![](/files/books/160/oblozhka-knigi-velikoe-nikogda-249852.jpg)
Текст книги "Великое никогда"
Автор книги: Эльза Триоле
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Вот этого-то и не следует говорить тем господам! Они и сейчас не прислушиваются к вашим суждениям о Режисе, а что же будет тогда? Впрочем, со мной Режис никогда не был замкнутым, от меня у него тайн не было.
– Режис, – объясняла Мадлена, – был похож на резные китайские бильбоке, один шарик в другом, непонятно даже, как их ухитряются туда засунуть… Вы, Жан, видели только самый большой шар, а я – я достаточно хорошо знала Режиса и потому понимала, что я его не знаю. Вы – вы были на первой стадии познания. А я так хорошо изучила Режиса, что сознавала свое невежество. Бывали же великие ученые, которые, испугавшись непознаваемого, обращались к богу. А я отказалась от познания Режиса.
Курчавый, чуть лысеющий, чуть араб, классический тип «ближайшего» друга, Жан сразу же почувствовал к Мадлене былую неприязнь. Что она о себе воображает!.. Она не сидела в течение нескольких лет на одной парте с Режисом, не перелезала с ним вместе через забор казармы, не ходила с ним вместе в бордель, не училась с ним в институте, не была с ним вместе ни на фронте, ни в Сопротивлении… Правда, на этом и кончалась совместная жизнь Режиса и Жана – эстафету переняла Мадлена. И не по вине Мадлены Жана назначили преподавателем в провинциальный лицей; Жан приезжал в Париж так часто, как мог, – другими словами, приезжал редко. Но потом, когда его перевели в Шартр, недалеко от Парижа, ничего не изменилось. Опять-таки в этом не было вины Мадлены, однако он – ревнивый и несправедливый – обвинял ее. Теперь он находил, что, несмотря на тысячу и один недостаток, Мадлена отнюдь не заурядная женщина, хотя при жизни Режиса с трудом выносил ее присутствие. Она это знала и торопилась оставить их, Жана и Режиса, вдвоем, и тогда Жан злился на нее – зачем уходит? – так тревожно звучал голос Режиса: «Куда ты, Лэн? Не уходи…» А что касается смерти Режиса, этот чудовищный год мук, страданий, потом морфий, самоубийство… тут она права. Возможно, он лично но посмел бы. Это любовь придала ей мужества. Жан не мог себе представить, что Мадлена уже не любила Режиса.
– Нет, – сказала Мадлена, – я его разлюбила. Но мы были как два пальца на одной руке. И он для меня сделал бы то же самое. С тех пор как ему перерезали нерв и нога перестала действовать, а он продолжал мучиться… Не осталось никакой надежды, это было необратимо… С тех пор я поняла…
Значит, вот как у них все произошло. Она его разлюбила… С каких пор? Режис, должно быть, страдал от этого, как от своего нерва, нет, сильнее… Где гнездится такое страдание? Какой нерв надо перерезать и все-таки не выздороветь?
Мадлена смотрела на Жана, старавшегося подавить закипавший гнев, – он обезумел от ярости, как тогда, в день похорон своего друга Режиса, не хотел смиряться перед силами природы. Мадлена была силой природы.
– Когда речь идет о супружеской чете, трудно установить, кто прав, кто виноват, – осторожно проговорила она. – Это дело темное, как чужая душа. Не судите, прошу вас, тут посторонний всегда ошибется.
– Вы колдунья, Мадлена. Режис мне это не раз говорил.
Мадлена подумала, что в данном случае вовсе не требуется быть колдуньей, чтобы угадать чувства Жана. Самая обычная реакция. Особенно с тех пор, как из Режиса сделали знаменитость. Про нее охотно говорили, что она тысячу раз виновата перед Режисом, что она его не любила, никогда его не любила, что он был с ней несчастлив. Слава богу, пока еще не говорят, что из-за нее он заболел ишиасом, но уже поговаривают, что она его убила…
Жан молчал. Если рассматривать с этой точки зрения… Режис тоже не был святым, отнюдь не был. Самый отъявленный донжуан из всех, кого он только знал. Однако после появления Мадлены…
– Нет, – сказала Мадлена, – это первое, что приходит в голову. Нет, насколько я знаю, он мне не изменял. Дело не в этом. Я хотела, чтобы он со мной говорил. И он со мной, конечно, говорил, но не так, как бы мне хотелось.
Она была не причесана, не намазана, в старых обтрепанных брючках. Глядя на нее, ни за что не поверишь, что ей уже… Сколько же ей? Да нет, но все-таки… Она училась у Режиса в 1947–1948 годах… тогда ей еще не было шестнадцати, да, да, не было! Сейчас 1958 год, значит, ей двадцать шесть… Восемь лет… они прожили вместе целых восемь лет! Теперь у нее роман с Бернаром Плессом, сыном знаменитого хирурга Плесса. Жан всегда терпеть не мог этого Бернара Плесса.
– Мадлена, – проговорил он, – не стойте у перил, мне страшно!
Мадлена улыбнулась и вошла в большую белую комнату.
– Я все здесь устрою иначе. – Мадлена опустилась в белое кресло. – Сейчас появились новые обои, просто прелесть…
– Вы по-прежнему занимаетесь обоями?
– Мне хотелось собрать у себя людей, – проговорила она. – Помимо Бернара. Надеюсь, он этому помешать не может…
– Тех же самых? Да не придут они! А если придут, так утопят вас в пучине философских терминов, лишь бы доказать, что вы ровно ничего не понимаете…
– Но ведь вы тоже будете здесь…
– Да, конечно, я мог бы прийти…
Мадлена, забившись в глубокое кресло, подняла колени, обвила их руками, прижалась щекой к коленке… Выгнув спину, она свернулась в клубочек– не найти ни начала, ни конца… Жан с сигаретой, прилипшей к углу рта, глядел на нее и размышлял… Она была женой Режиса.
– Очень уж вы худенькая, Мадлена… Вы всегда такая были? Вы не больны?
– Да нет! Я чувствую себя, как всегда, хорошо, я всегда себя хорошо чувствую… Журналисты из радио хотят взять у меня интервью о Режисе… А один американец, человек, говорят, вполне серьезный, пишет о Режисе книгу… Он тоже хочет меня видеть. Жан! – Мадлена выпрямилась, забросила руки на спинку кресла, вытянула ноги, закинула голову и спросила – Что же я должна делать? Что бы я ни говорила, они все переиначат по-своему. С какой целью? Почему они всегда все рассказывают не так?
– Вы же знаете, чего стоят показания свидетелей. Вы жена Режиса. Что бы Режис ни писал, он проводил одну и ту же мысль – автор имеет право говорить в историческом труде все, что ему заблагорассудится, коль скоро в конечном счете все – ложь…
Возможно, оба, каждый про себя, услышали похожий на ржание смех Режиса…
– То, что Режис сам стал аргументом в пользу своих идей, в этом есть что-то страшное и успокоительное. Мадлена, сядьте по-человечески, а то у меня даже мускулы заныли.
Мадлена села, выпрямившись, как школьница, положив ладошки на стиснутые колени.
– Так ничего? Говорят, что труды Режиса Лаланда – образец интеллектуальной честности. Если под этим подразумевается, что ему было наплевать на все и что это сразу видно, тогда я спорить не буду. Значит, позвать их или нет?
– Кого «их»?
– Ну этих самых, из кружка по изучению творчества Режиса Лаланда. Это первооткрыватели, они его открыли.
Жан стряхнул с губы потухший окурок.
– Надо хорошенько подготовиться… Мне пришла в голову одна мысль… Я связан с группой молодых поэтов. Что, если их науськать на тех? Чуточку ие-иеисты… А чем они хуже дадаистов? У них есть чувство юмора.
Мадлена была в нерешительности, она побаивалась занудливого студенческого острословия, впрочем, и Режис этого тоже недолюбливал… То есть как? Это он-то недолюбливал? Ну, конечно… Я хочу этим сказать, что он ненавидел все пошлое. Его «занудства» были подлинными произведениями искусства…
– Но ведь они не студенты-медики, а поэты! Они обнаружат у Режиса попытку ужиться с непознаваемым, а это может их соблазнить.
– Вы думаете, они способны понять, что Режис был не скептиком, а реалистом? Он насмехался над материалистами, потому что был реалистом… Обычно материалисты воображают, что материя у них в руках, считают, что это нечто прочное, незыблемое, из чего можно построить фундамент. Режис был реалист, он знал, что материя – вещь нестойкая, что завтра она будет иной. Вот уж тупицы!
– Да, пожалуй! Думаю, что можно напустить наших молодых поэтов на педагогов и чартистов. Сейчас посмотрим, Жан вытащил записную книжку. Выписал из нее несколько фамилий и адресов. Следовало бы послать этим молодым людям книги Режиса, возможно, они его еще не читали. Жан им напишет, объяснит, а потом пригласит к Мадлене… Для начала троих или четверых…
VII. Режис Лаланд и молодые поэты
На Мадлене были блузка и шотландская юбка в складку. Она казалась «их ровесницей, и если что и смущало их, так это ее ребяческий вид, девчоночья хрупкость. А он. и представляли себе мадам Лаланд совсем другой, уже на возрасте, причесанной на прямой пробор… жемчужное ожерелье в несколько рядов… Все расселись в креслах и на обтянутом белой кожей диване. Для начала выпили виски, поговорили о том о сем. Беседа не клеилась. Мадлена в своей пестрой юбке, похожей на венчик цветка, забилась в кресло и упорно молчала. Жан выжидал. Никто разговора не начал, поэтому он сказал: это, конечно, очень мило, что они пришли, но Мадлена, мадам Лаланд, пригласила их для того, чтобы услышать их мнение о творчестве ее мужа…
– Режиса Лаланда, – поправил один из молодых людей, курносый, в узких брюках и такой тощий, будто обедал он через два дня на третий.
– О творчестве любовника Мадлены? Это тебе подходит?
Тот, кому был адресован этот вопрос, ничего не ответил и только поморщился. Весьма корректно одетый мальчик, с запавшими глазами и выступающей верхней челюстью, улыбнулся до ушей.
– Не обращайте внимания – это бунтарь столетней давности. Застыл на вольнодумстве… Мы пришли к Мадлене Лаланд, жене Режиса Лаланда…
Третий, самый хорошенький из троих, очень белокурый, невысокий, с синевой под глазами, небольшие, изящно обутые ноги, холеные руки, заговорил по-другому:
– Большое спасибо, мадам, за книги, Видно, Жан о нас самого невысокого мнения… Как это мы могли не знать Лаланда? Напротив, он нас всегда чрезвычайно интересовал.
– Объяснись, Шарль, – потребовал Жан.
Шарль пояснил.
– Лаланд, – начал он, – выразил чувство, знакомое и нам троим и всем прочим: мучительное ощущение мизерности человеческих масштабов. Мы непрерывно – ив поэзии и в повседневной жизни – бьемся с несоизмеримостью между человеком и вселенной, а если угодно, между человеком и бесконечностью… О чем бы ни писал Лаланд, он неизменно возвращается к смерти. Он постоянно так или иначе старается напомнить нам следующее: пусть люди делают открытия, изобретают, пусть переходят от бронзового к атомному веку, все равно дальнейшее происходит в их отсутствие, и волей-неволей им приходится передавать эстафету следующему… А самое главное, и цепи-то настоящей не получается, отдельные звенья рвутся.
У Шарля был приятный теноровый голос. Лео – тот, худой, курносый – налил себе виски, а теперь заговорил Клод – корректно одетый юноша, причем дикция его оказалась столь же корректной, как и его одежда.
– Смерть – да… Но если у Режиса Лаланда и чувствуется отчаяние, то оно сродни „Смейся, паяц“. Исполнив эту арию, он уходит за кулисы и уплетает там за обе щеки, хохоча над умилившимся зрителем. Когда я прочел „Во тьме времен“, я всю ночь шатался по Парижу и посмеивался про себя.
Тощий Лео со стуком поставил стакан на стол…
– Так Лаланда не читают. Вы, должно быть, читали его вниз головой или глядя в зеркало или в телескоп. С тех пор как я прочел Лаланда, я лично представляю себе земной шар опутанным сетью мыслей и ослепительно ярких ощущений, блестящих открытий… Все это накручено на землю наподобие елочной канители, гирлянд, ярких стеклянных бус… Земля перемещается в космосе, как светящаяся реклама во славу человека. Да, Лаланд показал наши жалкие пределы, пределы человека, но он подтвердил беспредельность воображения… Это наша единственная сверхъестественная власть, я хочу сказать, надприродная, более мощная, чем сама природа…
– Откуда вы все это взяли, дети мои? – Жан оглядел их одного за другим. – Никогда, насколько я знаю, Режис не писал философских эссе.
– Режис, как вы выражаетесь – странно все-таки называть Лаланда Режисом! Но почему бы и нет! Будем звать Клоделя Пополь, а Дюамеля Жожо… В конце концов мы у жены Лаланда, да здравствует фамильярность! Ну так вот, значит, Режис, как вы говорите, рассказывая нам сказку про Красную Шапочку, непременно подчеркнул бы недолговечность ее бытия.
– Разреши! – Шарль, хорошенький блондин, видимо, раздраженный словами Лео, заговорил, четко разделяя слова: – Существует два способа писать романы… я лично предлагаю называть работы Режиса Лаланда романами, его манера не считаться с общепризнанными историческими фактами дает нам на это право. Существует система, заключающаяся в том, что писатель берет биографию какого-нибудь человека и рассказывает ее: это роман одной жизни; по другой системе рассказывают не чью-то одну жизнь, а жизнь вообще… Так поступает в своих романах Лаланд, даже в тех, где он по сути дела просто дурачит серьезных историков.
Тут в высшей степени корректный Клод пробормотал, что История у Лаланда состоит из разных историй, безусловно, более достоверных, нежели История завирающихся историков, и что его книга – незаменимый учебник для средней школы.
Жан рассердился: в конце концов он тоже историк! Есть романисты, которые врут не меньше историков. И если они пишут на заглавном листе своих книжонок слово „роман“, что равнозначно формуле „просьба не верить“, они честнее от этого не становятся…
– Истина только в творчестве! – И тощий Лео стукнул ладонью по столу. – История – не что иное, как компиляция, имеющая дело с фактами, не поддающимися проверке.
– Не ори, Лео. – Шарль все больше и больше раздражался. – Повторяю: роман чьей-то жизни или жизни вообще? Может ли романист зафиксировать жизнь в ее непрерывном течении? Мне хотелось бы взять одного человека или группу людей, которые сидят в кафе… и заставить их жить, начиная с определенной минуты. Я не знаю ни их имен, ни откуда они взялись, ни куда они идут… Я выхватываю их из середины биографии и потом бросаю всех одновременно на произвол судьбы.
– А для чего? – осведомился Жан.
– Просто тренировка воображения. Точка зрения на одного или двух таких индивидуумов, на человека XX века; и это безусловно поможет будущим историкам.
– Я вам предлагаю…
Все обернулись к Мадлене, и всех охватило смущение: что-то она ляпнет?
– Предлагаю вам вообразить воображение будущего человека, даже историка. Факты, которые обычно именуются „историческими“, сплошь и рядом ложны, но как будущий человек, столкнувшись с подлинными или ложными фактами, как объяснит он их себе, этот человек, который будет иным, чем мы? Ложь, помноженная на невообразимое для нас воображение…
– Ну, знаете, вы не говорите, а порхаете… – Лео засунул руки в карманы узких брюк, а Шарль тут же пропел своим нежным тенорком:
– Я сейчас тебя отсюда выставлю… И не воображай, что я испугаюсь твоего костлявого зада.
Лео сжался, но ответил, что если Лаланд имел несчастье… мы не обязаны подражать ему. Жан поднялся. Он сейчас и впрямь выставит его пинком в зад.
– Фи… – Мадлена натянула на колени свою шотландскую юбочку в складках, – не трогайте его, Жан… А я-то уж вообразила себе будущего человека. Фи!
Корректно одетый Клод бросил на Лео уничтожающий взгляд и проговорил:
– Мадам, вы были спутницей Режиса Лаланда…
И запнулся… Он и сам не знал, о чем хотел ее спросить. Он смотрел на стройные девические ноги в черных чулках, выступавшие из-под складок юбки. Если сейчас в романах говорится о влиянии черных чулок на чувственность, то будет ли это отвечать сексуальным запросам мужчины через несколько веков? Он хотел было поставить этот вопрос, так как это в какой-то мере было бы ответом на вопрос Мадлены, но не посмел.
– На вдов знаменитых людей, – сказала Мадлена, – даже ставших знаменитыми сразу, в один день, глядят так же косо, как на женщин-шоферов. Зачем, мол, лезут не в свое дело?
– Не понимаю…
– Да идите вы все… – Мадлена поднялась с кресла. – Хватит! Нагляделась и наслушалась. Обои и то лучше.
Наступило замешательство… Беспорядочное отступление. Миловидный Шарль сделал единственную возможную, по его мнению, вещь: опустился на колени и прикоснулся губами к подолу шотландской юбочки. Клод застегнул на все пуговицы свой корректный пиджачок: „Мадам…“ Лео поспешил стушеваться.
– Ох! – вздохнула Мадлена, вытянула свои черные ножки и закинула белые руки за голову. – Вот вам рыцари со страхом и упреком и я – неутешная вдовица! – Она вскочила. – Пойду пройдусь. И потом – здесь надо все убрать, послезавтра придут маляры, придется выносить всю мебель. Итак, до свидания, Жан… Впрочем, возможно, я скоро все продам… Один клиент предлагал мне миллионы. Веселая вдова.
Поток слов. Мадлена проводила Жана до двери и излишне громко захлопнула за ним дверь.
„Не такие уж плохие ребята… – думала она, катя на машине в свой загородный дом среди пиний и скал, – они многое поняли. За исключением одного: ключ от Режиса – это я, а как раз этого они не желают понять. Бернар и тот только притворяется. Он готов на все. Он несчастлив. Как Режис. Но без меня все их изыскания пойдут прахом. Значит, женщина, не имеющая ни малейшего представления о физике, может все-таки натолкнуть кого-нибудь на величайшее открытие в области физики. И тогда ее назовут вдохновительницей, энергией, музой… Что же тут смешного!“
Усевшись на скале под черным небом, среди ароматов черных сосен, Мадлена вернулась к этим мыслям. А почему, в сущности, муза – так уж смешно? Муж, прогуливающийся под ручку с беременной женщиной, тоже смешон, люди про него говорят: „Вот идет виновник торжества!..“– и гогочут. А что это доказывает? Его мужественность или женственность музы? Музы, как известно, обитают главным образом в провинции[5]. Так бы и искусала этих мальчишек. „И Мадлена почувствовала, как у нее в голове заходили колесики, замерли, опять пошли, и тут пришла оторопь, испуг… А ведь и в самом деле ей не на шутку захотелось их искусать, вцепиться зубами в самую чистую шею, в шею Шарля. Не для того чтобы выпить его кровь, не из вампиризма – нет, просто как собаки вцепляются друг другу в глотку. За черным небом скрывалась бесконечность. Отныне бесконечность принадлежит Режису. Еще при жизни он был с ней накоротке… Жил в“ интимной близости с „никогда“, как никто другой; он говорил: „Мы – выскакиваем из тоннеля бесконечности лишь на – время нашей жизни, моя Лонлэн, на мгновение становится светло, и тут же – фюить! Пожалуйте снова в бесконечный тоннель“. Там Режис теперь и находится. Вполне естественно, что ушедших в мир иной ищут в небесах, бесконечность лучше видна оттуда – с той стороны нет ни стен, ни оград. Мадлена откинулась, спина ее коснулась выступа скалы, округлой, как земной шар. Кто знает, уж не реминисценции ли все эти сказки, – в которых животные и деревья разговаривают друг с другом? Человек становится все более и более грубой машиной, его чувства, мускулы атрофируются, и, чтобы понять, услышать, ему требуются протезы: радио, счетные машины, моторы… Она смотрела на небо, и ей хотелось раствориться без остатка в этих теплых ароматах… Значит… Что? Что такое? Телефон? Телефон же!
Телефон! Мадлена вскочила на ноги и чуть не упала: так у нее закружилась голова! Отдаленные трели телефона казались человеческим голосом природы. „Пусть звонит…“ Мадлена дошла в темноте до старинных укреплений, взобралась на них. Режису нравилось представлять себе собственную смерть, он с чрезвычайным, именно с чрезвычайным любопытством относился к ней. Мадлена одним прыжком перескочила через пролом в стене… поскользнулась и ухватилась за ветку сосны… Колется! От ладоней пахло раздавленной хвоей. А дальше что? Она села, спустив ноги по ту сторону крепостной стены, над обрывом… А дальше… Что-то душное навалилось на нее. Что это? Откуда оно? Мадлена билась, как в кошмаре. А ведь она не спала, и небо было по-прежнему высоко над ней, воздух легкий, вдали деревья. Никогда еще не испытанное чувство, что-то новое и страшное. Вдруг она поняла: ей скучно! Она сделала страшное открытие: открыла скуку! Примерно то же самое должен испытывать осужденный на пожизненное заключение в ту минуту, когда за ним захлопывается дверь камеры. Мадлене было двадцать шесть лет, и никогда еще она не испытывала такой пронзительной скуки. Потрясающее открытие! Значит, можно ничего не хотеть, жить, зная, что время остановилось и нет надежды, что возобновится его ход? Словом, бессмертие… Ах, умереть, умереть, немедленно, тут же…
Телефон упорно бросал в воздух свои длинные и короткие трели. Наконец он умолк.
VIII. Неизменяющая изменница
За первым открытием последовало второе: бессонница. Обычно Мадлена спала сном праведницы. Разве что во время гриппа да во время болезни Режиса она провела несколько бессонных ночей. Но когда вас одолевает болезнь или забота, это как-то заполняет собой время, а самым ужасным в этой первой бессоннице казалась именно пустота: Мадлене не о чем было думать, все было заторможено, а за окном стояла ночь без единого пейзажа.
Никогда еще Бернар не видел ее такой осунувшейся. Впервые он заметил, что от носа к уголкам губ бежит тоненькая, как царапина, черточка. Сидя напротив Мадлены, в том самом маленьком бистро, где вам дают вареную форель за умеренную плату, – сидя напротив Мадлены, он испытывал щемящую жалость, нежность, но одновременно ему казалось, что он отомщен за все, что пережил по милости Мадлены: эта помета времени делала ее менее неуязвимой и еще более близкой. Ему всего двадцать три, к тому же он спортсмен. Мадлена слушала его, не прерывая. Не стала спорить по поводу новой статьи о Лаланде, которая только что появилась в одном католическом журнале. Бернар был недоволен этой статьей. Из рассуждений Режиса нельзя заключить, что он верит в бога. Мадлена ела форель, аккуратно счищая с тонких разлапистых косточек рыбье мясо, поглощенная – чем? Форелью, словами Бернара, своими мыслями? И прервала его явно невпопад:
– Ты не знал, что Режис любил оперные арии?
– Что? Что?
Мадлена наконец оторвалась от форели и засмеялась, показав все свои острые зубки, здоровые розовые десны. Она была сама молодость! Кто-то в одной провинциальной газете напечатал воспоминания о юношеских годах Лаланда… Какой-то педагог… Так вот, он утверждает, что Режис знал наизусть всю „Кармен“ и всего „Вертера“, ах, „#Верте-ра“!.. Слава богу, Режис не дошел до того, чтобы любить Вагнера… Мадлена и Бернар долго смеялись вместе, как в доброе старое время, когда между ними не стоял покойный Режис… Хоть в этом пункте они могли быть согласны. Как-то Мадлена потащила Режиса в оперу, а он еще до антракта сбежал, благо из ложи можно незаметно уйти, никого не побеспокоив. А она – она обожала красно-золотую атмосферу оперного театра, где так хорошо мечтается в глубине темной ложи, и этот звонкий, певучий, плачущий, скрежещущий шум, укрывающий вас от самих себя. Любила все это. „Да, – говорил Режис, – но зачем они поют!“ И он начинал фальшиво напевать „И на море спокойном…“ Словом, любому, кроме этого самого „друга детства“, было известно, что Режис терпеть не мог оперу. Бедняга он, этот друг! Пройдет время, какой-нибудь историк подхватит эту версию, и в глазах потомков Режис предстанет как страстный любитель оперных арий. Бернар уже не улыбался, и за сыром они снова поссорились, потому что Бернар, хоть и был душеприказчиком историка Лаланда, не мог полностью разделять его мнения по поводу исторической истины. Существуют все-таки непреложные факты: такой-то король царствовал с такого-то по такой-то год, издал такой-то и такой-то закон, женился на принцессе или на пастушке. „Историческая хроника! – отвечала Мадлена. – Хроника! И уж во всяком случае, если ты считаешь себя чьим-то учеником, неудобно оспаривать основные положения учителя и подменять их проблемами, которые никакого касательства к нему не имеют“. – „Значит, Мадлена, ты отказываешься от того, чему нас учит История?“ – „Я? Лично я ни от чего не отказываюсь… я говорю про Режиса“. – „Видишь ли, Мадлена, без урока, который нам дает История…“ Но Мадлена не видела: Режис не признавал „урока“, он отрицал, что чужой опыт может быть „уроком“. Ведь любой урок должен быть поучительным? Не так ли? А вот, скажем, урок вампиризма не будет уроком в том смысле, какой ты хочешь придать этому слову. Урок пыток – как надо пытать людей?.. Со времен распятия люди преуспели в этой области… Во всяком случае, прав Режис или нет, он не признавал „урока“ Истории, и ты не имеешь права фальсифицировать его убеждения…»
Мадлена говорила быстро, вполголоса, не подымая глаз от тарелки с сыром. Вернее, не говорила, а словно выкладывала уже давно надоевшие ей соображения. Бернар рассердился:
– Я тебе покажу, Мадлена, «Во тьме времен», там есть целый раздел, где Режис доказывает обратное… Как раз о распятии… да… о снятии со креста… об «уроке», данном мучениками.
– Не ври. – Мадлена поглядела на него таким взглядом, словно перед ней был сыр. – _ Урок этот идет от искусства, а вовсе не от Истории. Милосердие, вера, прославление мученичества – все это искусство, искусство… Словом, думай, что хочешь, но не смей прикрывать авторитетом Режиса Лаланда собственные мысли…
Бернар прервал ее:
– Поговорим после…
Однако Мадлена не замолчала, и хотя говорила она негромко, на них уже начинали поглядывать; Бернар этого не любил. Он боялся Мадлены: никогда не знаешь, что она может выкинуть, то ли швырнет ему в физиономию сыр, то ли встанет и уйдет посреди фразы… Они разговаривали с таким жаром, что на них все смотрели. Ему страстно хотелось сказать Мадлене, что она, как и все вдовы знаменитостей, злоупотребляет своим положением вдовы Режиса…
– Вовсе я не злоупотребляю, – быстро проговорила Мадлена, хотя Бернар едва успел додумать эту фразу именно в таких выражениях, и ему стало страшно: как это она догадалась? Но он сдержался, не крикнул: «Колдунья!», он сказал только – будто плечами пожал:
– Вовсе я этого не говорил… У тебя необыкновенный талант выдумывать всякие пакости…
– Ладно, – заметила Мадлена. – Значит, скажешь про вдову в cледующий раз.
– А где? – Бернару вдруг до отчаяния захотелось обнять и изо всех сил прижать к себе эту пугающую, эту жестокую девчонку. – Мадлена, хочешь…
Она удивленно вскинула ресницы:
– Что с тобой? Ты совсем охрип… И так внезапно… Грипп?
Она была во всеоружии своей жестокости.
– Ну, ничего, – добавила она. – Попроси счет, я опаздываю: мадам Верт меня ждет…
О, мадам Верт подождет, как и все прочие. Бернар был в отчаянии. Ничего не произошло, так откуда же тогда эта тяжесть?
– Что ты делаешь сегодня вечером? Опять поедешь за город? Возьми меня с собой.
На беду, машина Мадлены стояла прямо напротив входа. Так что ответа он получить не успел.
Во время этого разговора в маленьком бистро находились еще и другие– я хочу сказать, другие люди, – завтракавшие за другими столиками: чиновники из учреждений, которых было много в этом районе, и молодая парочка, очевидно, нездешняя, в сопровождении еще какого-то человека – возможно, работники радио, кино; девушка была приятная, одетая кое-как, а кавалеры ее говорили между собой с каким-то горьким ожесточением о том, что им, наверно, удастся найти работу. Официантка с отсутствующим взглядом, опилки на плохо подметенных плитах пола, форель и ее пируэты в аквариуме, пузырьки воздуха, поднимающиеся со дна; за ходящей ходуном дверью видна полукруглая стойка; кассовый аппарат, столик, за которым завтракали хозяева, их сыр и их салат. Позади стойки другая дверь – на кухню. Белая нейлоновая занавеска на широком, во всю стену, окне скрывает туловища прохожих, и только их головы проплывают на уровне металлического прута, на котором висит занавеска. Официантка кладет на залитую вином скатерть большой лист бумаги, ставит на него тарелки, стаканы, солонку, хлеб, прованское масло… Она ждет, держа в руках блокнотик. Уж не из аквариума ли наползает в комнату этот холодок, эта дымка сырости?.. Она липнет к стенам, оседает на и без того влажных опилках, на полу. За спиной посетителей, над диванчиками – цветы, искусственные, безобразные и, как полагается, оранжевые – теперь не говорят цвета «танго», но цвет от этого не меняется. Словом, «сцена представляет собой»… «действие происходит»… Когда действующие лица вспомнят эту сцену и ход действия, перед их взором предстанет все разом: и сырость, и пузырьки воздуха в аквариуме, и оранжевые цветы, и отрубленные головы, скользящие над занавеской. Должны же быть здесь специалисты по части воспоминаний… А как об этом вспомнит Бернар? Он идет один по тротуару улицы Бак, ничто не отвлекает его от ссоры с Мадленой, и все в нем: и бистро, и стол, и бумажная скатерть, рыбьи косточки, руки Мадлены, пробор в ее волосах…
Историческая хроника… Бернар был возмущен, всем своим существом возмущен. Если даже причины того или иного хода Истории непостижимы, фальсифицированы в силу различных толкований, все-таки урок из нее извлечь можно. Если бы мы жили без Истории, если бы не имели прошлого – не были бы осуждены концентрационные лагеря, пытки, не было бы ни прославления мученичества, ни уроков героизма. А Режис говорил, что для этого с головой хватает легенд, они дают нам выдуманное прошлое, не опираясь на науку, ложную или подложную; они легче выдерживают испытание временем, нежели история, которая изменяется в зависимости от толкований; в легендах подводится некий заключительный итог – то, что осознано миллионами; легенды дают нам грубоватое изображение прошлого, но с известного расстояния это изображение становится похожим на действительность…
Не следует перекраивать прошлое на свой лад, изображать из себя всезнайку. Нет, говорил Режис, все, что касается человека, все спорно. Режис был мракобесом. Остановившись перед витриной антиквара, Бернар пытался вспомнить начало научного труда Лаланда, озаглавленного «Проблема невесомых факторов в Истории». Уставившись на испанский шкаф, за которым стоял размалеванный комод, старавшийся выдать себя за изделие XVIII века, Бернар слышал похожий на ржание смех Режиса. Старинный, как я… Фальшивый, как История. Но, продолжал рассужу дать Бернар, стоя теперь перед красным светом светофора, бывает и неподдельная старинная мебель… Поди разберись. Эксперты? Даже сами эксперты… Подлинность. Вот Мадлена – подлинная. Только она одна. Но она лгунья. Мадлена лгунья? Да она чересчур ленива, чтобы лгать. Она лжет, когда уверяет, будто его разлюбила. Бернар вошел в бистро на углу улицы Бон я набережной: «Я хочу позвонить…» Автомат не слишком удобен для разговора, особенно когда не знаешь, что ждет тебя на том конце провода. «Позовите, пожалуйста, мадам Лаланд»… – «Минуточку, сейчас посмотрю, тут ли она…» Не будет же она до ночи сидеть у мадам Верт. «Не кладите трубку… сейчас посмотрю». Если она вообще у мадам Верт… Мадлена не лжет… «Не кладите трубку…» Почему бы ей лгать, она не снисходит до лжи…