Текст книги "Собрание сочинений. Т. 21. Труд"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)
– Вы видели его? – тихо спросила Сюзанна, помолчав. – Ах, несчастный! Как я за него беспокоюсь!
Люк выразил сожаление, что он не смог догнать Буажелена и заставить его возвратиться домой.
– Он не пошел бы с вами, – ответила Сюзанна, – вам бы пришлось бороться с ним, а это привлекло бы всеобщее внимание. Повторяю вам, меня тревожит только одно: как бы его не нашли в один прекрасный день разбившимся на дне какой-нибудь ямы.
Вновь наступило молчание; Люк и Сюзанна вошли в мастерские. Множество учеников проводило тут часть перерыва: мальчики стругали дерево, шлифовали железо, девочки шили и вышивали; другая группа учеников вскапывала, засевала или выпалывала отведенный поблизости участок земли. В мастерских Люк и Сюзанна вновь встретились с Жозиной; она сидела в просторном зале, где работали швейные машины бок о бок с вязальными и ткацкими станками; ими управляли девочки и мальчики: они работали вместе и по выходе из школы вели ту же общую жизнь, делили друг с другом труды и развлечения, права и обязанности, как они делили раньше школьные занятия. Звучали песни; веселое соревнование одушевляло мастерскую.
– Вы слышите, они поют, – сказала Сюзанна, снова развеселившись. – Они всегда будут петь, мои птички певчие.
Жозина показывала шестнадцатилетней Клементине Буррон, как нужно работать на швейной машинке, чтобы получился определенный узор вышивки. Девятилетняя Алина Буажелен, стоя рядом, ожидала, пока Жозина покажет ей, как подрубают шов. Клементина была дочерью Себастьяна Буррона и Агаты Фошар; дедом ее по матери был Фошар, дедом по отцу – Буррон. Алина, младшая дочь Людовика, была внучкой Поля Буажелена и Антуанетты Боннер. Увидев свою бабушку Сюзанну, которая обожала Алину, девочка нежно рассмеялась.
– Знаешь, бабушка, я еще не умею хорошенько подрубать шов, но я уже провожу его совсем прямо… Не правда ли, дорогая Жозина?
Сюзанна поцеловала Алину; Жозина показала девочке, как подрубают шов. Люк интересовался и этими мелкими работами; он знал, что ничем не следует пренебрегать, что для счастливой жизни необходимо правильное использование времени, необходимо, чтобы все физические и духовные силы человека были направлены к разумному, нормальному устроению жизни. Когда Люк уже прощался с Жозиной и Сюзанной, намереваясь отправиться на завод, к ним присоединилась Сэрэтта; и Люк на несколько минут задержался в цветущем саду в обществе трех этих женщин, трех страстно преданных ему подруг, с такой энергией помогавших ему осуществлять его мечту о царстве доброты и справедливости.
Они немного побеседовали в тени сада, распределяя между собой работу, обсуждая неотложные дела. Все они были согласны в том, что прекрасные результаты, достигнутые в Крешри в области педагогики, объясняются основным принципом, положенным в основу образования и воспитания: в человеке нет дурных страстей, все страсти – чудесные силы: надо только умело использовать их для счастья самого человека и окружающего общества. Разве, вопреки всему, не торжествует победу желание – желание, осуждавшееся религией, желание, которое травили, как хищного зверя, которое подавляли в человеке, которое силились истребить в долгие века аскетизма! А ведь желание – это живое пламя мира, это рычаг, приводящий в движение светила, это поступательный ход самой жизни; исчезновение желания угасило бы солнце, погрузило бы землю в ледяную тьму небытия! Нет плотского вожделения, есть лишь сердце, охваченное пламенем, охваченное жаждой любви, грезой о бесконечном. Нет неистовых, скупых, лживых, жадных, ленивых, надменных людей, есть лишь люди, которым никто не помог направить по верному пути их внутренние силы, их мятущиеся способности, их жажду действия, борьбы и победы. Из скупца можно сделать осторожного, бережливого человека. Из человека несдержанного, завистливого, надменного можно сделать героя, готового пожертвовать собою, чтобы добиться хотя бы мимолетной славы. Насильственно лишить человека какой-либо страсти – то же самое, что отсечь у него руку или ногу: он уже не цельный человек, он увечный, у него отняли часть его плоти и мощи! Удивительно, что человечество до сих пор не вымерло: ведь в течение стольких столетий религии учили его поклоняться небытию, силясь убить человека в человеке и стремясь привести людей к богу, богу жестокому и лживому, чье царство могло бы наступить лишь тогда, когда человечество было бы повергнуто во прах.
Поэтому в школе, в учебных мастерских и даже в яслях воспитатели не ставили себе целью подавлять зарождающиеся страсти детей, а старались использовать их. За ленивцами ухаживали, как за больными; в них старались пробудить дух соревнования и энергию, приучали усердно заниматься теми предметами, которые они свободно избрали, поняли и полюбили; слишком живым и темпераментным детям поручали более тяжелые работы; зараженных скупостью детей перевоспитывали, обращая на пользу их тягу к бережливости и рассудительности; у завистливых и надменных развивали их способности, помогавшие им справляться с самыми трудными задачами. То, что основанная на лицемерном аскетизме мораль называла низкими инстинктами человека, превращалось, таким образом, в пылающий очаг, в котором жизнь черпала свое неугасимое пламя. Все живые силы становились на свое место, восстанавливался величавый, стройный порядок мироздания, и полноводная река живых существ катила свои воды, увлекая человечество к Городу счастья. Рассеялись бессмысленные выдумки о первородном грехе, о злом человеке, которого, вопреки всякой логике, бог наказывает и спасает на каждом шагу, пугая его ребяческой угрозой ада и суля ему лживый рай; осталось только представление о естественной эволюции высших существ, которые просто борются за свое счастье с силами природы и победят, подчинят себе эти силы в тот день, когда, прекратив братоубийственную борьбу, заживут как могучие братья, наслаждаясь мучительно завоеванной истиной, справедливостью и миром.
– Прекрасно, – сказал наконец Люк, установив сообща со своими собеседницами распорядок дня. – Ступайте, милые, и пусть ваше сердце довершит остальное.
Жозина, Сэрэтта и Сюзанна окружали Люка, точно живое воплощение того задушевного чувства солидарности, той всеобъемлющей любви, которую он хотел разлить среди людей. Взявшись за руки, они улыбались ему; седые, уже достигшие старости, они все еще пленяли красотой – необычайной красотой бесконечной доброты. И когда Люк, покинув их, направился к заводу, они долго еще провожали его нежными взорами.
Заводские помещения еще более расширились за последние годы; их заливали волны свежего воздуха и веселого, оздоровляющего солнечного света. Всюду протекала свежая вода, омывая плиты, унося малейшие следы пыли; завод, этот дом труда, некогда мрачный, грязный, зловонный, был теперь освещен огромными окнами и блистал изумительной чистотой. Посетителю казалось, будто он входит в город порядка, радости и богатства. Почти вся работа выполнялась машинами. Движимые электричеством, они стояли тесными рядами, подобно армии послушных, неутомимых мощных работников, всегда готовых к труду. Когда их металлические мускулы изнашивались, их попросту заменяли другими; они не знали усталости – и в значительной мере избавляли от нее человека. То была машина-друг, не та машина давно минувших лет, которая конкурировала с рабочим и, понижая заработную плату, увеличивала его нужду, но машина-освободительница, машина, ставшая всеобъемлющим орудием, машина, которая работала за человека в то время, как он отдыхал. Людям, стоявшим около этих могучих тружеников, оставалось только следить за правильностью их работы и поворачивать рычаги, приводящие их в движение. Рабочий день не превышал четырех часов; ни один человек не был занят больше двух часов одним и тем же трудом: его сменял товарищ, а он переходил к другой, промышленной или сельскохозяйственной деятельности или выполнял какие-либо общественные обязанности. Повсеместное употребление электричества почти упразднило тот грохот, который некогда наполнял заводские цехи: теперь они оглашались лишь веселой песней рабочих, тем звонким ликованием, тем расцветом гармонии, которые люди принесли из школы и которые украшали всю их жизнь. И эти песни у неслышных, мощных и кротких машин, блестевших сталью и медью, говорили о том, как радостен справедливо распределенный труд, лучезарный и спасительный.
Войдя в пудлинговый цех, Люк на минуту остановился, чтобы перекинуться несколькими словами с хорошо сложенным молодым человеком лет двадцати, управлявшим работой одной из печей:
– Ну, как идет дело, Адольф? Вы довольны?
– Конечно, доволен, господин Люк. Два часа моей работы истекают, сейчас можно будет извлекать металл из печи.
Адольф был сыном Огюста Лабока и Марты Буррон. Он работал пудлинговщиком, как и его дед по матери Буррон, в то время уже удалившийся на покой; по Адольфу уже не приходилось среди пылающего огня подолгу разминать кочергой расплавленный металл. Теперь это делала машина; а потом остроумный механизм извлекал сверкающий шар из печи и выгружал его на тележку, которая увозила болванку под молот-ковач; и все это без вмешательства рабочего.
– Вы увидите, – весело продолжал Адольф, – металл получается первосортный, а работа такая простая и приятная!
Он опустил рычаг: дверца печи раскрылась, и в тележку соскользнул раскаленный шар, подобный светилу, воспламеняющему дали огненной полосой. Адольф улыбался; на его лбу не было ни капли пота, у него был свежий цвет лица, гибкие и тонкие руки, как у человека, не изнуренного чрезмерной усталостью. Тележка тут же подвезла шар к кузнечному молоту новейшего образца; этот молот, движимый электричеством, работал автоматически, избавляя приставленного к нему кузнеца от утомительной необходимости переворачивать из стороны в сторону положенный под молот кусок металла. Пляска молота была так легка, звенела таким ясным звоном, что казалась музыкальным аккомпанементом веселой песне рабочих.
– Я спешу, – сказал Адольф, вымыв руки. – Пойду на два часа в столярную мастерскую: нужно закончить модель стола, она меня сильно занимает.
Адольф был не только пудлинговщиком, но также и столяром: подобно всем молодым людям его возраста, он изучал несколько профессий, чтобы избежать отупляющего влияния узкой специальности. Разнообразный, вечно новый труд становился, таким образом, развлечением и радостью.
– Желаю удачи! – радуясь восторженности Адольфа, крикнул Люк.
– Спасибо, господни Люк. Вы верно сказали: где труд, там и удача!
Но всего приятнее было Люку посещение литейной. Там он чувствовал, как далеко ушел его завод от плавильных печей «Бездны», от этих пылающих, ревущих, точно вулканы, ям, из которых несчастные рабочие, среди палящего жара, вынуждены были извлекать ручным способом по сто фунтов расплавленного металла. Вместо черного, запыленного, омерзительно грязного помещения простиралась огромная, вымощенная широкими плитами и ярко освещенная большими окнами галерея; среди плит открывались симметрично расположенные батареи плавильных печей. Так как печи питались электричеством, они оставались холодными, молчаливыми и чистыми. И здесь почти вся работа выполнялась машинами: машины опускали тигли в печи, вынимали их огненно-раскаленными и выливали из них расплавленный металл в формы; приставленные к печам рабочие только наблюдали за ходом плавки. Среди них было и несколько женщин, они заведовали распределением электрической энергии: оказалось, что женщины проявляют больше внимания и аккуратности в обращении с тонкими приборами, требующими особой точности.
Люк подошел к высокой и красивой двадцатилетней девушке: то была Лора Фошар, дочь Луи Фошара и Жюльенны Даше; Лора стояла у электрического аппарата, вся поглощенная работой; она подавала ток в одну из печей; рядом с ней находился молодой рабочий, он наблюдал за ходом плавки и давал указания Лоре.
– Ну как, Лора? – спросил Люк. – Вы не устали?
– О нет, господин Люк, это очень интересно. Да и отчего мне уставать? Ведь только и дела, что поворачивать этот маленький рычажок!
Юноша, работавший рядом с Лорой, подошел к Люку. То был. двадцатидвухлетний Ипполит Митен, – сын Эвариста Митена и Олимпии Ланфан; говорили, что Ипполит – жених Лоры Фошар.
– Хотите посмотреть на работу печи, господин Люк? – спросил он. – Мы готовы.
Ипполит пустил машину в ход. Она легко и плавно извлекла из печи пылающие тигли и вылила их содержимое в формы, автоматически подвозившиеся, одна за другой, к тиглям. Рабочие наблюдали за этим процессом; в пять минут все было кончено, и печь загрузили вновь.
– Готово! – сказала Лора, смеясь звонким смехом. – А стоит только вспомнить те страшные рассказы, которыми баюкал меня в детстве бедный дедушка Фошар! Голова его была уже не совсем в порядке: он рассказывал самые жуткие вещи о своей работе у печи, – будто он прожил всю свою жизнь в огне, весь охваченный пламенем. Все старики говорят, что на нашу долю выпало большое счастье.
Люк уже не улыбался; скорбные воспоминания увлажнили слезами его глаза.
– Да, да. Деды ваши много выстрадали. Поэтому-то внукам и живется теперь лучше… Работайте усердно, крепче любите друг друга, и ваши сыновья и дочери будут еще счастливее.
Люк продолжал свой обход; он побывал в цеху, где отливали сталь, в цеху, где находился самый большой кузнечный молот, в токарном цеху; повсюду он встречал ту же здоровую чистоту, ту же звонкую радость, тот же легкий и увлекательный труд – результат разнообразия работ и огромной помощи машин. Рабочий уже не изнемогал под бременем непосильного труда, не был всеми презираемым вьючным животным, он вновь стал сознательным, разумным человеком, свободным и гордым. Последним Люк посетил прокатный цех, находившийся рядом с пудлинговым; там он на минуту остановился, чтобы перекинуться словом с только что вошедшим молодым человеком лет двадцати шести – Александром Фейа.
– Да, господин Люк, я прямо из Комбетта, работаю там вместе с отцом. Нам нужно было закончить сев: я отработал в поле два часа… А теперь пришел на два часа сюда; есть срочный заказ на рельсы.
Александр Фейа был сыном Леона Фейа и Эжени Ивонно. Одаренный живым воображением, он, отработав свои четыре часа, делал ради собственного удовольствия рисунки для мастерских горшечника Ланжа.
Молодой человек тотчас принялся за работу: на его обязанности лежало наблюдение за прокатными станами, изготовлявшими рельсы. Люк наблюдал за ним с довольным и благожелательным видом. С тех пор как прокатные станы приводились в движение электричеством, их ужасающий грохот умолк: обильно смазанные маслом, они работали почти неслышно; тишину нарушал только серебристый звон рельсов, падавших по выходе из станов на кучу других, уже готовых, остывающих рельсов. То были характерные для эпохи мира изделия; рельсы, бесконечные рельсы должны были дать народам возможность перешагнуть через границы и слиться в единый народ, населяющий землю, сплошь изрезанную путями сообщения. Кроме рельсов, здесь изготовлялись и части огромных стальных кораблей – не тех ужасных боевых кораблей, которые несут с собой опустошение и смерть, а кораблей, служащих делу солидарности и братства; они доставляли с материка на материк различные товары и этим умножали богатство огромной человеческой семьи, так что повсюду царило поразительное изобилие. Изготовлялись здесь и мосты, также облегчавшие сообщение, изготовлялись стальные балки и стропила, поддерживавшие те бесчисленные общественные здания, в которых нуждались примирившиеся между собою граждане: общественные дома, библиотеки, музеи, приюты для малолетних и престарелых, огромные магазины, склады и амбары, обеспечивавшие существование соединившихся наций. Изготовлялись здесь и бесчисленные машины, всюду, в любой работе, заменявшие человеческие руки: машины возделывали землю, работали в цехах заводов, стремились в бесконечные дали – по дорогам, по волнам, в небесах. И Люк радовался, глядя на всю эту массу железа, отныне служащего мирным целям; в течение веков человечество ковало себе из этого воинственного металла мечи для кровавых битв; позднее, в эпоху последних воин, оно отливало из него пушки и снаряды; а теперь, в эпоху завоеванного наконец мира, оно строит из железа свой новый дом – дом братства, справедливости и счастья.
Перед тем как возвратиться домой, Люк зашел взглянуть на батарею электрических печей, заменившую доменную печь Морфена. Лучи солнца, проникавшие в светлые окна цеха, ярко озаряли батарею; она как раз работала. Через каждые пять минут движущаяся лента увозила по десяти болванок металла, сверкание которых затмевалось веселым блеском солнца; затем печи с помощью механизмов загружались снова. У электрических аппаратов, подававших энергию в печи, стояли две двадцатилетние девушки: Клодина, дочь Люсьена Боннера и Луизы Мазель, очаровательная блондинка, и красавица брюнетка – Селина, дочь Арсена Ланфана и Эвлали Лабок. Всецело занятые подачей и выключением тока, девушки при виде Люка ограничились приветливой улыбкой. Однако вскоре наступил перерыв в работе; увидя кучу детей, которые, столпившись у порога, с любопытством заглядывали в цех, девушки двинулись им навстречу.
– Здравствуй, миленький Морис! Здравствуй, миленький Людовик! Здравствуй, миленькая Алина!.. Значит, занятия кончились, раз вы пришли нас навестить?
Ученикам разрешали свободно бегать по заводу в перерывах между занятиями: предполагалось, что это ближе ознакомит их с трудом и обогатит элементарными познаниями о процессе производства.
Люк был рад снова увидеть своего внука Мориса; он пригласил детей войти в цех. Они засыпали его вопросами; Люк объяснил им устройство печей и даже приказал пустить печи в ход: ему хотелось показать детям, что достаточно Клодине или Селине повернуть рычажок – и из печей польется сверкающим потоком расплавленный металл.
– Знаю, я уже видел это, – сказал девятилетний Морис с важностью смышленого и наблюдательного мальчика. – Дедушка Морфен однажды показал мне работу этих печей… Но скажи, дедушка Фроман, правда ли, что когда-то были печи высотой с гору и что приходилось день и ночь жариться возле них, чтобы выплавить чугун?
Все рассмеялись.
– Конечно, правда! – ответила за Люка Клодина. – Дедушка Боннер часто мне рассказывал об этом; да и тебе следовало бы знать об этих печах, дружок Морис: ведь твой прадед, Морфен Большой, как его называют поныне, был одним из тех героев, что некогда боролись с огнем. Он жил там, наверху, в пещере, и никогда не спускался в город, круглый год следя за своей огромной печью, за этим чудовищем, развалины которого и теперь еще виднеются на склоне горы, подобно руинам древней, разрушенной башни.
Морис, широко раскрыв глаза от удивления, слушал девушку со страстным интересом ребенка, которому рассказывают чудесную, волшебную сказку.
– Знаю, знаю! Дедушка Морфен уже говорил мне о своем отце и о доменной печи высотой с гору. Но я решил, что он просто выдумал эту историю, чтобы позабавить нас: ведь он горазд на выдумки, когда ему хочется нас рассмешить!.. Так это, значит, правда?
– Конечно, правда, – продолжала Клодина. – Наверху находились рабочие, которые загружали домну рудой и углем, а внизу вечно хлопотали другие рабочие, наблюдавшие за тем, как бы у чудовища не испортился желудок: это нанесло бы тяжелый ущерб.
– И так продолжалось семь или восемь лет подряд, – сказала другая девушка, Селина, – в течение семи или восьми лет чудовище пылало, как кратер вулкана, нельзя было дать ему хоть чуточку охладиться: охладись домна – и пришлось бы вскрывать ей брюхо, прочищать ее и отстраивать почти заново, а сколько бы ушло на это денег!
– Теперь ты понимаешь, миленький Морис, – сказала Клодина, – что Морфену Большому, твоему прадеду, приходилось нелегко; ведь он все эти семь или восемь лет не отходил от огня, не говоря уже о том, что через каждые пять часов нужно было прочищать кочергой выходное отверстие печи, и оттуда лился огненный поток, возле которого рабочие жарились, как утка на вертеле.
Дети слушали в изумлении; но тут они расхохотались. Вот так утка на вертеле! Морфен Большой – и вдруг жареная утка!
– Ну, – сказал Людовик Буажелен, – я вижу, тогда не слишком-то весело было работать. Люди, верно, очень уставали.
– Конечно, – подтвердила его сестра Алина, – я рада, что родилась позже: теперь работа – одно удовольствие.
Тем временем лицо Мориса вновь приняло серьезное выражение: он размышлял, стараясь уместить в своей маленькой головке все те невероятные вещи, о которых только что услышал.
– А все-таки дедушкин отец, как видно, был очень сильный, – заключил он наконец. – Может быть, оттого-то теперь живется лучше, что он так много потрудился тогда.
Люк молчал и улыбался; эта верная мысль мальчугана привела его в восхищение. Он поднял Мориса в воздух и поцеловал в обе щеки.
– Ты прав, малыш! И если сам ты будешь работать от всего сердца, твои правнуки будут еще гораздо счастливее… Да и теперь, сам видишь, никто уже не жарится, как утка.
Люк отдал распоряжение, и батарея электрических печей вновь заработала. Клодина и Селина простым движением руки включали и выключали ток. Печи загружались рудой, происходила плавка, и движущаяся лента через каждые пять минут увозила по десяти раскаленных болванок металла. Детям захотелось самим пустить в ход механизм печей; как радостна была для них эта легкая работа после звучавшего, как легенда, рассказа о труде Морфена; труд его казался им подвигом гиганта-страдальца, обитателя исчезнувшего мира.
Но кто-то появился в дверях цеха, и встревоженные школьники бросились врассыпную. Люк снова увидел Буажелена: тот, стоя на пороге, наблюдал за работой печей подозрительным и гневным взором обеспокоенного хозяина, вечно опасающегося, как бы рабочие не обокрали его. Буажелена часто видели в различных цехах завода; он растерянно бродил повсюду, горюя, что не может сразу осмотреть все огромное пространство завода, и все более и более терял голову при мысли, что терпит каждый день миллионные убытки и все-таки не может сам проследить за работой всего этого множества людей, которые были источником его колоссальных доходов. Рабочих было слишком много, он не мог сразу охватить взором всех и был не в силах управлять своим огромным предприятием: это бремя давило на него, словно каменные своды. Всю жизнь прожив в праздности, он был вконец измучен и сбит с толку своими бесплодными скитаниями по заводу; Люк почувствовал глубокую жалость к Буажелену, он хотел было подойти к нему, попытаться успокоить и незаметно отвести домой. Но Буажелен был настороже: он отскочил назад и убежал, затерялся в огромных цехах.
Утренний обход Люка был закончен; он вернулся к себе. С тех пор как город так неудержимо разросся, Люку стало не под силу обходить его целиком: он прогуливался по многочисленным кварталам, следя спокойным и радостным взглядом творца, как его творение расширяется и постепенно захватывает все пространство равнины. В тот день он еще раз заглянул в послеполуденное время на Главные склады, а потом, уже в сумерки, зашел на часок к Жорданам. В маленькой гостиной, выходившей окнами в парк, Люк застал Сэрэтту, учителя Эрмелина и аббата Марля; Жордан, завернувшись в большой плед, лежал на диване; глядя на заходящее вдали солнце, он, как всегда, был погружен в размышления. Доктор Новар, этот чудесный человек, недавно умер сред роз своего сада, проболев всего несколько часов; он умер, жалея лишь о том, что ему не удастся дожить до осуществления стольких прекрасных вещей, в которые он сначала не слишком-то верил. И теперь Сэрэтта принимала у себя только учителя и священника – в те редкие дни, когда они уступали старой привычке встречаться друг с другом у Жорданов. Семи-десятилетний Эрмелин, выйдя в отставку, доживал свой век, глядя с горечью и озлоблением на то, что совершалось вокруг. Ой дошел до того, что находил даже аббата Марля слишком умеренным; аббат был старше учителя на пять лет; он видел со скорбью, что церковь его пустеет и его бог умирает, и замыкался в высокомерном, исполненном собственного достоинства молчании.
Люк сел около Сэрэтты – молчаливой, кроткой и терпеливой; учитель старался расшевелить аббата, повторяя свои прежние обвинения, обвинения республиканца-сектанта, приверженца сильной государственной власти.
– Да ну же, аббат! Раз я согласен с вами, поддержите и вы меня!.. Ведь наступает конец света: в детях взращивают страсти, те плевелы, которые мы, воспитатели, некогда старались вырывать. Если снять узду с анархической личности каждого ребенка, как сможет государство обрести в его лице дисциплинированного гражданина, воспитанного для служения обществу? Если мы, сторонники единственно разумного метода воспитания, не спасем республику, она погибнет.
С того времени как Эрмелин стал упорно толковать о спасении республики от тех, кого он именовал социалистами и анархистами, он перешел на сторону реакции и примкнул к священнику: им двигала ненависть к тем, кто обрел свободу без его помощи и не считаясь с его узкими взглядами упрямого якобинца.
– Говорю вам, аббат, что ваша церковь будет сметена, если вы не станете защищаться! – продолжал с еще большим возбуждением Эрмелин. – Конечно, ваша религия никогда не была моей. Но я всегда считал ее необходимой для народа, и, несомненно, католицизм был орудием, превосходно приспособленным для управления массами… Так действуйте же! Мы с вами заодно, отвоюем обратно души и тела, а там посмотрим.
Аббат Марль сначала только медленно покачал головой. Он уже не отвечал, не сердился. Потом он неторопливо сказал:
– Я добросовестно выполняю свой долг: каждое утро я стою у алтаря, даже тогда, когда моя церковь пуста, и молю бога о чуде… Несомненно, он совершит его, если сочтет необходимым.
Эти слова окончательно привели Эрмелина в исступление.
– Ну, знаете, нужно помочь ему, этому вашему богу! Бездействие было бы трусостью.
Сэрэтта, полная терпимости к этим двум людям, двум обреченным, решила вмешаться в разговор.
– Будь здесь милый доктор Новар, – сказала она с улыбкой, – он попросил бы вас не примиряться до такой степени друг с другом, коль скоро это примирение обостряет ваш спор… Бы меня очень огорчаете, друзья мои; я не жду, чтобы вы стали сторонниками наших идей, но я была бы счастлива услышать, что вы хотя бы отчасти признаете ту великую, ныне доказанную опытом пользу, какую они принесли нашему краю.
Учитель и аббат сохранили глубокое уважение к кроткой, до святости доброй Сэрэтте; само их пребывание в маленькой гостиной, в центре нового Города, свидетельствовало о том, какое влияние оказывала на них Сэрэтта. Они даже терпели здесь присутствие Люка, их победоносного противника; впрочем, Люк тактично избегал подчеркивать свое торжество перед лицом этой горькой и жестокой агонии старого мира. Он и на этот раз не вмешался в разговор, а молча слушал, как Эрмелин яростно отрицает все то, что Люк создал, отрицает именно потому, что все осуществилось. То было последнее возмущение принципа авторитарности против личной свободы и социального раскрепощения человека; и такое возмущение было одной из форм тирании; всемогущая церковь и всемогущее государство встали бок о бок: когда-то они алчно оспаривали друг у друга власть над народами, а теперь, когда увидели, что люди хотят сбросить с себя иго и гражданского и религиозного рабства, бывшие соперники готовы были вступить в союз, чтобы общими усилиями вернуть свое утерянное могущество.
– Ну, если вы признаете себя побежденным, аббат, тогда кончено! – воскликнул Эрмелин. – Мне остается только замолчать, как вы, и умереть в своем углу!
И снова безмолвный священник скорбно покачал головой. Потом он все же сказал:
– Бог не может быть побежден: предоставим ему действовать.
Над парком медленно спускалась ночь; в маленькой гостиной сгущался сумрак; наступило молчание: казалось, повеяло дыханием печального прошлого. Учитель встал и распрощался. Встал за ним и священник; Сэрэтта, по своему обычаю, хотела было незаметно вручить ему немного денег для раздачи бедным. В течение более сорока лет аббат принимал от нее деньги; но на этот раз он отказался.
– Нет, благодарю вас, мадемуазель, оставьте эти деньги у себя, – медленно и тихо сказал он. – Я не знаю, что мне делать с ними: бедняков больше нет.
О, с какой радостью внимал Люк этим словам! Нет больше бедняков! Сердце так и дрогнуло у него в груди. Нет больше бедных, нет голодных в этом Боклере, который был когда-то мрачным, нищим городом, где ютился отверженный, умиравший с голоду рабочий люд! Неужели будут до конца исцелены ужасные язвы наемного труда? Неужели исчезнет нужда, а вместе с нею позор и преступление? Оказалось, достаточно было преобразовать труд на справедливых началах – и этим самым уже было достигнуто более правильное распределение богатств. А когда труд станет честью, здоровьем, радостью, тогда в счастливом Городе будет жить братски единое, умиротворенное человечество.
Жордан, закутавшись в плед, по-прежнему неподвижно лежал на диване; его взгляд был устремлен в бесконечную даль: погруженный в размышления, он, казалось, со страстным интересом следил за медленным исчезновением заходящего солнца. По уходе аббата и учителя Жордан вернулся к действительности. Не отрываясь глазами от солнца, он сказал, как во сне:
– Каждый раз, когда я смотрю на закат, меня охватывают бесконечная грусть и жестокая тревога. А что, если солнце не вернется, если оно больше не поднимется над черной, обледеневшей землей? Какая страшная смерть ждет тогда все живое! Ведь солнце – это отец, это оплодотворитель, зачинатель, без него побеги жизни высохли бы или сгнили. В солнце наша надежда на грядущее облегчение и счастье; если бы оно не помогало нам, жизнь в конце концов неизбежно иссякла бы.
Люк улыбнулся. Он знал, что Жордан, несмотря на свои семьдесят четыре года, уже несколько лет работает над сложнейшей проблемой использования солнечной энергии: Жордан стремился накоплять эту энергию в обширных резервуарах, откуда он мог бы затем распределять ее, как единственную – великую и вечную – силу жизни. Настанет время, когда в недрах земли иссякнет уголь: где взять тогда нужную энергию, тот поток электричества, который уже стал необходим для жизни? Благодаря своим первым изобретениям Жордан достиг того, что мог снабжать Город электричеством почти бесплатно. Но какой бы это было победой, если бы ему удалось превратить солнце во вселенский двигатель, черпать непосредственно в нем тепловую энергию, спящую в угле, если бы он мог сделать солнце единственным возбудителем, вечным отцом жизни! Осуществи Жордан это последнее великое открытие, его дело было бы закончено: тогда он мог бы спокойно умереть.