Текст книги "Великое никогда"
Автор книги: Эльза Триоле
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Не притворяйся, пожалуйста, дурочкой!
– Ничуть я не притворяюсь, – прозвучал у него за спиной голос Мадлены. – Это Режис обучил меня игре в неуловимые факторы, изменяющие лицо мира. Те самые, которые нельзя предусмотреть. А если говорить о проблемах, то проблемой для него были женщины.
– До тебя?
– Да… А со мной у него была проблема женщины. Но до, во время и после был он. Было то, что он делал и думал. Из нас двоих я оказалась более верной…
– Мадлена! Ты, ты, бросившая его одного!..
– Верно… Так могло казаться.
Она продолжала ювелирную работу над ногтями. Бернар, чувствуя, что сейчас у него зверски заболит голова, опустился перед ней на колени. В конце концов эти боли, быть может, просто нервного происхождения. Мадлена сведет его с ума. Она воскликнула:
– Осторожнее! Лак!
Бернар поднялся с колен. Вечно она его оскорбляла, оскорбляла каждую минуту!
– Во всяком случае, милая, некоторые вещи находятся вне твоей компетенции…
– Какие?
– Например, философия.
– Только не философия Режиса… Если даже ты захочешь ограничить сферу моей компетенции областью обоев… И потом, ты мне надоел! Почему ты не пригласил меня к твоей матери, когда у вас было это собрание? Почему ты не устроил его у меня? Убирайся!
Ссора по всем правилам… В самом деле, почему? Он не сумел ответить на этот вопрос и ушел.
Оставшись одна, Мадлена дождалась, пока высохнет лак, потом свернулась калачиком в углу дивана, чтобы наплакаться вволю. Когда уже совсем стемнело, Мари обнаружила на диване все еще крепко спавшую Мадлену.
– Мари! – Мадлена проснулась, приподнялась и, рыдая, упала на грудь Мари.
– Мадам! Мадам! Что это с вами?
Мари прижимала головку Мадлены к своему плечу, головку этой ужасной мадам!
– Они хотят отнять у меня Режиса!
Мари попыталась понять. И поняла одно: она ошиблась насчет Мадлены. Пусть у мадам есть любовник, она все еще любит своего покойного супруга. Надо и ее тоже понять, дело молодое, а мосье заболел давно, задолго до смерти… Она же не дух бесплотный.
Мадлена вспомнила о своих ногтях: о чудо, вопреки всем передрягам, лак нигде не смазался. Хорошо, сейчас она пойдет и примет ванну. Она нежилась в ванне, ощущая счастье всем телом. Выйдя из ванны, сна полюбовалась собой в зеркале и решила навести красоту для себя самой – хватит с нее мужчин. Она любила двоих, и оба уверяли, что любят ее. Как же тогда бывает, когда вас не любят? Она начесала волосы, надела туфли на гвоздиках и светлое платье без рукавов.
Пока суд да дело, я совсем забыла вам сказать, что снова пришла весна. Время – оно эластично, как резина, в него можно запихать все, что угодно, когда ограничиваешься словом, не переходя к делу, а еще лучше – когда только воображаешь что-то. Если вы стремитесь идти кратчайшим путем, вас упрекают в схематизме, а если описываете все в мельчайших подробностях, тогда получается слишком длинно, в наши же дни роман не должен плестись еле-еле. Так или иначе, слово не трико, оно не может плотно облегать то, что хочешь высказать. Я уже писала здесь: слово остается слишком грубым материалом даже в руках виртуоза языка. В последнее время словом стали пользоваться как ракушками, перышками или спичками. Романы, таким образом, превращаются в открытки, в романы-сувениры о пляжах, о горе Сен-Мишель: это ручной труд, подходящий разве что для заключенных, и заниматься им можно только в порядке исключения. Получаются маленькие романы-вещи. И вовсе это не революционная система письма, а только фиоритуры, миниатюры… И тем не менее именно сейчас мы в преддверии некоего открытия… Роман не довольствуется тем, что течет параллельно событиям, он искусство – вымысел, предвосхищение реальности.
Слова, слова… Я на них в обиде. Подумать только, существуют же наивные люди, которые верят, что можно писать для вечности, пользуясь столь непрочным материалом! Они чувствуют себя великими именно в силу своей оторванности от жалких будней и, судя по всему, вовсе не подозревают, что им не дано ни одной, даже самой малюсенькой вечности. Сколько времени требуется слову, чтобы увянуть, состариться, умереть? Четверть века, три века, десять веков… Когда именно начинает отмирать язык, еще живой для отдельных эрудитов, благодаря которым ушедшие гении не только продолжают восхищать, но и сохраняют свое воздействие на последующие поколения? А что было праязыком до тех первых творцов языка, которые дошли до нас из мглы веков? Кто они были? Туман сгущается, окутывает горизонт за нашей спиной, становится непроницаемой завесой. Конец! Вечность! Да не смешите меня! Наша человеческая вечность по сравнению с чем-то иным – только мгновение… С иным? Так недолго дойти и до фантастики. Но я не собираюсь этого делать.
Мадлена была приглашена на коктейль к директрисе обойной фирмы, где она работала. Функции Мадлены были не очень определенные: она высказывала свое мнение о различных образцах, предлагаемых фирме, об их рисунке, качестве, садилась в самолет и летела в Бельгию или Бразилию заключать договоры, сделки; давала советы клиенткам, если только им по счастливой случайности удавалось застать ее в маленьком магазинчике, битком набитом багетами, с которых свисали образцы занавесей, подходящие к данным обоям, и столами, заваленными пухлыми альбомами с образцами этих обоев. Самые аппетитные, самые модные, самые последние образцы свисали во всем своем соблазне с потолка до пола, окруженные волнами ткани. Выбирать здесь обои было подлинной пыткой, и Мадлена казалась покупательницам как бы спасательным кругом.
Коктейль устроили на втором этаже, в зале, столь же обширном, сколь тесен был магазинчик. Приглашены были ближайшие сподвижники директрисы: рисовальщики, промышленники, влиятельные клиентки, способные составить рекламу фирме, те, у которых были собственные особняки, построенные еще в таком-то году для такого-то, и совсем юные парочки, готовившиеся въехать в квартиру на самом верхнем этаже нового дома, куда они намерены перебраться сразу же после свадьбы, назначенной на ближайшее число… знаменитый художник, не брезгавший рисунками для обоев, даже ставивший свою подпись под некоторыми образцами… антиквары, работавшие в контакте с фирмой… И все это было приправлено полудюжиной восхитительных девушек без определенных занятий… Мадлена, как рыбка, скользнула в этот душистый аквариум, пробралась между длинными столами, уставленными разными вкусными вещами и питьем. Народу было столько, что ее появление заметили не сразу…
– Моя Мади! – мадам Верт, директриса, погладила ее по щечке. – Сегодня мы определенно в ударе! Филипп, взгляните же на нее. С этой очаровательной прической она выше нас всех на целую голову!
Филипп, склонившись к руке Мадлены, искал глазами ее взгляда… Play-boy[4] в наши дни, в былые времена – Дон-Жуан. Но порода playboys была не для Мадлены, ей нравились мужчины, которые до того любят женщин, что даже их боятся! Именно немыслимость, невозможность разожгли в ее душе этот огромный костер любви к покойному… У Режиса были столь твердо укоренившиеся принципы, что он, этот ловелас, просто не замечал своих учениц! То же самое и Бернар: и у него свои принципы. Для Мадлены любовь была чем-то чудовищно важным, и она оказалась таковой. Теперь она жила без любви, и не какому-то Филиппу, Доступному, как печенье, дать ей любовь. Поэтому-то она могла сейчас целиком отдаться обоям и была самой ценной, самой незаменимой сотрудницей мадам Верт, той мадам Верт, которой буква «в» в начале фамилии и буква «т» в конце придавали что-то английское, и это, неизвестно почему, благоприятно сказывалось на делах.
Белокурый холмик на макушке Мадлены Нельзя было не заметить, и вскоре она стала центром оживленного кружка, магнитом. Мадлена обстоятельно толковала о предстоящих свадьбах, квартирах, машинах, театральных декорациях и интерьерах, подводном плавании, водных лыжах, курорте Сен-Тропез, о новых брачных проектах кинозвезд и т. д. и т. п. Она не была ни цинична, ни высокомерна, она действительно обожала подводное плавание, считала, что А. действительно подходит 3., что А. был ужасно несчастлив с X., и то, что журнал «Синемонд» посвятил его горю целых две страницы, вряд ли его утешит… А квартира – это же так важно для жизни и т. д. и т. п. Мадлена все принимала близко к сердцу, и в итоге у нее была куча приятелей и приятельниц. Особенно после смерти Режиса: такая молоденькая вдова, такая молоденькая! Она улизнула, пройдя узеньким коридорчиком позади стола, а то ее непременно затащили бы куда-нибудь после коктейля.
V. «Дать почувствовать аромат»
Мадлене захотелось повидать свою крестную. В раннем детстве Мадлена думала, что «крестная» происходит от слова «крест», все равно как святая, и, вероятно, никого так не любила на свете, как свою крестную мать. Мадлена везде чувствовала себя как дома, но главным образом, пожалуй, в маленькой квартирке XIV округа, где жила ребенком, а потом школьницей.
Мать Мадлены, парижанка, работала сельской учительницей в Нивернэ и согрешила с одним женатым фермером. Рожать она вернулась в Париж, и крестная – старшая акушерка родильного дома – помогла Мадлене появиться на свет божий. Мать была так молода, так беспомощна, а малютка так трогательна, что крестная стала настоящей крестной, и, когда мать перевели на другое место и ей пришлось уехать, акушерка взяла Мадлену к себе. Жена фермера – отца Мадлены – умерла, и родители Мадлены смогли обвенчаться, но девочка все равно осталась у крестной. Только война заставила крестную отвезти девочку на ферму: дети должны есть досыта. Мадлене было тогда восемь лет. Она знала мать, которая время от времени приезжала в Париж посмотреть на дочку, но совершенно не знала отца, и за те пять лет, что провела на ферме, так и не узнала его, тем более что его скоро угнали в Германию на принудительные работы. В тринадцать лег она вернулась к крестной в Париж – пора было поступать в лицей. Ей было пятнадцать, когда Режис Лаланд, учитель истории, появился на ее горизонте, и крестная пережила всю историю любви Мадлены, как свою собственную. Они ждали, когда Мадлене исполнится шестнадцать, чтобы можно было вступить в законный брак, что и произошло в 1948 году.
Крестная по-прежнему работала все в том же родильном доме, где Мадлена появилась на свет. Она принимала новорожденных, жила посреди криков страдания и первого кукарекания на заре жизни. После долгих лет работы крестная все еще не утратила к своему делу интереса и с прежним радушием встречала новых путешественников, входивших в жизнь. Гостеприимная она была хозяйка. «Уж лучше они. чем ваши трупы!» – обычно заявляла она сиделкам других отделений хирургической клиники, которые ругали родильное отделение, не могли выносить кривляния рожениц и их ревнивых восторгов по адресу своих младенцев, конечно, самых красивых на свете. Не говоря уже о папашах! «Ладно, – отвечала им крестная, – если вы предпочитаете присутствовать при агонии умирающего, значит, вы святые, а мне куда больше по душе наши сморщенные грибочки, наши сморчки. Я хоть знаю, откуда они явились и с кем я имею дело, ну, а вы – куда деваются ваши пациенты?» Она так привыкла к родам, что без малейшего стеснения рассказывала о них во всех подробностях своей маленькой крестнице. Мадлена знала всех женщин, которым помогала при родах крестная, и живо интересовалась каждой и тем, как все прошло, мальчик или девочка, какой вес, а при случае и отцом… Ей так хотелось бы посмотреть на обезболенные роды… Мадлена и крестная не стеснялись друг друга, Мадлена не имела от крестной тайн, и, пожалуй, только крестная, единственная на всем свете, могла влиять на Мадлену. Например забота о чистоте тела и беспорядок, уничтожаемый лишь изредка, зато со страстью, это все шло от крестной. Крестная промывала свои дородные телеса, словно речь шла о хирургическом инструменте, но ей никогда не хватало времени убрать квартиру, и только по воскресеньям она бралась за уборку, зато делала все на совесть! У Мадлены не было причин вести себя так же, просто она подражала крестной.
Крестная уже ждала ее. Мадлена застыла в ее объятиях, уютных, как мягкое кресло. В добром старом нормандском буфете хранились разные лакомства для Мадлены; крестная отлично знала, что ее Лэн на коктейлях никогда ничего не ест. А здесь – свежие яйца, только нынче утром полученные с фермы, почти что сегодняшние, а также ситный хлеб.
– Ну, рассказывай…
Крестная пошла закрыть окно: их улица Раймона Лоссерана, некогда столь тихая, стала каким-то адом, хоть на ней разрешено только одностороннее движение – от заставы к центру.
– Бернар от меня ускользает. – Мадлена сообщила эту новость с набитым ртом.
– В жизни не поверю, – проговорила крестная, глядя на жующую Мадлену, – объяснись, пожалуйста. Впрочем, тебе-то что, ты же сама им не дорожишь.
– Да, но он что-то надумал… Вообрази только: выводит в знаменитости Режиса! Знаешь, он так долго работал над его архивами, что вдруг уверовал в гениальность Режиса. Читал его труды другим. И другие с ним согласились. А потом пошло, как снежный ком. Конечно, я не стану их опровергать, никто так не восхищается Режисом, как я.
– Ну и что же? Значит, ты счастлива.
– Ничего я не счастлива.
Она попыталась объяснить, втолковать крестной… Бернар создает некоего насквозь ложного Режиса, от начала до конца выдуманного. И главное, намерен им завладеть. Этот Режис, по словам Бернара, – дело мужское, пусть Мадлена не вмешивается, она просто не имеет на то права. Смешно! Раздул до невероятности книгу об Екатерине II… Но ведь крестная помнит, как Режис писал этот исторический труд!
Крестная прекрасно помнила. Они только-только поженились. и приехали на каникулы на ферму к родителям Мадлены. Крестная приурочила к этому времени свой отпуск. Она, как сейчас, видела раскачивающуюся в гамаке Мадлену… Ее маленькая сестренка сидела тут же и рисовала… А мать полулежала в шезлонге… «Ученица Мадлена Карвель, – говорил Режис, – отвечайте урок об Екатерине Великой…» Мадлена рассказывала о самой Екатерине, об ее любовниках, об ее политике, рассказывала все, что приходило в голову. Это была их любимая игра. Стояла прекрасная теплая погода… А потом Режис опубликовал выдумки Мадлены как научное исследование о годах царствования императрицы всея Руси!.. Просто забавлялся. Он любил розыгрыши, фокусы и трюки, любил мистификацию. Это же всем известно.
– Так и объясни Бернару, – посоветовала крестная.
– Он мне не верит. Он считает, что я выдумываю, просто чтобы похвастаться. Не верит, что Режис мог так извращенно мыслить. Ему не понять, как человек, подобный Режису, мог забавы ради навязывать мои выдумки историкам. Ему не понять, что Режис хотел этим доказать, что вся их История – сплошной вздор. Когда книга вышла, вокруг нее поднялись было споры, но, в общем, психологические мотивы вполне могли объяснять кое-какие факты, не поддающиеся проверке. Словом, никто не кричал «караул».
Обе рассмеялись, вспомнив, что было с Режисом, когда он получил от одного из своих коллег письмо, в котором тот поздравлял его с книгой… Режис пустился танцевать жигу, выкрикивая: «За это я обожаю тебя еще сильнее, еще сильнее, моя Лонлэн!»
– Он обожал меняза это, – сказала Мадлена, и из глаз ее брызнули слезы. – Ты, ты одна знаешь… Я никому не могу объяснить. Ему даже удалось убить мою любовь, а ведь один бог знает…
– Бог и я.
Крестная поднялась, принесла носовой платок. У Мадлены никогда не было при себе носовых платков, она вечно теряла свои красивые вышитые платочки.
– Нельзя жить с «личностью». Режис был постоянно не со мной, постоянно в себе самом. Однако он знал, что нас двое и только двое, раз именно меня он просил достать морфий. Ни своего хирурга не попросил, ни Бернара, ни старину Жана, лучшего своего друга… А меня. Я думала только о нем. Взяла на себя эту тяжесть и должна тащить ее всю жизнь. Это вцепилось в меня, как летучая мышь в волосы, и ничего не поделаешь, тут уж не волосы надо резать, тут уж самую голову рубить надо, если хочешь избавиться от летучей мыши. Никогда бы я не подумала, что люди будут… Что я услышу об этом со стороны…
Крестная встревожилась:
– О чем услышишь со стороны?
– Да так, Разные истории! Будто я его убила… А ведь в меня вцепилась летучая мышь… ради него, потому что он больше не мог терпеть… Весь этот ужас!
Теперь, когда они обе замолчали, в окна вползло глухое ворчание улицы и заполнило всю квартиру.
Нет, вовсе не обязательно пересказывать слово в слово все, что они говорили друг другу по тому или иному поводу. Повторять, что говорят между собою люди. Важно другое: сказать именно то, что нужно, «дать вам почувствовать аромат». Прелестное выражение, заимствованное у бродяг и полицейских: дать понять, осветить загадочное событие, указать след, объяснить, что к чему, – словом, этот «аромат» передать. Для того чтобы дать вам понять аромат развиваемой здесь главной мысли – о нестойкости любой исторической истины, – понадобилось бы выбрать из разговора этих двух женщин лишь то, что вас насторожило бы. Так в театре актер, когда по ходу пьесы ему следует звонить по телефону, не будет утруждать себя и семь раз крутить диск… когда ему надо написать записку, он не будет выводить букву за буквой… когда он выходит со свечой, сцена освещена аджиорно… Знаки, символы, условности и поводы. Здесь для полной реальности (поскольку я писатель-реалист) я выбрала грохот, подымающийся с улицы Раймона Лоссерана, улицы с односторонним движением. Поскольку любой роман – роман исторический, будущий читатель узнает, что в шестидесятых годах движение по этой улице от заставы Ванв к центру Парижа причиняло жителям массу неудобств. Откровенно говоря, это незначительное само по себе обстоятельство отнюдь меня не интересует, я выбрала его лишь за литературные качества, как средство, помогающее описать молчание двух женщин. Как вполне реальный предмет среди нарисованных декораций. Ничего общего не имеющий с подлинностью ванны Марата в музее Гревэн, Марата из папье-маше и с нарисованной кровью. Ничего общего не имеющий с персонажами, написанными на плафонах замков короля Людовика II Баварского, где рука, нога, кусок алебастровой одежды выходят прямо из росписи и тем самым материализуются. Ничего общего с бутафорией. Но сейчас не время рассуждать об этом, коль скоро Мадлена и крестная снова заговорили.
– И еще одно, – сказала Мадлена, – Бернар и его друзья обнаружили у Режиса внутренний конфликт: есть бог или его нет.
– Шутишь! Куда они клонят, эти ученые мужи?
Режис – и вдруг верующий! Этот престидижитатор, этот трюкач! Мадлена – единственное божество во всей его вселенной! Да он язычник!.. И вопреки своей страсти к розыгрышам, иногда сбивающим с толку, этот человек был открытой книгой. То обстоятельство, что на некоторых страницах этой книги буквы были неразборчивы, могло огорчать лишь его жену, которая пыталась прочесть всю книгу целиком. Но другие-то, что о нем знали другие? Где они нашли место для конфликта?
– Ох, Лэн, всегда находят то, что ищут, находят то, что у них самих на уме… Бог!.. Почему бог?
– Потому что эти оловянные солдатики не способны найти ничего другого.
– По-моему, врачи, скажем, хотя они тоже не гении, сумели бы на их месте найти десятки проблем и конфликтов… Есть над чем подумать, вопросов уйма, обширных, как мир. А они – бог!..
– Крестная, мне ужасно досадно, что они выдумывают какого-то Режиса Лаланда, который никогда не существовал.
– Он-то, конечно, был бы в восторге, вот бы он посмеялся…
– Помнишь? Словно жеребенок…
Но не смех Режиса, а грохот улицы сотрясал стены… «Можно, я все-таки открою окно? Душно… Так славно из окна тянет свежемолотым кофе…» Да, запах был назойливый и оттеснял все запахи весны, хотя на улице Раймона Лоссерана насчет запахов весны вообще слабовато. В сущности, жить здесь, напротив кофейного магазина, уж не так плохо. Может, она переночует? «Нет, лучше вернусь, если Бернар позвонит, он вообразит бог знает что». – «А ты знаешь, он все-таки болен…» – «Надоел он мне, слышишь, надоел! Он ни о чем другом не может говорить, как об анализах своей мочи и о гениальности Режиса… Не знаю, откуда это у него, почему он только об этом и думает. Даже заболеть не сумел какой-нибудь определенной, понятной болезнью… Вот увидишь, он еще мне подставит ножку. Спокойной ночи, крестная!»
Мадлена замерла в объятиях крестной, погладила ее мягкие пухлые щеки, ее жесткие волосы, круглые плечи. Потом вышла на улицу Раймона Лоссерана, где машины уже не текли сплошной грохочущей металлической магмой, и запах свежемолотого кофе соизволил чуточку проводить Мадлену.
Машину она оставила на авеню Мэн. Девять часов… Нервы Парижа успокоились, и даже здесь была весна. Небо, готовясь к ночи, уже почти потухло. Возможно, соберется дождь. Мадлена, сидя за рулем, колебалась не больше минуты и решительно повернула к заставе: так хорошо будет в их деревенском доме среди сосен; ее, как галлюцинации, преследовали запахи.
В этот час шоссе было пустынно, и Мадлена быстро добралась до дома, за минуту до дождя, сочного майского дождя, с рычанием грома и вспышками молний. Въезд в сад не был ничем обозначен, только перед средневековой башней дорога круто поворачивала и прямо вела к гаражу с никогда не закрывавшейся дверью. Теперь оставалось добежать до дома. Мадлена насквозь промокла. Ночная мгла, колыхавшаяся от сотрясения небес, неистовствовавшие деревья, дождь, низвергавшийся каскадами… Мадлена скинула туфли на гвоздиках, сняла чулки, платье… В таком виде она ничем не рискует, разве что наколет голую пятку о сосновые иглы или ударится о камень. Она бросилась бежать. Мох на камнях, круглых, словно выступавшие из земли огромные колена, ноздреватые кучи сосновых иголок и лишайника, теплые доски крыльца… Крыша террасы защитила ее от дождя, и она собиралась уже открыть дверь, как вдруг заметила, что в кухне горит свет… Был одиннадцатый час вечера… эта растяпа Дениза, приходящая служанка, конечно, забыла потушить электричество. Значит, свет горит целую неделю, потому что Дениза приходила убирать дом сразу же после их отъезда… Все эти соображения пронеслись в голове Мадлены, пока она, мягко ступая босыми ногами, шла к кухонному окну. В кухне за большим белым деревянным столом сидел старый усатый бродяга и с явным наслаждением прихлебывал вино. Полуголая, мокрая Мадлена на цыпочках вошла в дом, неслышно закрыла за собой дверь, включила свет: в ванной было все, что требовалось, – резиновые сапоги, плащи… Она вытерла мокрое тело, накинула плащ и пошла к бродяге.
– Черт! – ругнулся он. – А я-то думал, что здесь никого нету. Проходил мимо, а дождь как зарядит, как зарядит…
– Здесь мимо не проходят, отсюда дороги нет.
Старик не поднялся с места и продолжал сосредоточенно жевать: еще до появления Мадлены он подцепил на вилку сардинку и теперь поднес ее ко рту.
– А как вы сюда попали?
– Дениза вешает ключ на гвоздик под окном.
– И часто вы наносите мне визиты?
Старик хмыкнул, утер рот рукавом. Руки у него были заскорузлые, похожие на панцирь черепахи, пальцы шевелились с трудом.
– Ладно, – сказала Мадлена. – Гроза сейчас кончится. Можете идти. Налейте-ка мне вина.
Старик наклонил над стаканом литровую бутылку.
– Это мое собственное вино, угощайтесь… У вас я только консервы взял. И хлеб тоже мой.
Мадлена зевнула. Бродяга тоже зевнул. Она подошла к двери, открыла ее… На небе высыпали все звезды до одной. «Дождь прошел, можете уходить…» Старик собрал свои пожитки, завернул бутылку в старую газету, сунул ее в карман. Руки у него тряслись, движения были неуклюжие, медленные. «Поторапливайтесь-ка, а ну…»
Мадлена заперла за бродягой дверь и поднялась на второй этаж. Волосы не просохли… по спине прошла дрожь. Еще схватишь из-за этого старика насморк… В спальне раздался пронзительный звонок. Нет, они ее наверняка уморят! Бернар… Ясно, он! «Бернар, говори скорее, я вся промокла, мне нужно поскорее раздеться, выпить чего-нибудь покрепче и лечь в постель… Да нет же, я хочу спать, а ты приедешь по такой погоде в лучшем случае в половине первого… Нет, прошу тебя!» Она яростно швырнула трубку.
Постель была холодная, сырая… Мадлена поднялась, надела шерстяной свитер, пижамные штаны… Скоро станет лучше. Вот и стало хорошо, очень, очень хорошо, она теперь согрелась, а в открытые окна вливались все те же влажные запахи, ради которых она проехала шестьдесят километров. Надо было бы снять с постели покрывало, тяжелое штофное покрывало, так было бы еще лучше. Этот старик… Мадлена рассердилась, потом рассмеялась одна, в темноте… Прямо кино! Она уже засыпала, радуясь, что кругом сухо и тепло, как вдруг вспомнила про звонок Бернара… Просто мелкий предатель со всей своей возней вокруг Режиса, мелкий предатель, вот он кто. Она начала напряженно думать о Режисе… Вспомнила его голос, вспомнила, как он произносил слово «предвечный», будто хотел сказать просто «старик». Представила себе его в постели рядом с собой. Да, он любил повторять, что человек взвалил на бога понятие вечности, что ему достаточно назвать бога предвечным и сразу становится легче – будто сбросил груз непостижимого. Постоянная человеческая лень… «Мадлена, моя Лонлэн…» Она так ясно представила себе его голос, взгляд фаянсово-синих глаз, манеру сбрасывать разом обе ночные туфли, подкидывая их высоко в воздух, что с головой забилась под одеяло и заскулила, как щенок. Режис пользовался богом лишь для того, чтобы полнее изобразить человека, это была, так сказать, лишь метафора, но Бернар казался столь убежденным в своих выводах, что она решила проверить, кто из них прав. В действительности этот вопрос никогда и не ставился, бог не интересовал Режиса, он говорил о нем несерьезно. Вот людьми он интересовался, несчастными людьми, зажатыми в тисках мифического прошлого я мифического будущего, в тисках предыстории и постистории. По мере того как человек продвигается все дальше во времени, его история становится все длиннее, предыстория отступает, стушевывается, застывает как следы преступления; зато постистория удаляется, ибо человек ныне видит, предвидит дальше и оттесняет неведомое на более далекие дистанции. Но каков бы ни был отрезок познанной истории, он всегда о двух концах – и спереди, и сзади непознаваемое, бесконечность. Нет, никогда в рассуждениях Режиса не было речи о боге, по крайней мере, когда он шутливо рассуждал специально для Мадлены, для ее «маленьких ручек», слишком маленьких, чтобы взять октаву. Говорил он о круге и о шаре, о человеке, который кружит по кругу. Если бы человек не обнаруживал время от времени одних и тех же пейзажей, одних и тех же ориентиров, не находил бы нигде ни конца, ни начала, он оказался бы в бесконечности. «Впрочем, – говорил Режис, – величайший прогресс человека заключался бы в том, чтобы оставаться в своих пределах. Если бы он просто обрабатывал собственный, наглухо обнесенный забором надел, он добился бы неслыханной отдачи. Я не осуждаю величие ума, – говорил Режис, – даже человек примитивный любопытствует, ищет. Любопытство – вот что лежит в основе любой человеческой деятельности…» Нет, не оставалось места для бога в рассуждениях Режиса, «предвечный» он писал с маленькой, а не с заглавной буквы. Мадлене стало совсем тепло. Странно все-таки, почему это все заинтересовались писаниями Режиса, ведь сам он относился к ним довольно бесцеремонно… А тут в них обнаружили вдруг и бога и гениальность. В свое время она одна считала его гениальным. Тогда, когда любила пылко и исступленно все, что исходило от Режиса, что было Режисом: его руку, походку, звук его голоса… когда, как святыню, хранила окурки, остававшиеся в пепельнице, и не делала исключения для его трудов. Но вот, шутки ради, он подписал своим именем Режис Лаланд ее выдумки… Мадлена не смеялась с ним вместе. Это стало началом конца… Выдать ее импровизации насчет Екатерины II за научный труд… А она так благоговейно относилась к его писаниям. Он сам всегда все разрушал. Когда в начале их любви она буквально теряла голову от восторженного обожания, он похлопывал ее по плечу, чтобы привести в себя, смотрел на нее с улыбочкой… и до сих пор ее жжет стыд, что она не умела сдерживаться перед ним. Она научилась владеть собой, скрывала то, что Режис называл ее «порывами». Он разрушил все, даже физическую любовь. Жить в одной скорлупе и оставаться двумя, двумя не слившимися воедино ядрышками. А она-то думала, что можно слиться воедино, но Режис похлопывал ее по плечу, ей становилось стыдно, и она решила скрывать свои чувства. Скрывала до тех пор, пока не растеряла. А Режис, он был непроницаем. Он разрушал все, хлопая ее по плечу, – опомнитесь, мадам! С тех пор и она поднимала к нему безмятежно спокойное лицо и тоже стала непроницаемой, и она тоже. В те времена, когда она так любила его, Режис был для нее сверхчеловеком, а возможно, глаза любви проницательнее, чем глаза, затуманенные печалью, злобой, разочарованием? Ведь обнаружили же в нем чужие люди, ученые, эксперты черты гениальности. Она первая их заметила, а потом перестала придавать этому значение… Но что бы там ни было, никогда она не видела, не ощущала в том, что писал или говорил Режис, присутствия бога. Правильно выразилась крестная: «Что ищут, то и находят». Одержимые… Мадлена положила руку на подушку, уткнулась щекой в ладонь и заснула.
VI. Режис Лаланд выходит в люди
Сколько времени прошло с того дня, когда у Бернара собрались ревностные почитатели Режиса Лаланда? Сколько могло потребоваться времени, чтобы из никому не известного человека сделать писателя, которым восхищались, о котором спорили, которого комментировали? Теперь Режис вот-вот будет причислен к лику великих. Это могло измеряться месяцами или годами, количеством статей и радиопередач, или количеством посвященных Лаланду трудов, или количеством вдруг откуда-то взявшихся ближайших друзей, припоминавших высказывания великого человека, его афоризмы, полные глубочайшего смысла и юмора. Или время надо датировать числом женщин, которых он любил до безумия? В конце концов проще всего пользоваться принятыми мерами времени, как пользуются монетой или банковскими билетами для покупки вещей. Прямой обмен вышел из моды.
Друг Режиса, его старина Жан, тот самый, что был с ним в лицее, в полку, в институте, время от времени заглядывал к Мадлене, чтобы поговорить с ней о внезапной славе Режиса и о неожиданном повороте этой славы. Близких людей у Режиса было немного, и почти все они под давлением общественного мнения приняли установившуюся точку зрения. К примеру, Лиза с мужем; а вот Жан – тот был возмущен, ошеломлен и полон решимости оспаривать истинный образ Режиса и смысл его писаний. «Не бог предел человека, а заключенная в самом человеке вселенная», – твердил он. Жан забыл свою былую неприязнь к Мадлене, совместная борьба за духовное наследие Режиса сделала то, чего не смогли сделать восемь лет частых встреч: между ними возникло нечто вроде родства, какой-то семейной близости. Только они двое были подлинной семьей Режиса, единственными свидетелями его жизни, его чувств, мыслей. Оба они знали, кого и что он любил или ненавидел, знали его литературные и гастрономические вкусы, знали, над чем он смеялся своим похожим на ржание жеребенка смехом, знали, что ему докучало и что могло его тронуть. Оба они знали также, чем обязан Режис Мадлене, хотя теперь дело было не в придуманных ею вариациях на тему о русской императрице. Но Жан признавал, что с появлением Мадлены в жизни Режиса между ними начался разговор, в котором он, Жан, не принимал участия и прервать который смогла лишь смерть… Вот они сидят вдвоем в квартире на одиннадцатом этаже, в большой комнате без Режиса, наперегонки стараясь вспомнить, что здесь говорилось. Мадлена– та утверждала, что между ней и Режисом никогда не было разговора, то есть диалога; что Режис не способен был вести диалог; он обращался к ней, а может быть, и не к ней, но не ждал ее реплик и не слушал их, если она отвечала; он произносил монологи, даже хуже – говорил сам с собой и для себя самого. Ей, Мадлене, случалось застичь его во время такого монолога, но Режис тут же умолкал и даже, казалось, был недоволен, что его застали врасплох. Этот человек, как будто весь нараспашку, так братски ко всем расположенный, на самом деле был скрытным и замкнутым.