Текст книги "Собрание сочинений. Т. 19. Париж"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)
Франсуа снова улыбнулся.
– Вы ошибаетесь, – сказал он, – у нас в Школе далеко не все такие… Мне кажется, вы знакомы только с учащимися отделения искусств. Но вы измените свое мнение, если познакомитесь со студентами отделения наук… Это правда, на отделении литературы очень чувствуется реакция против позитивизма, наши товарищи тоже носятся с мыслью о банкротстве науки. До известной степени они попали под влияние своих преподавателей, неоспиритуалистов и краснобаев-догматиков. Но прежде всего они поддались духу времени, моде, которая, как вы хорошо сказали, стремится опорочить научную истину, представить ее в самом непривлекательном, грубом виде, сделать ее неприемлемой для изящных поверхностных умов. Юноша, хоть сколько-нибудь утонченный и желающий нравиться, легко усваивает дух нового времени.
– О, этот дух нового времени! – вырвалось у Пьера. – Это не какая-нибудь преходящая мода – это тактика, и ужасная тактика! Это восстание мрака против света, духа рабства против свободы мысли, против правды и справедливости!
Заметив, что молодой человек смотрит на него уже с явным удивлением, он замолчал. Перед ним встал образ монсеньера Март а . Он услыхал, как тот проповедует на кафедре в церкви Мадлен, стремясь подчинить Париж влиянию Рима, проводя его политику и насаждая так называемый неокатолицизм, который заимствует все для него приемлемое у демократии и науки с тем, чтобы потом их уничтожить. Шла отчаянная борьба. Именно из этого источника изливался яд, отравляющий молодежь. Пьер знал, какую работу вели религиозные деятели, способствуя возрождению мистицизма и питая безумную надежду, что им удастся ускорить разгром науки. Говорили, что монсеньер Март а прямо всемогущ в католическом университете и внушает своим приближенным, будто потребуется три поколения благомыслящих и покорных студентов, чтобы церковь окончательно восторжествовала во Франции.
– Уверяю вас, вы ошибаетесь относительно нашей Школы, – повторил Франсуа. – У нас, конечно, найдется несколько верующих с узкими взглядами. Но даже на отделении искусств большинство студентов пусть в душе скептики, но, как правило, люди воспитанные и скромные. Это прежде всего учителя, хотя они немножко стыдятся своей профессии. Они прикрывают иронией свой педантизм, заражены критическим духом и не способны создать что-либо самобытное. Право же, меня очень бы удивило, если бы из их среды вышел долгожданный гений. Пожалуй, можно пожелать, чтобы появился какой-нибудь гениальный варвар и без помощи книг, ничего не критикуя, не взвешивая и не различая оттенков, прорубил дверь в будущее, озаренное ослепительным светом истины и подлинной жизни… Что до моих товарищей по отделению наук, то, клянусь вам, их ничуть не волнует неокатолицизм, мистицизм, оккультизм и другие фантастические учения, которые сейчас в моде. Они не собираются превращать науку в религию, они всегда готовы допустить сомнение, но очень многие из них обладают ясным, проницательным и сильным умом, стремятся к достоверности, охвачены исследовательским пылом и без устали трудятся на обширном поприще человеческих наук. Уж они-то не свихнулись, они остаются убежденными позитивистами, эволюционистами и детерминистами, они твердо верят, что наблюдение и научные опыты помогут человеку восторжествовать над природой!
Франсуа тоже увлекся и красноречиво говорил о своих убеждениях, ступая по тихим, залитым солнцем аллеям сада.
– Ах, молодежь! Да разве ее знают? Мы только смеемся, глядя, как всякие там апостолы оспаривают друг у друга, заманивают к себе молодежь и для вящего торжества своих идей окрашивают ее то в белый, то в черный, то в серый цвет. Настоящую молодежь вы увидите в университетах, в лабораториях, в библиотеках. Именно этой усиленно работающей молодежи и принадлежит будущее, а не той, что подвизается в литературных салонах, выпускает манифесты и творит сумасбродства. Конечно, такая молодежь уж очень кричит о себе, поэтому только ее и слышно. Но если бы вы знали, как усердно, с каким рвением трудятся другие молодые люди, которые молчат, поглощенные своей работой! Я знаю немало таких, и они идут в ногу с веком, разделяют все его надежды и устремляются навстречу грядущему веку, к дальнейшему свету и правде, решив продолжать дело, начатое их предшественниками. Попробуйте заикнуться им о банкротстве науки, они только пожмут плечами в ответ, ведь они знают, что еще никогда наука не зажигала столько сердец и не достигала таких поразительных успехов. Пусть закроют учебные заведения, лаборатории, библиотеки, пусть в корне изменится жизнь общества – только тогда можно будет опасаться, что пышным цветом расцветет заблуждение, столь дорогое робким сердцам и ограниченным умам!
Но тут восторженная речь юноши была прервана. Высокий светловолосый молодой человек подошел к ним и пожал руку Франсуа. И Пьер с удивлением узнал сына барона Дювильяра, Гиацинта; тот вежливо поклонился ему. Молодые люди были на «ты».
– Как, ты пожаловал в наши глухие края, в эту провинцию?
– Милый друг, я направляюсь вот на ту улицу, что позади обсерватории, к Жон а … Ты не знаком с Жон а ? Ах, друг мой, это гениальный скульптор, ему удалось почти упразднить материю. Он создал Женщину, фигурку величиной с палец. Это одна душа, никаких грубых, низменных форм и в то же время Женщина здесь вся целиком, некий исчерпывающий символ. Это замечательно, потрясающе, тут своя эстетика, своя религия!
Франсуа с улыбкой смотрел на молодого человека, который стоял перед ним в длинном, плотно облегающем фигуру сюртуке, весь какой-то искусственный h похожий на андрогина со своими вычурно подстриженными бородкой и волосами.
– Ну а ты? Мне казалось, ты что-то пишешь и собираешься вскоре выпустить в свет небольшую поэму.
– О, мой друг, творчество для меня такая пытка! Мне нужно несколько недель, чтобы создать стихотворную строчку… Да, у меня есть маленькая поэма «Конец женщины». Теперь ты видишь, что меня несправедливо обвиняют в нетерпимости, ведь я восхищаюсь Жон а , который еще верит в необходимость женщины. Его еще можно извинить, – скульптура такое грубое, такое материальное искусство. Но в поэзии, – великий боже! – не слишком ли много говорили о женщине. Не пора ли ее оттуда изгнать и вымести нечистоты из храма, который она замарала своими пороками? Какая это грязь – плодородие, материнство и все такое прочее! Если бы мы были поистине чистыми и благородными, то женщины внушали бы нам отвращение, мы не прикоснулись бы ни к одной из них, и они все умерли бы бесплодными. Не правда ли, это был бы, по крайней мере, пристойный конец!
После этих слов, сказанных со скучающим видом, он удалился, слегка покачивая бедрами, радуясь, что пустил пыль в глаза.
– Так вы его знаете? – спросил Пьер.
– Он учился вместе со мной в Кондорсе, мы с ним одноклассники. О, это презабавный тип, этот отпетый лентяй франтил вовсю, носил самые дорогие галстуки, выставляя напоказ миллионы своего папаши Дювильяра, а сам делал вид, что их презирает, разыгрывал из себя революционера, обещал поджечь своей папироской запал бомбы, которая взорвет весь мир. Это какая-то окрошка из учений Шопенгауера, Ницше, Толстого и Ибсена. И вы видите, что из него получилось – душевнобольной, а вдобавок шут!
– Как это знаменательно и как ужасно! – прошептал Пьер. – Сыновья счастливцев, представителей привилегированного класса, от скуки, от нечего делать, заразившись разрушительным пылом, начинают громить направо и налево!
Франсуа двинулся дальше, спускаясь по дорожке к бассейну, где плавала целая флотилия лодочек, которыми управляли ребятишки.
– Ну, это, положим, комическая фигура… И разве можно принимать всерьез их мистицизм и возрождение спиритуализма, которое возвещают доктринеры, провозгласившие пресловутое банкротство науки, когда за самый короткий срок эти учения привели к таким нелепостям в искусстве и в литературе? Несколько лет шла проповедь этих идей, и вот расцвел сатанизм, оккультизм и другие извращения мысли; не говоря уже о Содоме и Гоморре, с которыми, как уверяют, примирился современный Рим. Не по плодам ли судят о дереве? Тут не какое-нибудь серьезное общественное движение, имеющее целью возродить прошлое; не ясно ли, что это лишь кратковременная реакция, вызванная вполне понятными причинами? Старый мир не желает умирать, он бьется в предсмертных судорогах, и порою кажется, будто он ожил. Но через какой-нибудь час его смоет и унесет в своих волнах поток положительных наук, который разливается с каждым днем. Там будущее, там новый мир, который создаст настоящая молодежь, та, что трудится, которую никто не знает и не слышит… Но постойте! Прислушайтесь и, может быть, вы ее услышите, ведь она совсем близко, мы сейчас в ее квартале, и в глубокой тишине, царящей вокруг нас, трудятся тысячи молодых людей, склонившись над рабочим столом; с каждым днем они прочитывают все новые книги, исписывают новые страницы, завоевывают новые истины.
Широким жестом Франсуа указал вдаль, где за пределами Люксембургского сада находились учебные заведения, лицеи, университеты, юридические и медицинские факультеты, Французский институт с его пятью академиями, бесчисленные библиотеки, музеи, все эти владения научной мысли, занимавшие огромную территорию среди необъятного Парижа. Пьер был взволнован, его сомнения были поколеблены, и ему в самом деле показалось, что до него доносится из классов, амфитеатров, лабораторий, читален и простых рабочих комнат приглушенное дыхание всех этих людей, занимающихся напряженным умственным трудом. Это не была лихорадочная дрожь, прерывистые вздохи, грозный ропот, раздававшийся в заводских цехах, где негодовали и тяжко трудились рабочие. Но здесь так же тяжело дышали, так же неустанно работали, так же смертельно уставали. Неужели это правда, что молодежь безмолвно трудится в своей кузне, не теряя никаких надежд, не отказываясь ни от каких завоеваний, и со всей отвагой свободной мысли кует истину и справедливость завтрашнего дня непобедимым молотом наблюдения и опыта?
Франсуа поднял голову и взглянул на большие часы Бурбонского дворца.
– Я иду на Монмартр. Может быть, вы немного проводите меня?
Пьер согласился. Особенно захотелось ему пойти с Франсуа, когда тот прибавил, что по дороге зайдет в Луврский музей и захватит своего брата Антуана. В этот ясный послеполуденный час в почти безлюдных залах музея живописи царил прохладный чарующий покой, особенно поражавший после уличного грохота и толкотни. Там находились только копировщики, работавшие в глубоком молчании, которое нарушалось лишь стуком шагов забредавших в зал иностранцев. Они нашли Антуана в глубине зала примитивов. Весь уйдя в работу, он с величайшим усердием, даже с каким-то благоговением срисовывал этюд Мантеньи – обнаженную фигуру. Он страстно любил примитивов не за мистическую окраску их творений и не за возвышенный идеализм, который усматривали у них модные критики. Напротив, ему была дорога искренность, непосредственность этих реалистов, их уважение и преклонение перед природой, которую они стремились воспроизвести во всех подробностях, как можно правдивее и точнее. Он приходил в музей и просиживал там целыми днями, упорно трудясь, копируя итальянцев, изучая их, стараясь научиться у них точности и чистоте рисунка, усвоить основные черты возвышенного стиля этих честных и чистых душою художников.
Пьер поразился, увидав, каким высоким восторгом сияют бледно-голубые глаза юноши, вдохновленного плодотворным трудом. Для белокурого гиганта было характерно выражение кроткой мечтательности. Но сейчас его лицо пылало, зажженное внутренним огнем. Огромный лоб, унаследованный от отца, поднимался как крепость, готовая отстаивать истину и красоту. История этого восемнадцатилетнего юноши была такова. В третьем классе он почувствовал отвращение к классическим наукам, им овладела страсть к рисованию, побудившая отца взять его из лицея, где он не делал особенных успехов. Потом длительные поиски самого себя, попытки обрести глубоко скрытый источник своеобразия, о котором так громко и властно говорил ему внутренний голос. Он испробовал гравюру на меди, офорт. Но вскоре окончательно выбрал гравюру на дереве, остановился на ней, хотя ею начали пренебрегать, так как ее опошлили массовые репродукции. Не следует ли восстановить это искусство и развить его? Антуан мечтал о том, как он будет гравировать на дереве свои собственные рисунки, хотел быть творцом и техническим исполнителем и таким путем добиться небывалой свежести и выразительности. Покоряясь воле отца, желавшего, чтобы сыновья владели какой-нибудь профессией, он зарабатывал себе на хлеб, как и прочие граверы, выполняя гравюры на дереве для иллюстрированных изданий. Но наряду с текущей работой он уже успел сделать несколько гравюр. Это были сценки из обыденной жизни, необычайно энергичные и правдивые, сделанные с натуры в своеобразной манере и с мастерством, неожиданным для такого юного художника.
– Ты хочешь это гравировать? – спросил его Франсуа, когда он укладывал в папку копию рисунка Мантеньи.
– О нет, я только окунулся в этот живительный источник чистоты. Я учусь здесь скромности и искренности… Современная жизнь слишком не похожа на прежнюю.
Выйдя из музея, Пьер пошел с молодыми людьми и так увлекся разговором, что проводил их до Монмартра. Они становились ему все милее. Шагавший рядом с ним Антуан в порыве откровенности поделился с ним своими творческими замыслами, без сомнения, испытывая к нему тайную симпатию и родственную нежность.
– Безусловно, цвет обладает великой силой, могущественным обаянием, и можно утверждать, что без него нельзя добиться полной иллюзии реальности. Но, как это ни странно, я не чувствую необходимости в цвете. Мне думается, я смогу, пользуясь только черным и белым цветами, воссоздать жизнь с такой же энергией и убедительностью. И мне даже кажется, что я сделаю это в более строгой манере, передам самое существенное, не прибегая к беглому обману, к лживой ласке тонов… Но какая задача! Посмотрите на великий Париж, по которому мы идем. Мне хотелось бы уловить лицо современного города, создать несколько сценок, несколько типов, которые сохранили бы навеки его нынешний облик. И передать все это очень точно, очень наивно, потому что печатью бессмертия отмечены лишь творения художника простодушного и чистого сердцем, в глубоком смирении склоняющегося перед вечно прекрасной природой. Я уже набросал кое-какие фигуры, я вам их покажу… Ах, если б я дерзнул сразу же орудовать резцом, не сделав предварительно рисунка на доске, ведь это так расхолаживает! Впрочем, я делаю карандашом только набросок, а потом у резца бывают свои находки, неожиданная сила и тонкость передачи. Таким образом, я совмещаю в себе рисовальщика и гравера: сам гравирую свои рисунки. Если же их гравирует другой, то они теряют свою жизненность. У художника, творца живых существ, не только мозг, но и пальцы обладают способностью рождать жизнь.
Когда они подошли к подножию Монмартрского холма, Пьер сказал, что собирается сесть на трамвай и ехать в Нейи. Антуан, весь трепеща от возбуждения, спросил его, знает ли он скульптора Жагана, который там, наверху, работает для собора Сердца Иисусова. Получив отрицательный ответ, он продолжал:
– Так давайте поднимемся и заглянем к нему на минутку. У этого человека большое будущее. Вы увидите модель ангела, которую у него не приняли.
Франсуа тоже восторженно отозвался об этом ангеле, и священник решил его посмотреть. На вершине холма, среди бараков, выросших там в связи с постройкой собора, Жагану удалось оборудовать себе мастерскую, застеклив огромный сарай, где он намеревался выполнить гигантскую фигуру заказанного ему ангела. Пьер и его племянники застали Жагана в мастерской. Одетый в рабочую блузу скульптор наблюдал, как двое помощников обтесывали каменную глыбу, из которой должен был родиться ангел. Это был крепкий малый лет тридцати шести, темноволосый и бородатый, с крупным ярким ртом, говорившим о здоровье, и великолепными огненными главами. Он родился в Париже и прошел через Школу живописи, где постоянно навлекал на себя неприятности своим бурным темпераментом.
– А! Так вы хотите посмотреть моего ангела, того, что был отвергнут в архиепископате… Вот он!
Еще не вполне просохшая глиняная фигура, вышиной в метр, устремлялась в беспредельную высь. В безумном восторге полета трепетали большие, широко раскинутые крылья. Это был почти обнаженный эфеб, тонкий и сильный. Лицо его озаряла радость, казалось, он уносился в сияющий простор неба.
– Они решили, что мой ангел чересчур человечен. И признаться, они правы… Труднее всего на свете представить себе ангела. Даже насчет пола колеблешься: мальчик это или девочка? А потом, когда у тебя не хватает веры, приходится брать первого попавшегося натурщика и лепить с него, а потом коверкать… Создавая этого ангела, я старался представить себе прекрасное дитя, у которого вдруг выросли крылья и, опьяненное полетом, оно уносится все выше, навстречу ликующему солнцу. Это их покоробило, и они потребовали чего-нибудь более религиозного. Тогда я сделал вот эту мерзость. Ведь надо чем-нибудь жить.
И он указал рукой на другую модель, которую его помощники уже начали выполнять: благопристойный ангел с симметричными гусиными крыльями, бесполый, с трафаретным лицом, выражающим традиционный, бессмысленный восторг.
– Что поделаешь? – продолжал он. – Религиозное искусство выродилось и стало до тошноты банальным. Вера утрачена. Строят церкви, похожие на казармы, украшают их фигурами господа бога и святой девы, глядя на которые, хочется плакать. Ведь гений расцветает на той или иной социальной почве, великий художник зажигается верой своего времени. Вот я, внук крестьянина из провинции Бос, вырос в доме отца, приехал в Париж и стал работать полировщиком мрамора в отдаленном квартале улицы Рокот. Первое время я был рабочим, все мое детство прошло среди простого люда, на уличной мостовой, и мне ни разу не пришло в голову заглянуть в церковь… Ну, скажите, какие формы примет искусство в эпоху, когда люди не будут верить не только в бога, но даже в красоту? Необходимо обрести новую веру, и это будет вера в жизнь, в труд, в плодородие, в ту силу, которая зарождает жизнь. Да вот моя статуя плодородия! – воскликнул он. – Я снова над ней работаю и, в общем, ею доволен. Пойдемте, я вам ее покажу.
И он увлек их за собой в свою личную мастерскую, находившуюся неподалеку, немного ниже домика Гильома. Туда надо было идти по улице Голгофы; эта улица расположена бесчисленными уступами и представляет собой крутую лестницу. Дверь мастерской открывалась на небольшую площадку. Поднявшись на несколько ступенек, попадали в просторную светлую комнату с застекленной стеной, заставленную моделями, гипсами, обтесанными глыбами и статуями. То были могучие, обильные плоды его творчества. На скамейке стояла накрытая мокрой простыней статуя Плодородия, над которой работал скульптор. Когда Жаган снял простыню, перед ними предстала фигура женщины с могучими бедрами и чревом, в котором созревал зародыш нового мира; а груди супруги и матери набухли животворным молоком.
– Ну что? – воскликнул он с радостным смехом. – Я думаю, она произведет на свет мальчугана, который будет далеко не таким худосочным, как эстеты наших дней, и, в свою очередь, народит детей.
Антуан и Франсуа с восхищением рассматривали статую. А Пьера особенно заинтересовала девушка, которая открыла им дверь мастерской и с усталым видом уселась у небольшого стола, где перед ней лежала книга. Это была Лиза, сестра Жагана. Девушка была на двадцать лет моложе брата, ей только что минуло шестнадцать, и она жила со своим старшим братом после смерти родителей. У этого хрупкого, болезненного создания было нежное личико, обрамленное чудесными волосами пепельного оттенка, легкими, как облако бледно-золотой пыли. Почти калека, плохо владея ногами, она с трудом передвигалась. Девушка отстала и в своем умственном развитии, оставшись простодушным, наивным ребенком. Сначала это очень печалило брата. Потом он привык к ее ребячливости, к ее вялости. Вечно занятый, в неустанном творческом кипении, захваченный своими замыслами, он не мог уделять внимания девочке, и, предоставленная самой себе, она жила возле него как маленькая ласковая сестренка.
Пьер заметил, что Лиза встретила Антуана радостно, как любимого брата. И тут он увидел, что юноша, поздравив Жагана с его замечательным достижением, уселся рядом с девушкой, занялся ею, стал ее расспрашивать и посмотрел, какую она читает книгу. Они познакомились полгода назад, и теперь их связывала самая чистая, самая нежная любовь. Отцовский дом стоял высоко на площади Тертр, и, выйдя в садик, Антуан мог разглядеть Лизу в огромном окне мастерской, где протекала ее невинная девическая жизнь. Сперва он заинтересовался девушкой, видя, что она такая одинокая, почти заброшенная; потом при ближайшем знакомстве он пленился ее простодушием и прелестью и загорелся желанием разбудить ее дремлющий ум, призвать ее к жизни своей любовью, отдать ей все силы своего разума и сердца. И вот он сделал для нее то, чего не мог сделать ее брат, удовлетворив потребность в солнце и в любви, какую испытывало это хилое растеньице. Ему уже удалось научить ее читать, хотя от нее отказались все учительницы. Она слушала его и все понимала. Ее неправильное личико оживлялось, и прекрасные светлые глаза мало-помалу загорались радостью. Это было чудо любви, сотворение женщины, в которую вдохнул жизнь влюбленный юноша, готовый отдать ей свою душу. Правда, девушка была еще очень хрупкой и такого слабого здоровья, что, казалось, малейшее дуновение могло ее унести, и, конечно, она еще не могла ходить, ее ноги далеко не окрепли. Но это была уже не прежняя дикарка, не прежний чахлый весенний цветок.
Жаган, которого поражало происходившее у него на глазах чудо, подошел к молодым людям.
– Ну, что? Ваша ученица делает вам честь. Вы знаете, теперь она бегло читает и очень хорошо понимает все, что написано в прекрасных книгах, которые вы ей приносите. Правда, Лиза, ведь теперь по вечерам ты читаешь мне вслух?
Она подняла свои чистые глаза и взглянула на Антуана с улыбкой бесконечной благодарности.
– О, все, чему он захочет меня обучить, я буду знать и буду делать.
Все тихонько засмеялись. Потом посетители направились к выходу, а Франсуа остановился перед моделью, которая, высыхая, дала трещину.
– Это неудавшийся замысел, – сказал скульптор. – Я хотел сделать статую Милосердия для одного благотворительного учреждения. Но, как я ни бился, у меня получилась такая пошлятина, что я ее бросил. Но все же со временем я думаю опять этим заняться.
Когда они вышли, Пьер решил подняться к собору Сердца Иисусова, надеясь встретить там аббата Роза. Они обошли вокруг холма по улице Габриель и стали подниматься с площадки на площадку по улице Шап. Добравшись доверху, они очутились перед закрытым лесами фасадом храма, поднимавшимся в ясную лазурь. Там они встретились с Том а , который возвращался по улице Ламарк с завода, куда он ходил давать указания литейщику.
– Ах, как я рад! – воскликнул в порыве радости Том а , обычно столь замкнутый и молчаливый. – Мне кажется, я скоро создам наш маленький двигатель. Скажите отцу, что дело идет на лад, и пусть он поскорей поправляется!
При этих словах Франсуа и Антуан в едином порыве бросились к брату и тесно прижались к нему. Трое юношей образовали героическую группу. У всех троих было одно сердце, и оно трепетало от радости при мысли, что отца подбодрит полученное от них хорошее известие. Теперь Пьер уже знал своих племянников, начинал их любить и высоко ценить. Он поражался, глядя, как эти трое гигантов, с таким нежным сердцем и так похожие друг на друга, сплотились воедино, стали отрядом мужественных борцов, когда вспыхнула ярким пламенем сыновняя любовь.
– Скажите ему, пожалуйста, что мы его ждем и, стоит ему сказать хоть слово, мы прилетим к нему.
Все трое крепко пожали руку священнику. Он смотрел, как они удалялись по направлению к маленькому домику, садик которого виднелся над стеной улицы Сент-Элефтер, и ему показалось, что он увидел тонкий силуэт, белое, разгоревшееся на солнце лицо под шлемом черных волос. Без сомнения, это была Мария, наблюдавшая, как распускается ее сирень. Но в этот вечерний час все кругом было залито таким золотистым светом, что видение исчезло, потонув в солнечном сиянии. Зажмурившись от яркого блеска, он отвернулся и на другом краю неба увидел свежевыбеленный собор Сердца Иисусова, который вблизи подавлял своей громадой, закрывая часть горизонта.
Некоторое время Пьер стоял неподвижно, обуреваемый самыми противоречивыми чувствами и мыслями, во власти такого смятения, что не в силах был разобраться в самом себе. Но вот он повернулся в сторону города. Огромный Париж раскинулся у его ног. Париж светозарный и легкий, в розовом сиянии весеннего вечера. Необозримое море крыш вырисовывалось с такой удивительной четкостью, что, казалось, можно было пересчитать все эти миллионы труб и черные крапинки окон. В неподвижном воздухе здания были похожи на бесчисленные корабли, на эскадры, стоящие на якоре, высокие мачты которых сверкали в прощальных солнечных лучах. Пьер еще никогда так ясно себе не представлял различные области этого человеческого океана: там, на востоке и на севере, город физического труда, где гудят и дымят заводы; на юге, на той стороне реки, – город учащихся, где кипит умственный труд, царит тишина и нерушимый покой. Деловая лихорадка свирепствовала повсюду, зарождаясь в центральных кварталах, где бесчисленные прохожие устремлялись вперед, толкая и давя друг друга, под неумолчный грохот колес. А на западе раскинулся город счастливых и богатых – громоздились дворцы, подожженные кровавыми лучами пожара, разгоравшегося в небесах.
И Пьер, погрязший в отрицании, барахтавшийся в пустоте после крушения веры, вдруг почувствовал, как на него пахнуло отрадной свежестью, и смутно ощутил приближение новой веры. Он не мог высказать словами, на что он надеялся. Но уже при виде суровых заводских рабочих он понял, что физический труд необходим и несет обновление миру, несмотря на неразлучные с ним нищету и чудовищное угнетение.
И вот поколение завтрашнего дня, мыслящая молодежь, в которой он разочаровался, считая, что она, испорчена, ударилась в суеверие и заражена тлетворным духом прошлого, внезапно предстала перед ним в новом облике, мужественная, богатая обещаниями, полная решимости продолжать дело отцов и завоевать исключительно силами науки всю правду и всю справедливость.
V
Уже добрый месяц Гильом скрывался у брата в его маленьком домике в Нейи. Он почти совсем поправился после полученного ранения, уже давно встал с постели и проводил целые часы в саду. Но хотя ему и не терпелось вернуться на Монмартр к близким, чтобы продолжать свои работы, известия, которые он читал каждое утро в газетах, тревожили его и заставляли откладывать возвращение. Дело обстояло по-прежнему: подозревали Сальва. Однажды вечером его заметили на Центральном рынке, но полиция потеряла его из виду. Ему ежеминутно грозил арест. Что же будет с ним? Станет ли он давать показания? Будут ли произведены новые обыски?
Целую неделю пресса занималась только пробойником, найденным под аркой особняка Дювильяров. Все парижские репортеры посетили завод Грандидье, расспрашивали рабочих и хозяина, делали зарисовки. Иные из них даже самолично производили расследование, надеясь изловить преступника. Потешались над бессилием полицейских. С великим азартом охотились за человеком, в газетах появлялись в несметном количестве самые нелепые выдумки. Снова поднялась паника. Говорилось о новых бомбах, о том, что в одно прекрасное утро весь Париж взлетит на воздух. «Голос народа» всякий день преподносил какой-нибудь ужасный сюрприз; подметные письма с угрозами, зажигательные прокламации, таинственные, широко разветвленные заговоры. Еще никогда такая эпидемия глупых и гнусных слухов не свирепствовала в городе.
Проснувшись поутру, Гильом лихорадочно ждал, когда принесут газеты, всякий раз с замиранием сердца ожидая, что прочтет об аресте Сальва. Яростная кампания, которая велась в газетах, очередные бессмыслицы и жестокости выводили его из себя, до такой степени были напряжены его нервы. Арестовали множество сомнительных лиц, случайно попавшихся в сети, всякий сброд, подозреваемый в анархизме, честных рабочих и бандитов, фанатиков и бездельников, и следователь Амадье изо всех сил старался превратить весь этот разношерстный люд в участников огромного злодейского заговора. Как-то утром Гильом даже прочитал свое имя, упомянутое в связи с обыском, произведенным у талантливого журналиста-революционера, с которым он дружил. Его сердце содрогалось от возмущения. Но благоразумие требовало еще посидеть в этом тихом убежище в Нейи, чтобы не подвергаться опасности ареста, ведь полиция всегда могла нагрянуть в его домик на Монмартре.
День за днем проходили в глухой тревоге. Братья вели самый замкнутый и уединенный образ жизни. Пьер и сам избегал теперь выходить, целые дни он проводил дома. Было начало марта, и в теплом дыхании ранней весны садик уже ласкал глаз юной зеленью. Но Гильом после своего выздоровления почти все время проводил в большой комнате, бывшей лаборатории их отца, превращенной в кабинет для занятий. Там сохранились все бумаги, все книги знаменитого химика, сын обнаружил целый ряд незаконченных трудов и с утра до вечера с увлечением их читал; это занятие помогало ему терпеливо переносить добровольное заключение. Сидя на другом конце большого стола, Пьер тоже по большей части читал. Но как часто он отрывал глаза от книги и погружался в мрачные размышления, словно проваливаясь в пустоту. Долгие часы братья просиживали так друг против друга, не произнося ни слова, поглощенные своими мыслями, словно зачарованные тишиной. Однако их радовало сознание, что они опять вместе, и они испытывали чувство безопасности, взаимное доверие и нежность. Временами глаза их встречались, они обменивались улыбкой, безмолвно высказывая взаимную любовь, и этого было для них достаточно. Былая привязанность с новой силой возрождалась в их сердцах. Вновь оживал дом, где прошло их детство, где так мирно дышалось и как бы чувствовалось присутствие родителей. Глядевшее в сад окно было обращено в сторону Парижа, и порой, отрываясь от чтения и длительных раздумий, они начинали тревожно прислушиваться к отдаленному гулу, к внезапно усиливавшемуся шуму огромного города.