Текст книги "Собрание сочинений. Т. 19. Париж"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)
Пьер вздрогнул от неожиданности. Он не хотел верить.
– Как, умер? Этот старик умер? Лавев умер?
– Да, я нашел его мертвым. И в какой чудовищной нищете! Совсем как старое животное, которое издыхает в каком-нибудь закуте на куче тряпья. Никто из соседей не присутствовал при его кончине, он попросту повернулся лицом к стене. А какая нагота, какой холод, какое одиночество! Как мучительно для человека умирать вот так, без единого слова утешения! О, это меня сразило, и до сих пор еще сердце обливается кровью!
Пьер был потрясен и только жестом выразил свой протест против бессмысленной жестокости общества. Быть может, бедняга после долгого воздержания слишком жадно набросился на хлеб, который положили около него. Или, вернее, наступила роковая развязка, и оборвалась жизнь существа, которое доконали нужда и непосильный труд. А впрочем, зачем искать причину? Пришла смерть и освободила несчастного.
– Я не его жалею, – пробормотал он наконец, – а всех нас, ведь на наших глазах совершаются эти ужасы, и мы во всем виноваты.
Но добрейший аббат Роз уже смирился, ему хотелось всех простить, и он был преисполнен надежды.
– Нет, нет, мой мальчик! Бунтовать грешно! Если мы все виновны, то нам остается только молить бога, чтобы он простил нам наши прегрешения. Я просил вас о встрече, надеясь услыхать хорошие новости, и вот я сам сообщил вам об этом ужасе… Принесем покаяние, помолимся.
И старик опустился на колени на каменные плиты у колонны, позади молящихся женщин, черные фигуры которых были еле различимы в полумраке. Он преклонил седую голову и долго молился, каясь в грехах.
Но Пьер не мог молиться, он испытывал бурное негодование. Он даже не преклонил колен и стоял, весь дрожа. Сердце его было изранено, в воспаленных глазах – ни слезинки. Лавев умер и лежал на куче зловонных лохмотьев, словно все еще цепляясь скрюченными руками за жизнь, полную мучений, а он, Пьер, отдавшись порыву милосердия, пылая апостольским рвением, изъездил весь Париж, чтобы обеспечить ему на сегодняшнюю ночь спасительный приют и чистую постель! О, какая жестокая ирония судьбы! Вероятно, он сидел у Дювильяров, в теплом, серебристо-голубом салоне, в то время как старик испускал дух. И ради этого несчастного мертвеца он бегал в парламент, оттуда к г-же де Кенсак, к Сильвиане и, наконец, к Роземонде. И ради этого отпущенника жизни, убежавшего от нищеты, он приставал к людям, досаждал эгоистам, нарушал покой одних, отравлял удовольствие других? Зачем было носиться сломя голову из парламентского балагана в холодную гостиную, где лежала смерзшаяся пыль веков, из притона буржуазного разврата в другой притон, космополитического сумасбродства, ведь он все равно опоздал и хотел спасти человека, который уже умер! Как смешна была его роль! Им снова овладело пламенное милосердие, но этот последний пожар угас и остался лишь пепел! Теперь Пьеру казалось, что он сам умер, его сердце было как пустая гробница.
Ужасная пропасть, разверзшаяся у него в душе этим утром, после мессы, совершенной им в соборе Сердца Иисусова, все углублялась и становилась поистине бездонной. Приходит конец евангельскому и библейскому учению, а вместе с ним и обманчивому бесплодному милосердию. Несмотря на упорные попытки, совершавшиеся на протяжении веков, идея божественного искупления оказалась бесплодной, и мир нуждается в новом спасительном учении, которое удовлетворит страстную жажду справедливости, какую испытывают обманутые, злосчастные народы. Они отвергли обманчивый рай, песню, которой издавна усыпляли негодование обездоленных, они требуют, чтобы здесь, на земле, был разрешен вопрос о всеобщем счастье. Но каким образом? Путем введения какого-то нового культа? Как примирить религиозное чувство с необходимостью почитать жизнь, всемогущую и преизобильную? Тут снова начинались терзания Пьера, вставала мучительная проблема, которую он бессилен был разрешить, он, священник, служитель бессмысленного культа, принесший обет целомудрия и стоявший в стороне от прочих людей.
Но после всех этих размышлений он с ужасом обнаружил, что перестал верить в силу благотворительности: в настоящее время уже недостаточно быть милосердным, необходимо быть справедливым. Прежде всего быть справедливым, и тогда удастся, не прибегая к милосердию, одолеть жестокую нищету. Нельзя сказать, что в Париже, где столько несчастных, мало сострадательных сердец: дела милосердия так же трудно исчислить, как зеленые листья, распускающиеся с первым дыханием весны. Помощь оказывают людям всех возрастов, стремятся предотвратить любую опасность, утолить все страдания. Заботясь о матерях, спасают детей еще до их рождения; затем устраивают ясли, сиротские дома для детей необеспеченных классов; далее, поставив человека на ноги, его опекают в течение всей жизни; особенно же заботятся о нем, когда он состарится, создают все новые приюты, богадельни и убежища. Простирают руку помощи беззащитным, обездоленным, даже преступникам; есть лиги защиты несовершеннолетних, общества борьбы с преступностью, дома, принимающие раскаявшихся грешников. Пропаганда благотворительности, патронаты, попечительства, дома призрения, всевозможные общества, – потребовалось бы немало страниц, чтобы только перечислить все эти побеги на редкость богатой поросли милосердия, пробивающиеся среди камней парижской мостовой, вызванные на свет прекрасным порывом, сердечной добротой, к которой примешивается светское тщеславие. Впрочем, не все ли равно, чем это порождено? Милосердие все искупает, все очищает. Но какой убийственный вывод: совершенная бесполезность и смехотворность этого милосердия! Христианская благотворительность процветает уже много веков, и за все это время ни одна рана не затянулась, нищета только увеличилась, отравляя души ненавистью. Зло все разрастается, и теперь, когда его невозможно ни исправить, ни уменьшить, уже нельзя ни одного дня терпеть подобную социальную несправедливость! И вдобавок, если хоть один старик умирает от голода и холода, – разве это не подрывает весь общественный строй, одним из устоев которого является благотворительность? Одна-единственная жертва – и всему обществу вынесен смертный приговор.
Душу Пьера захлестнула такая едкая горечь, что он больше не в силах был оставаться в церкви, где медленно сгущался сумрак, окутывая алтари и огромные распятия, на которых белела фигура Христа. Все это скоро утонет во мраке, и он слышал только замирающий шепот, сетования женщин, которые молились, стоя на коленях, слившись с темнотой.
Однако он не решался удалиться, не сказав ни слова аббату Розу, который в своей наивной вере возносил мольбы к невидимому, надеясь, что оно ниспошлет людям счастье и мир. Пьер боялся потревожить старика и хотел было уйти, когда тот поднял голову.
– Ах, мой мальчик, как трудно проявлять разумную доброту! Монсеньер Март а опять меня пожурил, и если бы я не уповал на милосердие божье, то отчаялся бы в своем спасении.
С минуту Пьер простоял под портиком церкви Мадлен, за оградой, на широкой паперти, возвышающейся над площадью. Впереди виднелась улица Ройаль, тянувшаяся до самой площади Согласия, где вставал обелиск и били два фонтана, а вдалеке горизонт замыкала еще белевшая колоннада Парламента. Это была величественная панорама. Ясное небо медленно темнело, и в сумерках улицы словно раздвигались, а огромные здания уплывали куда-то вдаль, заволакивались дрожащей дымкой и становились призрачными и словно потусторонними. Ни один город в мире не облекается в такое сказочное торжественное величие, как Париж в тот смутный час, когда, преображенный спускающейся ночью, он становится легким и беспредельным, как видения сна.
Стоя неподвижно и созерцая распахнувшиеся перед ним просторы, Пьер в недоумении, с тоской спрашивал себя, куда ему направиться теперь, когда рухнуло все, к чему он так пылко стремился с самого утра. Уж не пойти ли ему в особняк Дювильяров на улицу Годо-де-Моруа? Он совсем растерялся. Но вдруг пробудились ядовитые, раздирающие душу воспоминания. Зачем же туда идти, раз Лавев умер? Зачем скитаться по улицам, убивая время до назначенного срока? Ему даже не пришло в голову, что у него есть квартира и проще всего вернуться домой. Пьеру казалось, что он должен выполнить какую-то важную задачу, но какую именно, он не мог бы сказать. Эта цель была как будто близкой и вместе с тем далекой и до того неопределенной и труднодостижимой, что ему, конечно, никогда ее не осуществить. С сумятицей в голове, с трудом передвигая отяжелевшие ноги, он спустился с паперти, и ему вздумалось минуту-другую походить по цветочному рынку, где ранней весной расцветали первые азалии, зябко вздрагивающие на ветру. Женщины покупали фиалки и розы, привезенные из Ниццы. Пьер смотрел на них, словно пораженный этой хрупкой и ароматной роскошью. Но вдруг ему стало противно, он ушел с рынка и зашагал по бульвару.
Пьер долго шел вперед, сам не зная, куда и зачем. Он удивился, что начинает темнеть, это казалось ему каким-то необычайным явлением. Он поднял глаза к небу, и его поразило, что оно побледнело, стало таким нежным и где-то в бесконечной дали прочерчено черными дымками, вылетающими из труб. Неожиданно для себя он обнаружил на всех балконах огромные золотые буквы вывесок, в которых отражались меркнущие закатные лучи. До сих пор он никогда не замечал пестроты фасадов, цветных стекол, штор, арматуры, кричащих афиш, великолепных магазинов, ярко освещенные витрины которых напоминали гостиные и альковы, бесстыдно выставленные напоказ. А на мостовой и на тротуарах, среди колонн, синих, красных и желтых киосков, какая толкотня, какое движение! Шум проезжающих экипажей напоминал рокот речных волн. Там и сям в поток фиакров врезались тяжелые омнибусы, похожие на сверкающие военные корабли с высокими бортами, а по обеим сторонам улицы катилась несметная толпа пешеходов, они сновали между экипажами, напоминая охваченных воинственным пылом муравьев. Откуда появились все эти люди? Куда направляются эти экипажи? Какая тревога у него в душе и какая тоска!
И Пьер безотчетно шагал все дальше, отдавшись мрачным мыслям. Надвигалась ночь, зажигались первые газовые рожки, был дымчато-серый, сумеречный час, когда темнота еще не сгустилась и электрические шары сияют на фоне гаснущего дня. Со всех сторон сверкали шары ламп, загорались витрины магазинов. Скоро вдоль бульваров ожившими звездами понесутся огоньки экипажей, словно там заструится Млечный Путь, а фонари, гирлянды лампочек и жирандоли, зальют ослепительными лучами тротуары, создавая иллюзию солнечного дня. И в окриках кучеров, в толкотне пешеходов чувствовалось вечернее лихорадочное возбуждение делового и разгульного Парижа, беспощадная борьба за деньги и за любовь. Трудовой день пришел к концу. Веселящийся Париж ярко освещался, наступала ночь, посвященная удовольствиям. Кафе, винные погребки, рестораны разбрасывали снопы лучей, за огромными зеркальными стеклами виднелись блестящие металлические прилавки и столики, накрытые белыми скатертями, а у дверей были вывешены корзинки с соблазнительными фруктами и устрицами. С первыми вспышками газовых рожков пробуждался ночной Париж, охваченный ненасытной жаждой продажных наслаждений.
Но вот Пьера чуть не сшибли с ног. Целая орава мальчишек ринулась в толпу, выкрикивая названия вечерних газет. Голосистей всех были продавцы последнего выпуска «Голоса народа», эта звонкая шумиха заглушала даже грохот колес. Через каждые полминуты раздавались хриплые голоса: «Покупайте „Голос народа“! Новый скандал с Африканскими железными дорогами! Разгром кабинета! Подкуплены депутаты и сенаторы – тридцать два человека!» Газетами размахивали, как знаменами, и на их страницах бросались в глаза заголовки, напечатанные огромными буквами.
Толпа продолжала свой бег, не обращая особого внимания на газетчиков, давно привыкнув к этому позору, пресытившись мерзостями. Кое-кто из мужчин останавливался и покупал листок, а девицы, вышедшие на улицу в поисках ужина, волочили свои юбки по тротуарам, выжидая случайного любовника, исподтишка поглядывая на террасы кафе. Зловещие крики газетчиков словно обдавали слякотью и хлестали по лицу; эти крики раздавались как погребальный звон, провожающий в могилу день, возвещающий гибель нации на пороге разгульной ночи.
Тут Пьеру снова вспомнились утренние впечатления, ужасный дом на улице Вётел, где гнездились нищета и страдания. Он увидел грязный, похожий на клоаку двор, зловонные лестницы, отвратительные холодные голые квартиры, родителей и детей, вырывавших друг у друга миску с месивом, которого не стали бы есть и бродячие собаки, матерей с иссохшими грудями, носивших из угла в угол разрывающихся от крика младенцев, стариков, свалившихся, подобно животным, где-то в углу и умирающих с голоду среди нечистот. Потом вспомнился весь прожитой день: роскошь, покой, веселье, царившие в гостиных, какие ему пришлось посетить, наглый блеск Парижа финансистов, Парижа политиков и светского Парижа. И, наконец, в сумерках он очутился в Париже, воскрешавшем Содом и Гоморру, в Париже, который зажигал огни, готовясь встретить ночь, сообщницу его гнусных деяний, медленно рассыпавшую тончайший пепел над морем крыш. И, казалось, оскверненная, поруганная земля вопияла к бледному небу, где загорались первые звезды, чистые и трепещущие.
Пьер невольно содрогнулся, представив себе это море несправедливости и страданий, все, что происходило в низах общества, где люди задушены нищетой и заражены преступностью, все, что совершалось наверху, где люди утопали в роскоши и пороках. Воцарившаяся буржуазия не желала выпускать из своих рук похищенную, нагло украденную власть, а народ, который испокон веков оставался в дураках, этот великий немой, сжимал кулаки и грозно требовал своей законной доли. И так чудовищна была эта несправедливость, что нисходивший на землю сумрак, казалось, был насыщен гневом. Из какой тучи, чреватой мраком, падет молния? Уже много лет он ждал эту карающую молнию, которую возвещали глухие раскаты, громыхавшие со всех сторон. В свое время он написал книгу, где чистосердечно высказал свои упования, он в простоте душевной поехал в Рим лишь для того, чтобы предотвратить этот удар. Но теперь в его сердце умерла последняя надежда, он чувствовал, что молния неизбежно падет и уже ничто не остановит надвигающуюся катастрофу. И, глядя на бесстыдство баловней судьбы, на ожесточение обездоленных, он, как никогда, ощущал близость развязки. Тучи сгущаются, и гроза должна разразиться над похотливым, нахальным Парижем, который с наступлением темноты раздувает пламя в своей чудовищной печи.
Придя на площадь Оперы, изнемогающий от усталости, растерянный Пьер поднял голову и стал оглядываться. Куда это он попал? Сердце великого города, казалось, билось на этом обширном перекрестке, куда по величавым авеню со всех сторон приливала кровь отдаленных кварталов. Перед ним длинными коридорами уходили вдаль авеню Оперы, улица Четвертого сентября и улица Мира, озаренные последними отблесками дня и уже испещренные бесчисленными огоньками. Бульвар вливался в бурное озеро площади, где скрещивались потоки окрестных улиц, то и дело образуя водовороты в этой опаснейшей из пучин. Напрасно полицейские старались навести хоть какой-нибудь порядок, волны пешеходов захлестывали мостовую, экипажи сцеплялись колесами, лошади взвивались на дыбы под несмолкаемый рокот человеческих волн, оглушительный, как рев бушующего океана. Потом он увидел одинокое здание Оперы, мало-помалу застилаемое тенями, огромное и таинственное, встающее как некий символ, а над ним, на фоне померкшего неба, фигуру Аполлона с лирой в руках, отражавшую последний отблеск вечерней зари. Во всех домах загорались окна, и эти мириады ламп, вспыхивавших одна за другой, создавали праздничное настроение, город облегченно дышал, предвкушая отдых с приходом темноты, а электрические шары разливали яркий свет, как луна в светлую парижскую ночь.
Почему он оказался здесь? Пьер задавал себе этот вопрос с досадой, в полном недоумении. Раз Лавев умер, ему остается только вернуться домой, забиться в угол, запереть наглухо окна и двери и, потеряв всякую веру и надежду, сознавая свою совершенную бесполезность, терпеливо ожидать конца. От площади Оперы до Нейи, где находился его домик, Пьеру предстояло проделать немалый путь. Но несмотря на крайнюю усталость, он не захотел брать фиакр, повернул назад и двинулся пешком по направлению к церкви Мадлен, он снова окунулся в толкотню, в оглушительный грохот экипажей, с каким-то горьким наслаждением бередя свою рану, отдаваясь возмущению и гневу. Уж не на углу ли той улицы, в конце бульвара, зияет желанная бездна, куда должен рухнуть старый, прогнивший мир, который трещит по всем швам?
Пьер хотел было перейти через улицу Скриба, по его задержало скопление людей. У дверей роскошного кафе двое долговязых малых, дурно одетых и грязных, предлагая «Голос народа», по очереди кричали о скандале, о продажных депутатах и сенаторах такими зычными голосами, что прохожие невольно останавливались. И вдруг, к своему изумлению, Пьер увидел все того же Сальва. Он стоял, задумчиво слушая крики газетчиков, потом подошел к огромному кафе и стал с нерешительным видом смотреть в окно. Пьер был поражен этой встречей, у него возникли смутные подозрения, и он, в свою очередь, остановился, решив понаблюдать за рабочим. Ему и в голову не приходило, что Сальва войдет в кафе и усядется за столик в теплом, приветливом сиянии ламп, – ведь он такой жалкий, с куском хлеба за пазухой, который выпирал горбом под его старой дырявой курткой.
С минуту Пьер выжидал. Но вот Сальва отошел от окна и медленно, разбитой походкой, поплелся дальше, как будто ему оказалось не по вкусу это почти пустое кафе. Чего же он ищет? Зачем скитается с самого утра, одинокий и настороженный, по богатому и веселящемуся Парижу, подгоняемый неотвязным голодом? Бедняга еле брел, видно было, что он выбился из сил и совсем упал духом. С убитым видом он подошел к киоску и на минуту к нему прислонился. Потом выпрямил спину и зашагал дальше, по-прежнему что-то разыскивая.
Тут произошло нечто еще больше взволновавшее Пьера. Высокий плотный мужчина появился из-за угла улицы Комартен и, увидав Сальва, остановил его. И священник, вглядевшись пристальнее, обнаружил, что этот человек, без малейшего смущения пожимавший руку рабочему, не кто иной, как его брат Гильом. Да, это он, Пьер узнал его густые, коротко остриженные волосы, уже совсем седые в сорок семь лет, и большие темные усы, без единого белого волоска, придававшие энергичное выражение его крупному лицу с высоким, похожим на башню лбом. Подобно Пьеру, он унаследовал от отца этот лоб, говоривший о железной логике, о несокрушимой силе суждения. Однако нижняя часть лица у старшего брата была массивнее, нос крупнее, подбородок квадратный, рот большой и резко очерченный. Бледный шрам, след былой раны, пересекал его левый висок. И это лицо, на первый взгляд такое суровое и замкнутое, принимало выражение мужественной доброты, когда его освещала улыбка, обнажавшая ослепительно белые зубы.
Пьер вспомнил, что ему говорила утром г-жа Теодора. Его брат Гильом, сжалившись над бедственным положением Сальва, на несколько дней взял его к себе на работу. Вот почему он с таким участием о чем-то расспрашивал слесаря, который, видимо, был смущен, озадачен этой встречей и в нетерпении топтался на месте, словно спешил продолжать свой печальный путь. Казалось, Гильом по бессвязным ответам рабочего заметил его замешательство. Однако он отошел от Сальва. Впрочем, тут же обернулся и увидел, что Сальва удаляется своей усталой походкой, упорно пробираясь в толпе. По-видимому, Гильом не на шутку встревожился: он внезапно повернул назад и направился вслед за рабочим, чтобы издали посмотреть, куда тот пойдет.
Пьер наблюдал эту сцену, и беспокойство его все возрастало. Напряженное ожидание какой-то грозной, неведомой напасти, эти необъяснимые постоянные встречи с Сальва, который начал внушать ему подозрения, тревога за брата, замешанного в загадочную историю, – все это побуждало его разузнать, в чем дело, убедиться своими глазами и, если возможно, предотвратить беду. Он без колебаний осторожно пошел вслед за братом и за Сальва.
Он был снова удивлен, увидав, что рабочий, а за ним и Гильом внезапно повернули на улицу Годо-де-Моруа. Какой рок опять привел его на эту улицу, куда он так пламенно стремился, пока не узнал о смерти Лавева? На минуту он потерял из виду Сальва, потом с изумлением заметил, что рабочий остановился на тротуаре против особняка Дювильяра, на том самом месте, где Пьер видел его утром. Ворота особняка были широко распахнуты, их позабыли закрыть рабочие, чинившие днем в подворотне мостовую, и в этот поздний час огромная арка зияла чернотой. Узкая улица, примыкавшая к залитому огнями бульвару, тонула в синеватой мгле, кое-где пронизанной звездочками газовых рожков. Но вот мимо особняка прошли женщины и заставили Сальва сойти с тротуара. Потом он снова поднялся на тротуар, зажег окурок сигары, подобранной под столиком где-нибудь в кафе, закурил и продолжал неподвижно и терпеливо караулить напротив ворот особняка.
На Пьера нахлынули мрачные подозрения, и он в тревоге спрашивал себя, не заговорить ли ему с этим человеком. Но его остановила мысль, что брат стоит настороже, спрятавшись в соседнем подъезде, тоже готовый вмешаться. И Пьер только следил глазами за Сальва, который по-прежнему стоял на дозоре, устремив взгляд на арку ворот и лишь по временам оглядываясь на бульвар, словно ожидая, что кто-то или что-то оттуда появится. И в самом деле, вскоре показалось ландо Дювильяров, с кучером и лакеем в ярко-зеленых с золотом ливреях, – элегантное ландо, которое везла пара великолепных породистых лошадей.
Обычно к этому часу в коляске возвращались домой мать или отец, но сейчас там сидели только дети – Камилла и Гиацинт. Они ехали с утреннего приема принцессы де Гарт и оживленно болтали, стараясь удивить друг друга хладнокровным бесстыдством.
– Как отвратительны женщины! Тьфу! Один их запах чего стоит! К тому же, имея дело с ними, всегда можно ожидать, что они преподнесут тебе такую мерзость, как ребенка!
– Ну, милый мой, чем они хуже твоего Жоржа Эльсона, которому следовало бы родиться девчонкой. Нечего тебе заноситься, лучше бы ты поладил с принцессой, ей до смерти этого хочется.
– Ах, принцесса! До чего она мне надоела!
Гиацинт напускал на себя томно-разочарованный вид, ругал женщин и мужчин и отрицал все на свете. А Камилла лихорадочно сыпала злыми словами, содрогаясь от бессильной ярости. После минутного молчания она продолжала:
– Ты знаешь, ведь мама там, с ним.
Брат с первых же слов понял, о чем речь, они нередко, без малейшего стеснения, говорили на эту тему.
– Вот так примерка у Сальмона! Какой дурак этому поверит?.. Она потихоньку ускользнула в другую дверь и теперь с ним.
– Ну и пускай себе посидит со своим милым дружком Жераром, – тебе-то что? – спокойно спросил Гиацинт. Заметив, что сестра прямо подскочила на сиденье, он прибавил: – Так ты все еще любишь его, он тебе нужен?
– О да! Он мне нужен, и он будет моим!
В этом крике прозвучала вся ревнивая злоба, вся душевная боль всеми покинутой дурнушки, мать которой, еще блиставшая красотой, похищала у нее счастье.
– Да, он будет твоим, будет твоим, – подхватил Гиацинт, радуясь случаю помучить сестру, которой побаивался, – уж конечно, будет твоим, если только пойдет навстречу твоим желаниям… Ведь он тебя не любит.
– Он любит меня! – воскликнула Камилла вне себя. – Он мил со мной, и мне этого достаточно.
Гиацинт испугался, увидав, как вспыхнули злобой ее глаза, как судорожно сжались пальчики маленьких рук, похожие на коготки. Помолчав немного, он прибавил:
– Ну, а папа что говорит?
– Да что папа! Для него главное от четырех до шести побывать у той.
Гиацинт захихикал. Они называли это папиным «полдником». И Камилла от души над этим потешалась; однако в те дни, когда мама тоже полдничала вне дома, ей было не до смеха.
Закрытое ландо повернуло с бульвара на улицу и подъезжало к особняку под звучный топот двух огромных каретных лошадей. В эту минуту маленькая блондинка лет шестнадцати – восемнадцати, служившая на побегушках у модистки, с большой картонкой на руке перебежала через улицу, намереваясь проскользнуть в ворота, прежде чем туда въедет экипаж. Девушка несла шляпку для баронессы; идя вдоль бульвара, она поглядывала по сторонам голубыми, как незабудки, глазами, у нее было очаровательное личико, розовый носик и улыбающийся рот. Тут Сальва, бросив последний взгляд на ландо, опрометью ринулся под арку. Через миг он выскочил оттуда, швырнул в лужу еще тлевший окурок и не спеша стал удаляться. Вскоре его фигура растаяла в сумраке улицы.
Что произошло потом? Впоследствии Пьер вспомнил, что дорогу ландо перегородил фургон Западной железной дороги и на минуту его задержал, а девушка с картонкой успела прошмыгнуть под арку. Тут Пьер с непостижимым замиранием сердца увидел, как его брат Гильом тоже устремился в ворота особняка, словно его осенила какая-то мысль и он в чем-то убедился. Пьер чувствовал, что сейчас должно произойти нечто ужасное, хотя и не знал, что именно. Он хотел побежать, хотел крикнуть, но его ноги словно приросли к тротуару, а горло сдавила железная рука. Вдруг, словно удар грома, раздался оглушительный взрыв, казалось, разверзлась земля и поглотила разрушенный особняк. Во всех домах по соседству вылетели стекла, и со звоном на мостовую градом посыпались осколки. На миг всю улицу осветило адское пламя, тучи пыли и клубы дыма заволокли все вокруг, и ослепленные прохожие завопили от ужаса, попав в пылающее горнило и считая себя погибшими.
Взрыв все осветил в сознании Пьера. Он догадался, что это бомба лежала в мешке для инструмента, который опустел и стал ненужным в дни безработицы. От нее так вздувалась на груди изодранная куртка рабочего, а он-то думал, что там спрятан кусок хлеба, подобранный возле какой-нибудь тумбы для жены и ребенка. Обойдя с немой угрозой весь счастливый Париж, она взорвалась здесь, вспыхнув, как чудовищная молния, у порога купающихся в золоте буржуа, властителей жизни. В этот миг Пьер, думая только о брате, ринулся под арку, где как будто разверзся кратер вулкана. Сперва он ничего не мог разглядеть, все вокруг было застлано едким дымом. Потом он увидел стены в глубоких трещинах, пробитый верхний этаж, развороченную мостовую, усеянную обломками. Не успевшее въехать в ворота ландо осталось целым, лошади тоже, и даже в кузов не попало ни одного осколка бомбы. Но у ворот лежала навзничь хорошенькая белокурая девушка на побегушках с разорванным животом. Ее нежное личико не было затронуто, светлые глаза широко раскрыты, а на губах застыла улыбка удивления перед разразившимся вдруг ударом грома. Рядом с ней валялась картонка, крышка ее открылась и выкатилась легкая розовая шляпка, прелестная, как цветок.
Гильом каким-то чудом остался в живых и уже поднялся на ноги. Но левая его рука была залита кровью, осколками поранило ему запястье. Усы у него были опалены, его швырнуло на землю и так ошеломило и потрясло взрывом, что он весь дрожал, словно в страшный мороз. Однако он узнал брата и даже не удивился, увидав здесь Пьера. После катастрофы случайное совпадение нередко воспринимается как перст судьбы. Брат, которого он уже давно потерял из вида, оказался на месте происшествия, потому что он должен был здесь находиться. И Гильом крикнул ему, весь дрожа в жестоком ознобе.
– Уведи меня, уведи меня! К себе, в Нейи! О, уведи меня!
Потом, вместо всякого объяснения, он заговорил о Сальва:
– Я так и думал, что он украл у меня патрон, к счастью, только один, а не то взлетел бы весь квартал!.. Ах, несчастный! Я не успел подбежать и потушить ногой запал.
Пьер вспомнил совершенно отчетливо, как это бывает во время опасности, что в глубине двора есть второй выход на улицу Виньон. Он понял, в какую беду попадет брат, если окажется замешанным в эту историю, и молча, не теряя ни минуты, вывел его на слабо освещенную улицу Виньон, там он повязал ему кисть руки своим носовым платком и велел спрятать руку на груди под курткой.
– Уведи меня, – бормотал Гильом как бы в исступлении, весь охваченный дрожью —…к себе, в Нейи… Только не домой.
– Да, да, успокойся. Вот постой здесь минутку, сейчас я остановлю коляску.
Он повел брата на бульвар, чтобы поскорей найти фиакр. Но грохот взрыва уже взбудоражил весь квартал, лошади вскидывались на дыбы, люди в панике метались во все стороны. Сбежались полицейские. На улицу Годо-де-Моруа хлынула толпа и запрудила ее. Улица, где погасли все огни, казалась черным бездонным провалом. А на бульваре газетчик упрямо кричал о новом скандале с Африканскими железными дорогами, о тридцати двух продажных депутатах и сенаторах, о близком падении кабинета.
Наконец Пьеру удалось остановить фиакр, в эту минуту он услыхал, как один из пробегавших мимо мужчин бросил другому:
– Вот тебе и падение кабинета! Бомба-то, пожалуй, его поддержит.
Братья сели в коляску и поехали в Нейи. А над глухо ворчавшим Парижем уже опустилась черная зловещая ночь. Звезды потонули в тумане, который казался сгустившимся дыханием преступлений и гнева, поднявшимся над крышами домов. Великий голос возмездия звучал над городом, и со всех сторон укрытого мглой горизонта раздавался шелест грозных крыл, шум которых некогда услышали жители Содома и Гоморры.