355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 21. Труд » Текст книги (страница 16)
Собрание сочинений. Т. 21. Труд
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:02

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 21. Труд"


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц)

Голос Жозины дрожал и прерывался рыданиями. Люк едва мог расслышать ее слова. Он сознавал свое бессилие помочь бедной женщине. Возрастающая грусть охватывала молодого человека, омрачая его светлое утреннее настроение: на него будто повеяло леденящим дыханием сомнения и отчаяния; а ведь он был мужествен и полон радостной надежды – в этом была его сила. Вещи повиновались ему, материальный успех казался обеспеченным; неужели же ему не удастся изменить людей, взрастить в их сердцах божественную любовь, плодоносный цветок доброты и солидарности? Если люди по-прежнему останутся скованы узами ненависти и насилия, ему не достигнуть своей цели; а как пробудить в них нежность, как приобщить их к счастью? Эта милая Жозина, которую он поднял с самого дна отвержения, которую спас от ужасающей нищеты, стала для Люка воплощением его дела. Пока Жозина не будет счастлива, дело его не увенчается успехом. Он видел в ней женщину-рабыню, плоть, предназначенную для труда и чужого наслаждения, ту отверженную женщину, которую он мечтал спасти. Люк замышлял построить грядущий Город с помощью Жозины и для нее, и для других, таких же, как она. И если Жозина по-прежнему несчастлива, значит, он еще не создал ничего прочного, значит, все еще впереди. Грустное предчувствие предстоящих ему мучительных дней охватило Люка, он ясно представил себе, какая страшная борьба вспыхнет между прошлым и будущим, борьба, которая будет ему стоить немало слез и крови.

– Не плачьте, Жозина, будьте мужественны, и я клянусь вам, вы будете счастливы – это необходимо, иначе не будут счастливы и все остальные.

Люк сказал эти слова с такой мягкостью, что Жозина улыбнулась.

– О, у меня достаточно сил, господин Люк; я знаю, вы меня не покинете и в конце концов окажетесь правы: ведь вы сама доброта и мужество. Я буду ждать, клянусь вам, хотя бы мне пришлось ждать всю жизнь.

В надежде на грядущее счастье они словно давали друг другу молчаливое обязательство, словно обменивались обещаниями. Люк поднялся. Он сжал в своих руках руки Жозины и почувствовал ее ответное пожатие; и ничего другого не было между ними: только эти несколько мгновений нежной близости. Какую простую жизнь, полную мира и радости, можно было бы прожить в этой маленькой столовой, такой светлой, такой чистой, с лакированной сосновой мебелью!

– До свидания, Жозина!

– До свидания, господин Люк!

Люк вернулся к себе. Когда он шел вдоль горной террасы, под которой пролегала дорога в Комбетт, его задержала еще одна встреча. Он увидел, что мимо Крешри в своей колясочке, которую катил слуга, ехал г-н Жером. Эта встреча напомнила Люку предшествующие встречи с г-ном Жеромом, в особенности первую, когда Люк видел, как увечный старик едет в колясочке мимо «Бездны», рассматривая своими прозрачными глазами дымящие и громоздкие здания завода, того завода, который заложил основу богатства Кюриньонов. Теперь г-н Жером ехал мимо завода Крешри и смотрел на его новые, блестящие на солнце здания теми же прозрачными, словно пустыми глазами. Зачем приказал он привезти себя сюда? Зачем объезжал кругом Крешри, будто желая со всех сторон осмотреть завод? Что думал он, что взвешивал, какое сравнение приходило ему на ум? Или, быть может, это лишь случайная прогулка, прихоть несчастного, впавшего в детство старика? Слуга замедлил ход коляски; г-н Жером, подняв свое широкое, с крупными, правильными чертами лицо, обрамленное длинными седыми волосами, бесстрастно и строго рассматривал завод, каждое здание, каждую трубу, словно хотел составить себе представление об этом новом городе, который вырастал здесь, рядом с заводом, некогда основанным им самим.

Но тут случилось маленькое происшествие, которое еще более взволновало Люка. По дороге, навстречу колясочке, шел другой старик, также увечный, с трудом тащившийся на своих опухших ногах. То был старый Люно, тучный, с дряблым и бледным лицом; он по-прежнему жил у Боннеров и в солнечные дни понемногу гулял вблизи завода. Зрение Люно уже ослабело; он, должно быть, сначала не узнал г-на Жерома. Но потом, встрепенувшись, поспешно отошел в сторону и прижался к стене, будто дорога была слишком узка и он мог помешать колясочке г-на Жерома проехать; сняв свою соломенную шляпу, Люно низко поклонился. То старик Рагю, наемник и отец наемника, подобострастно приветствовал старика Кюриньона, основателя фирмы и своего хозяина. В этом трепетном поклоне сказывались годы, целые столетия труда, страданий, нищеты. Раб, в плоть и кровь которого вошла привычка многовекового подчинения, дрожал и сгибался перед лицом хозяина, ставшего полутрупом. А г-н Жером, походивший в своей отупелости на идола, даже не заметил Люно и продолжал рассматривать новые цехи Крешри, быть может, даже не видя их.

Люк вздрогнул. Какое страшное прошлое предстояло ему разрушить, сколько вредных, засоряющих и отравляющих плевел предстояло вырвать из души человека, чтобы обновить его!

Люк взглянул на свой Город, только еще выраставший из-под земли; он понял, какие трудности, какие препятствия придется преодолеть этому Городу, пока он расцветет и укрепится. Только любовь, только женщина и дитя помогут добиться конечной победы.

II

Прошло четыре года со времени основания нового завода в Крешри, все это время Люк ощущал, что от Боклера поднимается к Крешри дыхание глухой ненависти. Началось с враждебного удивления, с плоских и злых шуточек; но когда оказались задеты интересы боклерских предпринимателей, шутки сменились злобой и стремлением бешено защищаться всеми возможными способами против общего врага.

Первыми забеспокоились мелкие розничные торговцы. Кооперативные лавки Крешри, над которыми вначале потешались, мало-помалу приобретали все более широкий круг покупателей, в число которых входили не только рабочие завода, но и все те, кто пожелал вступить в кооператив. Легко представить, как волновались прежние поставщики боклерских обывателей из-за этой грозной конкуренции, из-за установленных кооперативом новых цен, удешевлявших товары больше чем на треть! Если только этот проклятый Люк с его разрушительной идеей о более справедливом распределении богатств, с его стремлением облегчить и улучшить жизнь бедняков победит, – пиши пропало! Борьба окажется невозможной, наступит быстрое разорение. Мясникам, бакалейщикам, булочникам, виноторговцам придется закрыть свои лавки, раз их посредничество окажется ненужным и они больше не смогут извлекать из него барыши. Поэтому они громко негодовали; по их словам выходило, что общество неминуемо разрушится и погибнет в тот самый день, когда они не смогут больше паразитировать за счет бедняков.

Сильнее всех оказались затронутыми Лабоки, торговавшие различными скобяными товарами, которые они раньше развозили по ярмаркам, а теперь продавали в лавке на углу улицы Бриа и площади Мэрии. С тех пор как завод Крешри начал вырабатывать в большом количестве железные изделия, цены на них во всей округе сильно упали; хуже всего было то, что стремление войти в ассоциацию постепенно охватывало ряд мелких предприятий города, близилось время, когда потребители перестанут нуждаться в Лабоках и будут приобретать гвозди Шодоржа, ножи и косы Ос-сера, сельскохозяйственные машины и орудия Миранда прямо в кооперативных лавках. Помимо железных изделий, магазины завода Крешри уже торговали некоторыми из этих товаров, и число покупателей в лавке Лабоков таяло с каждым днем. Поэтому Лабоки неистовствовали; их выводило из себя то, что они именовали позорным падением цен; они считали себя обкраденными с той самой минуты, когда потеряли возможность своекорыстно наживаться на чужом труде и за чужой счет. И вполне понятно, что Лабоки стали активным средоточием недовольства и оппозиции, очагом, в котором понемногу разгоралось пламя всей той вражды, какую вызывал своей деятельностью Люк, – имя его произносилось теперь в Боклере не иначе, как со злобной бранью. У Лабоков бывали и мясник Даше, ярый реакционер, просто заикавшийся от бешенства, и бакалейщик, он же трактирщик, Каффьо, полный непримиримой ненависти, но более холодный и сдержанный, умевший точно учитывать свои выгоды. Здесь появлялась иногда и булочница, красивая г-жа Митен; она жаловалась, что с каждым днем теряет покупателей, но все же склонялась к мысли о необходимости соглашения.

– Да разве вы не знаете, – кричал Лабок, – что этот господин Люк, как его называют, стремится, в сущности, только к одному: он хочет уничтожить торговлю! Да, он этим похваляется, он во всеуслышание заявляет чудовищные вещи: торговля, по его словам, не что иное, как кража, все мы воры и должны исчезнуть. Для того чтобы смести нас с лица земли, он и основал свой завод.

Даше слушал, весь побагровев, с округлившимися глазами.

– Ну, а как же люди будут есть, одеваться и все прочее?

– Он, видите ли, говорит, что потребитель будет непосредственно обращаться к производителю.

– А деньги? спросил мясник.

– Деньги? Он их тоже собирается уничтожить, денег больше не будет! Каково? Что может быть глупее? Да разве можно прожить без денег?

Даше едва не задохнулся от злобы.

– Ни торговли, ни денег! Он все разрушает, и этого бандита даже не посадят в тюрьму! Если мы не вмешаемся, он разорит Боклер.

Но Каффьо серьезно покачал головой.

– Он говорит вещи и почище… Заявляет, что все должны трудиться; видно, хочет устроить настоящую каторгу, где надсмотрщики с палками станут следить, чтобы каждый делал свою работу. Он утверждает, что не должно существовать ни бедных, ни богатых, каждый будет есть то, что заработает, – впрочем, не больше и не меньше, чем любой его сосед; и вдобавок никто даже не будет иметь права делать сбережения: мол, человек, умирая, должен иметь не больше денег, чем появляясь на свет.

– Ну, а наследство? – вновь прервал его Даше.

– Наследство отменяется.

– Как?! Отменяется? Я не могу оставить дочери своих собственных денег? Черт побери, это уж слишком!

И мясник изо всех сил ударил по столу кулаком.

– Он говорит еще, – продолжал Каффьо, – что не будет больше никакой власти: ни правительства, ни жандармов, ни судей, ни тюрем. Каждый станет жить, как захочет, есть и спать, когда ему вздумается. Он говорит также, что в конце концов всю работу будут выполнять машины, а рабочим останется только управлять ими. И тогда наступит рай на земле, потому что люди больше не будут враждовать и не будет больше ни армий, ни войн… А еще он говорит, что если мужчина и женщина полюбят друг друга, они будут сходиться на то время, на какое захотят, а потом добровольно расходиться, и каждый сможет опять сойтись с кем-нибудь другим. А если появятся дети, общество будет воспитывать их на свой счет, всех вместе, как попало, и им не. нужно будет ни отца, ни матери.

Красивая г-жа Митен до сих пор не вмешивалась в разговор; но тут и она не выдержала.

– О, несчастные малютки!.. Надеюсь, каждая мать все же будет иметь право воспитывать своих детей. Растить детей кое-как, чужими руками, точно в сиротском приюте… все это годится только для тех ребят, которых бессердечные родители бросили на произвол судьбы… То, что вы рассказываете, кажется мне малопривлекательным.

– Скажите лучше – это настоящая грязь! – завопил вне себя Даше. – Все равно как на панели: встречают девку, берут ее, потом бросают. Их будущее общество – просто публичный дом!

И Лабок, помнивший, какая опасность угрожает его интересам, подводил итог:

– Этот господин Люк просто сумасшедший. Мы не можем позволить ему разорять и бесчестить Боклер. Нам надо столковаться и действовать.

Когда в Боклере узнали, что зараза, исходившая из Крешри, охватила также и соседнюю деревню Комбетт, гнев обывателей дошел до неистовства. Люди были ошеломлены, возмущены: «Смотрите-ка, господин Люк принялся развращать и отравлять крестьян!» Ланфан, комбеттский мэр, вместе со своим помощником Ивонно помирили между собой четыреста жителей селения и убедили их объединить свои земли, что и было закреплено особым договором, составленным по образцу того договора, на основании которого объединились капитал, труд и талант на новом заводе. Наделы крестьян сливались в одно обширное землевладение; это открывало возможность применять сельскохозяйственные машины, усиленно удобрять почву, возделывать интенсивные культуры, что должно было увеличить размеры урожая и обещало крупные прибыли. Обе ассоциации будут взаимно укреплять друг друга: крестьяне станут поставлять хлеб рабочим, а те – снабжать их орудиями и другими необходимыми промышленными изделиями. Таким образом, намечалось сближение и постепенное слияние этих двух прежде враждовавших классов, возникал в зародыше единый братский народ. Это событие потрясло Боклер. Трепетное предчувствие катастрофы охватило город. Если социализм завоюет на свою сторону даже крестьян, этих бесчисленных тружеников деревни, считавшихся до сих пор оплотом своекорыстной собственности, готовых, казалось, уморить себя трудом, только бы сохранить свой клочок земли, – тогда старому миру конец!

Первыми пострадали опять-таки Лабоки. Они потеряли всех своих комбеттских клиентов: никто из крестьян уже не заходил к ним купить лопату, плуг или какой-нибудь инструмент. Когда Ланфан был в последний раз у Лабоков, он долго торговался, ничего не купил и заявил им прямо, что раз уж они вынуждены делать такую накидку на товары, которые сами покупают на соседних заводах, он больше ничего у них приобретать не станет и сбережет таким путем тридцать процентов стоимости каждой покупки. С тех пор комбеттцы обращались непосредственно в Крешри: они примкнули к его кооперативным магазинам, неуклонно расширявшим свой оборот. Тут-то всех мелких торговцев Боклера и охватила паника.

– Пора действовать, пора действовать! – со все возрастающей злобой повторял Лабок, когда к нему заходили Даше и Каффьо. – Если мы станем дожидаться, пока этот сумасшедший заразит всю округу своими чудовищными теориями, будет уже поздно.

– Но что же делать? – спрашивал осторожно Каффьо.

Даше стоял за физические меры воздействия:

– Подкараулить бы его вечером за углом и задать хорошую взбучку: небось одумается!

Но тщедушный и коварный Лабок мечтал о более верных способах уничтожения врага.

– Нет, нет! Он восстанавливает против себя весь город; нужно дождаться такого случая, когда весь Боклер окажется на нашей стороне.

Вскоре случай действительно представился. Через старый Боклер уже в течение нескольких столетий протекал Клук, грязный ручей, нечто вроде открытого стока нечистот. Никто не знал, откуда он берет свое начало: казалось, он вытекал из-под развалившихся лачуг, сгрудившихся при входе в ущелье Бриа; думали, что это горный поток; истоки их часто бывают неизвестны. Старики вспоминали, что когда-то русло Клука было до краев полно водой. Но уже в течение многих лет по его дну бежала скудная струя воды, в которую стекали вонючие отбросы соседних заводов. Хозяйки стоявших неподалеку домов смотрели на Клук, как на естественное место для стока помоев и нечистот; не удивительно, что ручей, уносивший с собой таким образом все отбросы бедных кварталов, издавал в летние дни ужасающее зловоние. Как-то, из боязни эпидемии, городской совет поднял, по инициативе мэра, вопрос о том, не следует ли превратить этот ручей в подземный. Но расходы показались слишком большими, проект заглох, и Клук продолжал спокойно отравлять и заражать воздух. И внезапно Клук совершенно иссяк, пересох; осталось только жесткое, каменистое русло без единой капли воды. Боклер словно по мановению волшебного жезла оказался вдруг освобожденным от этого очага всяческой заразы (Клуку, в частности, приписывались все местные злокачественные лихорадки). Осталось только любопытство и желание узнать, куда мог деться ручей.

Сначала шли только смутные слухи. Затем выяснились кое-какие факты, наконец, было установлено, что случившееся – дело рук г-на Люка: он начал отводить поток в другое русло уже с того времени, когда стал использовать для нужд Крешри ручьи, сбегавшие с Блезских гор; их чистая, прозрачная вода стала для рабочих завода дополнительным источником здоровья и благосостояния. Но окончательно Люк отвел ручей тогда, когда решил отдать избыточные воды переполненных до краев заводских резервуаров комбеттским крестьянам; эта вода, поступавшая в общее пользование, была для комбеттцев благодеянием: она объединила их и открыла им путь к богатству. Догадка горожан получила вскоре множество подтверждений; вода, исчезнувшая из Клука, вливалась теперь в Гранжан, но уже очищенная и превращенная человеческим разумом из отвратительного носителя смерти в источник благосостояния. И тогда злоба и негодование боклерцев против Люка вспыхнули с новой, удесятеренной силой. Как посмел он так бесцеремонно распоряжаться тем, что ему не принадлежало? Как решился он украсть ручей? По какому праву удерживал его в своей власти и предоставил в пользование своим приспешникам? Разве можно вот так просто взять и отнять у города воду, лишить его ручья, который всегда через него протекал, к которому привыкли, который использовали для всяких нужд? Люди забыли о том, что то была всего-навсего узкая зловонная струйка грязной, кишащей бациллами воды, в которой гнили отвратительные отбросы. Никто уже не собирался упрятать ручей под землю: все вспоминали о том, какие удобства представлял Клук для поливки, для стирки, для ежедневных нужд. Такую кражу нельзя простить! И обыватели требовали вернуть Клук, эту омерзительную, отравляющую город сточную канаву.

Конечно, больше всех шумел Лабок. Он явился с официальным визитом к мэру Гурье, чтобы узнать, какую резолюцию по столь важному вопросу думает мэр предложить в городском совете. При этом Лабок утверждал, что особенно пострадал именно он, ибо Клук протекал позади его дома, в конце маленького садика, и он, Лабок, якобы извлекал из ручья значительные выгоды. Если бы он вздумал собрать подписи под общим протестом, то протест этот подписали бы все обитатели его квартала. Но он хочет добиться, чтобы городские власти сами взяли дело в свои руки, возбудили процесс против Крешри, потребовали возврата ручья и возмещения убытков. Гурье молча выслушал Лабока и только сочувственно покачивал головой, несмотря на глухую ненависть, которую он сам питал к Люку. Он попросил несколько дней на размышление, желая всесторонне обдумать вопрос и кое с кем посоветоваться. Мэр прекрасно понимал, что Лабоку не хочется выступать самому и поэтому он предлагает действовать городским властям. Целых два часа Гурье обсуждал положение, запершись с субпрефектом Шатларом; Шатлар, вечно опасавшийся осложнений, убедил мэра, что наиболее мудрая тактика – предоставить судиться другим; поэтому мэр, пригласив Лабока, пространно разъяснил ему, что в том случае, если дело будет возбуждено от имени города, судебное разбирательство пойдет гораздо медленнее и вообще вряд ли приведет к серьезным последствиям; гораздо опаснее окажется для Крешри дело, возбужденное частным лицом, особенно если после удовлетворения этого иска посыплются иски и от других частных лиц.

Через несколько дней Лабок предъявил иск, требуя двадцать пять тысяч франков в возмещение убытков. В связи с этим Лабок созвал у себя заинтересованных лиц под невинным предлогом завтрака, устроенного его дочерью Эвлали и сыном Огюстом для их друзей: Онорины Каффьо, Эвариста Митена и Жюльенны Даше. Дети росли: Огюсту было уже шестнадцать лет, Эвлали – девять, Эваристу – четырнадцать, он стал совсем серьезным мальчиком; девятнадцатилетняя Онорина, уже невеста, с материнской нежностью относилась к восьмилетней Жюльенне, самой младшей из всей этой юной компании. Молодежь тотчас же расположилась в тесном садике; начались игры, зазвенел громкий смех; дети беззаботно веселились, чуждые ненависти и злобы родителей.

– Наконец он у нас в руках! – воскликнул Лабок. – Господин Гурье разъяснил мне, что если мы доведем дело до конца, то разорим завод… Допустим, что суд присудит заплатить мне десять тысяч франков; сотня людей может предъявить такой же иск, так что господину Люку придется выложить целый миллион. И это еще не все: он должен будет вернуть ручей, разрушить уже возведенные сооружения и лишиться той прекрасной, свежей воды, которой так гордится… Вот ловко-то получится, друзья мои!

Все торжествовали при мысли о возможности разорить завод, а главное, нанести удар этому Люку, этому сумасшедшему, который задумал уничтожить торговлю, право наследования, деньги – словом, все самые почтенные устои человеческого общества. Один только Каффьо сидел, задумавшись.

– Я все-таки предпочел бы, – сказал он наконец, – чтобы иск возбудил город. Когда дело доходит до борьбы, эти богатеи всегда стараются загребать жар чужими руками. Где они, те сто человек, что предъявят иск заводу?

Даше вскипел:

– Эх, с каким удовольствием я подал бы иск, не находись мой дом по другую сторону улицы! А впрочем, посмотрим: ведь Клук протекает через двор моей тещи. Черт побери! Я непременно хочу принять участие в этом деле.

– Что ж, – продолжал Лабок, – ведь есть еще госпожа Митен; она находится в тех же условиях, что и я, ее хозяйство также страдает от исчезновения ручья… Вы возбудите дело, не правда ли, госпожа Митен?

Лабок пригласил г-жу Митен с тайным умыслом добиться от нее согласия на участие в затеянной им тяжбе; он знал, что красивая булочница, женщина мирная и порядочная, тщательно оберегает свое спокойствие и уважает спокойствие других. Булочница рассмеялась.

– Ну, какой же ущерб нанесло моему хозяйству исчезновение Клука? Нет, сосед, по правде говоря, я отдала приказание не брать ни капли этой отвратительной воды, потому что боялась испортить желудки своих клиентов… Вода была такая грязная и так дурно пахла, что в тот же день, как нам вернут ручей, нужно будет не пожалеть денег и отвести его под землю, как это и собирались сделать когда-то.

Лабок притворился, будто не расслышал ее слов.

– Но все-таки скажите, госпожа Митен, ведь вы с нами, у нас же общие интересы, и если я выиграю процесс, вы будете заодно со всеми прибрежными домовладельцами?

– Там посмотрим, – ответила уже серьезно красивая булочница. – Если суд будет правый, я буду на стороне правосудия.

Лабоку пришлось удовольствоваться этим неопределенным обещанием. Впрочем, злобное возбуждение, в котором он находился, лишило его всякого благоразумия; лавочник уже торжествовал победу над теми, как он выражался, сумасбродными социалистическими затеями, которые за четыре года уменьшили его оборот почти наполовину. Это будет месть за все общество, вопил Лабок, сидя рядом с Даше и колотя кулаками по столу; осторожный Каффьо вел более сложную игру: он решил выждать, кто победит – старый Боклер или Крешри, – и только тогда окончательно стать на ту или другую сторону. А за своим столом, уставленным пирожными и сладкими напитками, дети, не слушая всех этих разговоров о предстоящей борьбе, беззаботно веселились, словно веселые птицы, выпущенные в небо навстречу свободному будущему.

Когда обитатели Боклера узнали об иске, учиненном Лабоком, и о том, что он требует двадцать пять тысяч франков, все были потрясены: это уже был ультиматум, открытое объявление войны. Дело Лабока давало боклерцам почву для объединения, разрозненные противники сплотились в готовое к бою войско и дружно выступили против Люка и его предприятия, против этого дьявольского завода, ковавшего гибель древнему, почтенному обществу. Надо было отстоять от врага власть, собственность, религию. Постепенно в борьбу втянулся весь Боклер; пострадавшие поставщики убеждали своих клиентов, и буржуа, напуганные новыми идеями, поддавались уговорам. Все, вплоть до скромного рантье, чувствовали, что над ними нависла опасность ужасной катастрофы, угрожающей гибелью их узко-эгоистическому существованию. Возмущались, негодовали и женщины: им представили дело так, будто в случае победы Крешри город превратится в сплошной гигантский притон, где они окажутся во власти любого прохожего, который пожелает их взять. Даже рабочие, даже умиравшие с голода бедняки тревожились и проклинали человека, пламенно желавшего их спасти: они обвиняли его в том, что он только увеличивает нищету, так как озлобляет хозяев и богачей и делает их еще безжалостнее. Но больше всего отравляли и возбуждали умы боклерцев те злобные нападки, которые обрушивала на Люка местная газетка, издававшаяся Лебле; по этому случаю она даже стала выходить два раза в неделю вместо одного. Ожесточение, которым были проникнуты появлявшиеся в ней статейки, производило сенсацию в городе; подозревали, что их автором был капитан Жолливе. Впрочем, его нападки сводились к тому, что он осыпал Люка и его дело несостоятельными и просто лживыми обвинениями, всей той нелепой грязью, которой обычно стараются забросать социализм, представляя в карикатурном виде его цели и оскверняя его идеалы. Однако на слабые головы невежественных людей подобная тактика действовала неотразимо, тем более что она сопровождалась различными сложными интригами; волна возмущения захватывала все более широкие круги; против возмутителя спокойствия поднялись все враждебные прогрессу классы, взбешенные тем, что растревожили их вековую клоаку по столь нелепому поводу. Подумать только! Кто-то затеял их примирить и привести в грядущий Город – Город здоровья, справедливости и счастья!

За два дня до разбора возбужденного иска в гражданском суде Боклера Делаво устроили у себя завтрак; они преследовали при этом тайную цель – повидаться и сговориться перед началом боя. Разумеется, были приглашены Буажелены, мэр Гурье, субпрефект Шатлар, судья Гом со своим зятем, капитаном Жолливе, и, наконец, аббат Марль. Дамы были приглашены, чтобы придать этой встрече дружески-интимный характер.

Шатлар, по своему обыкновению, зашел около половины двенадцатого к мэру, чтобы вместе с ним и его женой – все еще прекрасной Леонорой – отправиться и Делаво. С тех пор как началось процветание Крешри, Гурье мучили тревожные сомнения. Он с самого начала почувствовал, что в умах сотен рабочих его большой башмачной фабрики на улице Бриа словно пошатнулись какие-то устои, пронеслось веяние каких-то новых идей и возник угрожающий призрак ассоциации. Гурье спрашивал себя, не лучше ли ему уступить и примкнуть к этой ассоциации. В противном случае успех ее, несомненно, разорит его. Но тут же у Гурье началась тайная, от всех скрываемая внутренняя борьба; в душе мэра еще не зажила рана, невольно нанесенная ему Люком и сделавшая Гурье личным врагом молодого инженера: сын мэра, Ахилл, рослый юноша, с независимым характером, порвал с ним и поступил на работу в Крешри, где он и поселился возле Ма-Бле, своей романтической гордой возлюбленной. Гурье запретил произносить в его присутствии самое имя неблагодарного сына, дезертировавшего из рядов буржуазии и перешедшего на сторону Люка, этого врага общественного порядка и спокойствия. И хотя старик в этом не признавался, уход сына увеличивал его тайную тревогу, глухие опасения, что, быть может, и ему придется когда-нибудь последовать за Ахиллом.

– Вот скоро и процесс, – сказал мэр, увидя Шатлара. – Лабок заходил ко мне насчет кое-каких бумаг. Он все еще хочет втянуть город в это дело, и очень трудно отказать ему в поддержке после того, как мы изо всех сил толкали его на предъявление иска.

Субпрефект только улыбнулся.

– Нет, нет, друг мой, послушайте меня, не впутывайте город в это дело… Вы были настолько благоразумны, что вняли моим доводам и не возбудили иска, предоставив действовать этому неукротимому Лабоку, который жаждет мести и побоища. Прошу вас, ограничьтесь по-прежнему ролью зрителя; вы всегда успеете воспользоваться плодами победы Лабока, если только он победит… Ах, друг мой, если б вы только знали, как выгодно ни во что не вмешиваться!

Шатлар жестом подкрепил свою мысль и рассказал затем, какой он вкушает мир с тех пор, как стал всеми забытым субпрефектом Боклера. В Париже дела шли все хуже; здание центральной власти понемногу разваливалось, близилось время, когда буржуазное общество или само распадется, или будет сметено революцией; и Шатлар, как истый философ-скептик, желал только одного: дожить до этого времени без особых осложнений в том теплом гнездышке, которое он себе подыскал. Поэтому вся его политика сводилась к тому, чтобы не мешать событиям идти своим чередом и уделять им как можно меньше времени и внимания; впрочем, Шатлар был уверен, что правительство, агонизирующее под бременем тяжелых затруднений, будет только благодарно ему за такую тактику. Субпрефект, о котором никогда ничего не слышно, который с таким умом освободил правительство от всяких забот о Боклере – д а это же сущая находка! И политика Шатлара приносила прекрасные плоды: о нем вспоминали только для того, чтобы воздать ему хвалу; а он тем временем продолжал мирно хоронить умирающее общество, коротая последние годы своей жизни у ног прекрасной Леоноры.

– Вы поняли, мой друг? Берегитесь: в наши дни не угадаешь даже того, что случится завтра. Нужно быть готовым ко всему, поэтому самое лучшее – ни с кем не ссориться. Пусть другие бегут первыми, рискуя переломать себе ноги. Подождите, пока определится ход событий.

Вошла Леонора; одетая в светлое шелковое платье, белокурая, величавая, красивая, она, казалось, помолодела с тех пор, как ей минуло сорок лет; ее многолетний роман с Шатларом, признанный, впрочем, всем городом, не омрачил ни малейшей тенью простосердечную ясность ее взора, взора верующей католички. Шатлар, галантный, как в первый день их связи, поцеловал Леоноре руку: ведь здесь была его тихая пристань; а муж ласково смотрел на обоих с видом человека, освобожденного от слишком тяжких обязанностей и нашедшего себе утешение в другом месте.

– А, ты готова? Значит, едем?.. Будьте покойны, Шатлар, я осторожен и не имею ни малейшего желания впутаться в какую-нибудь скверную историю, которая нарушила бы наше спокойствие. Но, знаете, сейчас у Делаво придется говорить в тон всем другим.

Приблизительно в этот же час председатель суда Гом ждал у себя свою дочь Люсиль; она должна была зайти за отцом со своим мужем, капитаном Жолливе, чтобы всем вместе отправиться к Делаво. За эти четыре года председатель суда сильно постарел; казалось, он стал еще строже и печальнее; относясь с какой-то болезненной остротой к вопросам права, он проводил долгие часы, тщательно обосновывая свои приговоры. Утверждали, будто по вечерам из его комнаты порой доносятся рыдания; ему казалось, что все рушится под его ногами, даже правосудие, за которое он цеплялся, как утопающий за соломинку. В душе Гома живы были воспоминания о перенесенной им тяжелой семейной драме – об измене и самоубийстве жены. Поэтому ему особенно мучительно было видеть, что эта драма возобновляется снова: его обожаемая дочь, Люсиль, с ее девственно-непорочным лицом, столь разительно похожая на мать, обманывала своего мужа, как некогда ее мать обманывала его, Гома. Не прошло и шести месяцев с того времени, как она стала женой капитана Жолливе, а она уже изменила ему с каким-то мелким писцом, служившим в конторе адвоката; этот высокий белокурый юноша с голубыми девичьими глазами был моложе Люсиль. Председатель суда, случайно обнаруживший эту связь, страдал ужасно; словно опять повторилась та измена, от которой до сих пор истекало кровью его раненое сердце. Он не решился на объяснение с дочерью: оно было бы слишком мучительно, ему показалось бы, что он вновь переживает тот страшный день, когда жена, признавшись в своей вине, покончила с собой у него на глазах. Но как же отвратителен этот мир, в котором все, что он любил, изменило ему! И можно ли верить в справедливость, когда самые прекрасные и самые лучшие женщины приносят наиболее тяжкие страдания!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю