих жатв. По вечерам, после веселого трудового дня, на каждом кусте распускались навстречу влюбленным розы. И в этом чарующем саду, где покоились останки религии горя и смерти, теперь буйно расцвела ликующая жизнь.
IVПрошло еще десять лет; новый Город окончательно сложился, окончательно преобразовал общество на началах справедливости и мира. Наступило двадцатое июня – канун одного из четырех больших праздников Труда, посвященных четырем временам года; в этот день у Боннера произошла странная встреча.
Боннеру исполнилось восемьдесят четыре года; он был патриархом, героем труда. Высокий, прямой, крепкий, с массивной головой и густыми белыми волосами, он оставался подвижным, здоровым, веселым. Благоденствие его товарищей умиротворило бывшего революционера, теоретического сторонника коллективизма; теперь он пожинал плоды своих многолетних трудов, видя кругом гармонию достигнутой наконец солидарности, видя счастье своих внуков и правнуков. Он был одним из последних рабочих, помнивших великую борьбу, одним из борцов за то преобразование труда, которое привело к справедливому распределению богатства и полностью вернуло труженику его достоинство и свободную индивидуальность человека и гражданина. Возраст и заслуги Боннера снискали ему глубокое уважение; он гордился тем, что содействовал своим многочисленным потомством слиянию прежде враждебных классов; на закате своей жизни Боннер все еще оказывал благотворное влияние на окружающих своей величавой красотой патриарха и добротою.
В тот день Боннер гулял на закате у входа в ущелье Бриа. Он часто совершал, опираясь на трость, продолжительные прогулки; ему нравилось вновь видеть знакомые места, вспоминать прошлое. Боннер дошел до того места, где некогда находились ворота уже давно исчезнувшей «Бездны». Тут же был когда-то деревянный мост, перекинутый через Мьонну; теперь от моста не осталось и следа: реку на протяжении ста метров заключили в трубы и засыпали землей, а поверх труб разбили широкий бульвар. Сколько перемен! Кто бы угадал, что здесь некогда находились грязные, мрачные ворота проклятого завода, здесь, на повороте этой спокойной, светлой, окаймленной смеющимися домиками аллеи! Боннер на мгновение остановился – высокий, величественно прекрасный в своей счастливой старости; и тут он с изумлением заметил другого старика, понуро сидевшего на скамейке, – оборванного, исхудалого, дрожащего от лихорадки, с изможденным, давно не бритым лицом.
– Неужели нищий? – негромко сказал вслух удивленный Боннер.
Да, это был нищий – нищий, которого впервые за много лет видел Боннер. Бедняк, несомненно, пришел издалека. Его башмаки и одежда побелели от пыли; видимо, он шел в течение долгих дней, пока не свалился от утомления у входа в Город. У ног его лежали палка и пустая котомка, выскользнувшие из усталых рук. Он, казалось, был в полном изнеможении и растерянно озирался, как человек, который не может сообразить, где находится.
Охваченный состраданием, Боннер приблизился к незнакомцу.
– Не могу ли я чем-нибудь помочь вам, мой бедный друг? Вы выбились из сил и, кажется, находитесь в тяжелом положении?
Пришелец ничего не ответил. Он продолжал растерянно озираться кругом.
– Не голодны ли вы? Не нужна ли вам мягкая постель? Идемте со мной: вы найдете здесь помощь и поддержку.
Нищий, изможденный старик, решился наконец заговорить.
– Боклер, Боклер… Неужели это Боклер? – пробормотал он чуть слышно, будто говоря сам с собою.
– Конечно, Боклер. Вы в Боклере, не сомневайтесь, – заявил, улыбаясь, бывший мастер-пудлинговщик.
Но при виде все возрастающего удивления, недоверия, тревоги пришельца он понял наконец, в чем дело.
– Вы, вероятно, знали Боклер раньше и, может быть, долгое время не были здесь?
– Да, больше пятидесяти лет, – ответил глухим голосом неизвестный.
Боннер рассмеялся добрым смехом.
– Ну, тогда я не удивляюсь, что вам трудно освоиться. Произошли кое-какие изменения… Вот, например, на этом месте стоял некогда завод под названием «Бездна»; там дальше снесли весь Старый Боклер, это гнусное скопище лачуг; вырос обширный новый Город; крешрийский парк превратился в огромный сад и затопил старый город зеленью, – видите, как весело выглядывают из нее белые домики… Конечно, приходится напрягать память, раньше чем сообразишь, где что было.
Нищий следил за объяснениями Боннера, последовательно обращая взор к тем местам, на которые с такой добродушной веселостью указывал его собеседник. Но затем он снова покачал головой, не будучи в состоянии поверить тому, что слышал.
– Нет, нет, я ничего не узнаю, это не Боклер… Правда, вот оба отрога Блезских гор, вот ущелье Бриа между ними, а там видна долина Руманьи. Но это – все, что осталось от прошлого; сады и дома – нездешние, они из какой-то другой, богатой и чудесной страны, которой я никогда не видел… Ну, надо идти дальше: я, видимо, сбился с дороги.
Пришелец поднял с земли свою палку и котомку и тяжело встал со скамьи; тут его взгляд остановился наконец на дружелюбном, радушном старике, беседовавшем с ним. До сих пор незнакомец был углублен в себя: он озирался как во сне, говорил словно сам с собою. Но теперь, едва взглянув на Боннера, он вздрогнул и онемел; казалось, его охватило желание как можно скорее удалиться. Неужели он, не узнавший города, узнал Боннера? Пламя, внезапно вспыхнувшее на этом неузнаваемом, обросшем всклокоченной бородой лице, поразило Боннера; он внимательно всмотрелся в незнакомца. Где видел он эти светлые глаза, порой загоравшиеся бешеной яростью? Вдруг Боннер вспомнил; теперь вздрогнул и он, у него вырвался крик, в котором ожило все прошлое:
– Рагю!
Пятьдесят лет Рагю считали мертвым. Так, значит, разбитое, изуродованное тело, найденное в глубине пропасти в Блезских горах на другой день после преступления и бегства Рагю, было не его телом? Господи! Рагю остался в живых! Теперь он появился вновь, и при виде этого необычайного воскресения, при виде этого мертвеца, олицетворявшего собой страшное прошлое и вышедшего после стольких лет из могилы, сердце Боннера дрогнуло; на минуту он ощутил страх за будущее.
– Рагю! Рагю! Это ты?
Рагю стоял с палкой в руке, с котомкой за плечами. Но теперь, раз его узнали, ему уже не к чему было уходить: значит, он действительно в Боклере.
– Ну конечно же, это я, старина Боннер; и если ты еще жив, – а ведь ты на десять лет старше меня, – стало быть, позволительно жить и мне! Правда, я довольно-таки потрепан: хорошо еще, что руки и ноги целы! – Рагю перешел на свой прежний, насмешливый тон: – Так ты даешь мне честное слово, что этот огромный, пышный сад, эти красивые дома – все это действительно Боклер? Итак, я достиг цели своего путешествия, и остается только поискать какую-нибудь харчевню, где бы мне позволили переночевать на конюшне.
Зачем вернулся Рагю? Какие замыслы гнездились в этой лысеющей голове? Что скрывало это лицо, носившее разрушительные следы стольких лет скитаний и распутства? Боннер встревожился: он почувствовал страх при мысли, как бы Рагю не омрачил завтрашнего праздника какой-нибудь безобразной выходкой. Он не рискнул расспрашивать его, но решил не спускать с него глаз. К тому же жалкий вид Рагю внушал Боннеру живое сострадание.
– Харчевен больше нет, дружище; идем ко мне! Ты поешь досыта и ляжешь спать в чистую постель. Потом мы потолкуем; ты расскажешь мне, чего ты хочешь, и я по возможности постараюсь помочь тебе.
Рагю продолжал насмехаться.
– Чего я хочу? О, это в счет не идет; разве имеют какое-нибудь значение желания старого, увечного нищего? Захотелось повидать вас, заглянуть по дороге в тот край, где я родился. Эта мысль мучила меня, я не мог бы умереть спокойно, не погуляй я еще раз в ваших краях… Ведь это всем позволено, не правда ли? Дороги по-прежнему свободны?
– Конечно.
– Вот я и пустился в путь. О, это было уже немало лет назад! Когда ноги ослабели и нет ни гроша в кармане, двигаешься не очень-то быстро. Но все-таки доходишь до места, как видишь… Ну, ладно, идем к тебе, раз ты приглашаешь меня, как добрый товарищ.
Приближалась ночь; старики, никем не замеченные, медленно прошли через новый Боклер. Рагю продолжал изумляться: он озирался по сторонам, не узнавая ни одного из тех мест, которые они проходили. Наконец Боннер остановился перед одним из самых красивых домиков, осененным купой развесистых деревьев; у Рагю вырвалось восклицание, в котором сказалась вся его былая душа:
– Ты, стало быть, разбогател, сделался буржуа?
Бывший мастер-пудлинговщик рассмеялся:
– Нет, нет, я как был, так и остался простым рабочим. Но что правда, то правда: мы все разбогатели, все стали буржуа.
Завистливый Рагю насмешливо улыбнулся, будто успокоившись.
– Рабочий – это рабочий, а не буржуа. Если человек продолжает работать, значит, он не разбогател.
– Ладно, дружище, мы еще потолкуем, я объясню тебе, как обстоит дело… А пока что входи.
В доме, кроме них, не было никого; здесь жила внучка Боннера, Клодина, вышедшая замуж за Шарля Фромана. Папаша Люно давно умер; год назад скончалась и дочь его, сестра Рагю, грозная Туп: она умерла после страшной ссоры с мужем, во время которой у Туп, по ее словам, свернулась вся кровь. Известие о смерти сестры и отца не возбудило в Рагю особого волнения; он жестом дал понять, что ввиду преклонного возраста умерших это известие не является для него неожиданностью. Когда возвращаешься домой после полувекового отсутствия, не удивительно, что никого не застаешь в живых.
– Мы находимся в доме моей внучки Клодины, дочери моего старшего сына Люсьена, который женился на Луизе Мазель, дочке тех рантье, ты, верно, помнишь их, – сказал Боннер. – Сама Клодина вышла замуж за Шарля Фромана, сына руководителя Крешри. Сейчас они повезли свою восьмилетнюю дочурку Алису в гости к одной из ее теток в Формри и вернутся домой лишь завтра вечером. – И Боннер весело добавил: – Вот уже несколько месяцев, как дети пригласили меня пожить у них, желая поухаживать за мной… Дом в нашем распоряжении: ешь и пей; затем я уложу тебя спать, а завтра поутру потолкуем.
Рагю оторопело слушал Боннера. Все эти имена, эти браки, эти три стремительно промелькнувших перед ним поколения ошеломили его. Как понять все это, как разобраться во всех этих новых для него событиях, во всех этих браках и рождениях? Он замолчал и жадно накинулся на холодное мясо и на фрукты; предложенное ему угощение говорило о довольстве и благоденствии; электрическая лампа заливала комнату ярким светом. Ощущение окружавшего его довольства, видимо, удручало старого бродягу; он казался еще более дряхлым, еще более изможденным; нагнувшись над тарелкой, он алчно ел, искоса поглядывая по сторонам, завидуя тому счастью, которым ему не удалось насладиться. Его подавленное молчание явно свидетельствовало о многолетнем озлоблении, о бессильной жажде мести, о несбывшейся мечте – основать свое торжество на чужом несчастье. Мрачность гостя вновь встревожила Боннера; он спрашивал себя, сколько неведомых приключений пришлось пережить Рагю за пятьдесят лет, и удивлялся тому, как ухитрился он при такой бедности дожить до столь преклонного возраста.
– Откуда ты? – спросил он его наконец.
– О! Отовсюду! – ответил Рагю, сделав неопределенный жест.
– Должно быть, ты немало повидал стран, людей и вещей?
– О да! Я побродил по Франции, побывал в Германии, в Англии, в Америке – пошатался по всему свету.
И перед тем, как отправиться спать, Рагю, закурив трубку, коротко рассказал Боннеру о своей жизни – жизни бродячего рабочего, тяготившегося трудом, ленивца и кутилы. Это был все тот же наемник, развращенный наемным трудом, мечтающий уничтожить своего хозяина единственно для того, чтобы занять его место и, в свою очередь, угнетать других. Для Рагю счастье заключалось только в том, чтобы нажить крупное состояние и наслаждаться им, радуясь, что ему удалось использовать в своих интересах нищету обездоленных. Бунтарь на словах, а на деле человек, трусливо пасующий перед хозяином, нерадивый работник, пьяница, неспособный к постоянному труду, он переходил из мастерской в мастерскую, из страны в страну; отовсюду его выгоняли, а не то он и сам бросал работу в порыве бессмысленного озорства. Никогда ему не удавалось отложить ни гроша на черный день, повсюду его преследовала бедность, с каждым годом он все больше опускался. Пришла старость; казалось чудом, что он, всеми покинутый, не умер с голоду на улице. Почти до шестидесяти лет ему удавалось перебиваться случайными работами. Затем он попал в больницу, должен был в конце концов выписаться из нее, попал в другую. Последние пятнадцать лет он так и жил, от одного дня до другого, не зная сегодня, чем будет сыт завтра. Теперь он нищенствовал; ему не отказывали в куске хлеба, разрешали ночевать на соломе. Ничто в нем не изменилось – ни его затаенное бешенство, ни его исступленная жажда стать хозяином и насладиться богатством.
– Послушай, однако, – сказал Боннер, подавляя желание засыпать Рагю множеством вопросов, – ведь все те страны, через которые ты проходил, должно быть, охвачены революцией? Мы-то здесь обогнали остальных, но ведь и весь мир двинулся в путь, не правда ли?
– Да, да, – ответил своим насмешливым тоном Рагю, – они дерутся, перестраивают общество; тем не менее я всюду подыхал с голоду.
В Германии, в Англии, особенно в Америке Рагю наблюдал забастовки, бурные восстания. Во всех странах, куда его увлекали озлобление и лень, перед ним разыгрывались трагические события. Последние монархии рушились, на их месте возникали республики; благодаря федерациям соседних государств начинали стираться границы между народами. Это напоминало таяние снегов весной, когда открывается оплодотворенная земля и под яркими лучами дружелюбного солнца в несколько дней вырастают и распускаются цветы. Все человечество двинулось вперед, закладывая наконец основы грядущего Города – Города счастья. Но на долю Рагю, плохого работника, вечно недовольного кутилы, среди всех этих потрясений выпали только невзгоды; часто ему приходилось туго, но ни разу не представился случай ограбить погреб богача и напиться в свое удовольствие. И теперь, когда он превратился в старого бродягу, в старого нищего, он все так же насмехался над этим пресловутым Городом справедливости и мира! Ведь все это не вернет ему молодости, не даст возможности окончить жизнь среди наслаждений, во дворце, окруженным рабами, подобно тем королям, о которых он читал в книжках. И Рагю зло издевался над глупостью людей, которые из сил выбиваются, чтобы обеспечить своим правнукам возможность жить хоть в несколько более благоустроенном доме, а ведь сами-то они могут насладиться этим домом разве лишь во сне.