Текст книги "Голодный ген"
Автор книги: Эллен Шелл
Жанр:
Медицина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Первым, кого заинтересовало животное, прихорашивающееся в углу клетки, был смотритель «мышиного дома». Мышь выделялась среди других необычайно густым мехом и чрезвычайной толщиной. Лаборантка Маргарет Дикки предположила, что зверушка беременна. Но с этой теорией возникла незадача: мышь все не рожала и не рожала, а при более тщательном обследовании вообще оказалась особью мужского пола. Толстая мышь ела в три раза больше своих товарищей, азартно и неустанно припадая к кормушке, словно заядлый игрок, дорвавшийся до игрового автомата. Между приемами пищи ею овладевала апатия. Казалось, мышь не ведает в жизни никакой иной цели, кроме еды.
Был в лаборатории и другой жирный экземпляр. Из-за пятнистой желтой шерстки, как у норного грызуна, обитающего в Южной Америке, эту породу назвали агути. Пятнисто-желтая мышь агути весила в два раза больше, чем обычные особи, но выглядела по сравнению с новоприбывшей чуть ли не истощенной. А та представляла собой меховой шар, который перекатывался на слегка оттопыренных лапах, покачиваясь из стороны в сторону, как увалень малыш на трехколесном велосипеде. Ни капли мышиной импульсивности – безучастность, флегматичность, подавленность, полное смирение перед тяжкой судьбой. Дикки и ее коллеги присвоили породе имя obese (тучная), а сокращенно называли по первым двум буквам ob, произнося их раздельно – «о-би».
Как рассказывает Колеман, интерес к изучению ob-мышей сразу же проявили многие исследователи, но столкнулись с рядом трудностей. Первая заключалась в проблеме размножения. По причинам, неизвестным в ту пору, женские особи оказались бесплодны, и яйцеклетки приходилось кропотливо трансплантировать в организм нормальных экземпляров. Далее выяснилось, что эффект ob-мутации варьируется в зависимости от того, какой именно породы мышь выносила и родила потомство. Поскольку особенности генома искусственной матери играли столь большую роль, результаты дальнейшей работы давали противоречивые данные. Это сводило попытки выявить устойчивые закономерности к нулю, и в конце концов ob-мышей признали неподходящим для исследований материалом.
Спустя некоторое время в Джексоновской лаборатории обнаружилась еще одна жирная мышь.
Она была немного тучней агути, однако все-таки поизящней ob– этакий тип толстопузого ростовщика, но еще не борца сумо. Экземпляр придерживался удивительного питьевого режима: мышь поглощала жидкости примерно в 20 раз больше, чем соседки, и мочилась так обильно, что чуть не затопила лабораторию. Унюхавшая это ассистентка Кэтрин Хаммел, вдумчивая и скрупулезная уроженка Миннесоты, специализировавшаяся на проблеме диабета, заподозрила у мыши свое излюбленное заболевание и попросила Колемана помочь уточнить диагноз. Колеман не очень-то разбирался в сахарном диабете, но, будучи мастером на все руки, согласился.
У хвостатой пациентки обнаружилось очень высокое содержание глюкозы в крови и моче. Значит, ее поджелудочная железа действительно не вырабатывала инсулин должным образом. Хаммел официально объявила мышь диабетиком и тут же дала ей уменьшительное имя – db(ди-би), по буквам, входящим в название болезни. [18]Так как dbпоходила на ob-мышь толщиной и некоторыми другими особенностями, Хаммел и Колеман предположили, что за обе мутации ответственен один и тот же ген. Это было за 20 лет до того, как ученые сумели точно определить местонахождение генов и научились делать их клоны, то есть копии, но и в 1960-е гг., когда молекулярная биология находилась еще в младенческом состоянии, умели определять, несет ли один ген ответственность за две мутации.
И db, и ob– мутации рецессивные: для того чтобы дефектный ген «заработал», ребенок должен унаследовать его от каждого из своих родителей. Колеман скрестил самцов obс представительницами популяции db.Если и впрямь речь идет об одном гене, то, исходя из менделевского закона, следовало бы ожидать в каждом четвертом потомке признаков тучности. Таковых не было вообще. Следовательно, дефекты dbи obрасполагались в разных генах (как выяснилось позже, даже на разных хромосомах). Мутация dbоказалась совершенно новой для ученых.
Работа с мышами все больше увлекала Колемана. Раз за разом он убеждался, что, изучая грызунов-мутантов, можно далеко продвинуться и в понимании человеческих недугов. К этому склонялись и его коллеги. Диабет и ожирение распространились очень широко, и медики изо всех сил стремились получить ключ к пониманию их этиологии.
«Когда я выступал в Каламазу, штат Мичиган, для всех желающих не хватило мест. Люди стояли, а потом битых два часа не было конца вопросам, – вспоминает Колеман. – Многие прониклись надеждой, что наши мутанты произведут революцию в изучении диабета. Меня пригласили в Париж – представляете, в Париж! Это произошло в 1968 г. Вот где действительно была революция – студенческая! Те события оказались важными для меня».
Колеман чужд тщеславия, но приглашение во Францию ему польстило. Вскоре он отправился с лекциями в международное турне. Его научный авторитет рос как на дрожжах. Мыши-мутанты сделались визитной карточкой Колемана. Он продвигался в исследованиях все дальше и дальше.
Постепенно обнаружилось, что грызун с мутацией по типу dbобладает сбивающими с толку особенностями. Во-первых, может по нескольку дней обходиться совсем без пищи. Во-вторых, на него не воздействует инсулин – гормон, снижающий содержание сахара в крови: от инъекции, способной угробить обычную мышь, dbтолько слегка вздрагивает. Затем, выяснив, что концентрация сывороточного инсулина в крови мутанта неестественно высока, Колеман предположил наличие в ней некоего неизвестного «инсулин-высвобождающего фактора». Проштудировав литературу, ученый придумал, как проверить гипотезу. Выбранный метод называется парабиоз.
Как ни посмотри, метод это малоприятный, а уж на взгляд защитников животных вообще недопустимо живодерский. Суть парабиоза такова. На двух третьих поверхности тела с грызуна срезается шкурка. Открытая рана будет длиннее 5 см: тело мыши в среднем достигает в длину около 8 см. Затем бедняге прокалывают брюшину. Аналогичные операции проделывают и с другой мышью – и сшивают их, наподобие сиамских близнецов. Хоть это и звучит невероятно, но сшитые животные как-то умудряются жить и даже питаться. За несколько дней раны зарастают, а кровеносные системы сшитых грызунов объединяются посредством вновь образованных мелких сосудов. Ежеминутно «сиамские близнецы» взаимно обмениваются примерно 1 % своей крови – происходит непрекращающееся ее переливание по замкнутой кровеносной системе. Таким образом можно изучать, как кровь одного животного влияет на здоровье и поведение другого – если подобное воздействие вообще наличествует.
Колеман сшил db-мышь с мышью нормальной, надеясь увидеть следующее. Если в крови db-особи есть вещество, повышающее содержание инсулина – инсулин-триггерный фактор, – то оно неминуемо попадет в организм обыкновенной особи – и концентрация инсулина в ее крови тоже повысится. Или наоборот: инсулин-подавляющий фактор обычной мыши понизит уровень сывороточного инсулина у грызуна-мутанта. Любой из этих двух результатов мог бы стать впечатляющим научным достижением, показав, что диабет у мутированных мышей развивается благодаря неизвестному веществу, предположительно – гормону. Но открытия не произошло. Вместо этого случилось непредвиденное: оба грызуна испустили дух.
Колеман сознавал, что он неважный хирург, и поначалу отнес неудачу на счет собственной неловкости. Он произвел парабиоз с новыми экземплярами. Мыши умерли. Колеман повторил операцию в третий и четвертый раз. Результат оказался прежним. Это озадачивало: теперь-то он поднабрался опыта и был уверен в своей хирургической технике. Тщательно исследовав всех умерших грызунов, Колеман тем не менее не обнаружил никаких признаков собственной ошибки или иммунологической несовместимости животных. Зато бросалось в глаза, что у нормальных мышей, подвергшихся парабиозу, отсутствовали подкожный жир и остатки пищи в желудках или кишечниках. Ученый вновь провел операцию на очередной паре обычных и db-мышей и, внимательно наблюдая за ними, обнаружил неожиданный факт: нормальный грызун после объединения с мутантом полностью отказался от пищи. От голода зверек и умер, а общая кровеносная система сделала такой исход неизбежным и для db-напарника! Но почему животное перестало есть? В поисках ответа Колеман перерыл горы научных изданий.
Начиная с XIX века ученые изучали мозг лабораторных животных, разрушая различные мельчайшие его участки и выясняя, к каким последствиям это приводит. Например, прокол или прижигание мозжечка лишает собаку возможности передвигаться – следовательно, эта часть мозга ответственна за произвольную мышечную активность. Кошка с нарушениями в теменной доле частично или полностью слепнет, что указывает на связь зрения именно с данной частью мозга. В 1943 г. американский нейропсихолог Джон Раймонд Бробек доказал: повреждение гипоталамуса, области размером с горошину в основании головного мозга, приводит у крыс к гиперфагии, то есть неконтролируемому потреблению пищи. Спустя двенадцать лет британец Дж. Р. Херви, используя парабиоз, соединил нескольких крыс с поврежденными гипоталамусами в пары с невредимыми грызунами. Те животные, головной мозг которых подвергся изменениям, много ели и толстели, в то время как их партнеры почти не потребляли пищу и худели катастрофически. Тогда Херви повредил гипоталамусы и им. И что же? Только что отказывавшиеся от еды крысы мгновенно обрели отличный аппетит. «Отсюда, – констатировал Херви, – следует несомненный вывод: в состоянии парабиоза нормально функционирующие гипоталамические контролирующие центры получают информацию о том, что партнер, ставший вторым „я“ невредимого животного, съел достаточно или даже слишком много, и дают организму сигнал прекратить прием пищи; поэтому абсолютно здоровые крысы утрачивают интерес к еде и соответственно теряют в весе».
Другой английский ученый, Гордон К. Кеннеди, на несколько лет раньше провел серию превосходных экспериментов. Они показали: жировые клетки грызунов сами, прямо или опосредованно, контролируют прием пищи. Механизм процесса оставался не совсем понятен. Кеннеди предположил, что контроль осуществляет некий жировой термостат – ученый окрестил его «липостат»; он автоматически определяет количество полученных и потраченных организмом калорий и следит за устойчивостью баланса между этими величинами, который Кеннеди назвал «заданным значением». Продолжая мысль коллеги, Херви высказал мнение, что обратную связь помогает осуществлять гипоталамус, который получает от жировых клеток, находящихся в кровеносном русле, сигнал о насыщении. Крысы с поврежденным мозгом невосприимчивы к этому сообщению, а нормальные, наоборот, чрезвычайно чувствительны. Они перестают есть и умирают.
Изучив изложенные выше гипотезы, Колеман решил повторить свой эксперимент, на этот раз и на ob-, и на db-мышах. Когда он имплантировал ob-мышь к db, обе исхудали и погибли, повторив путь, который прошли нормальные мыши в прошлых парабиозах. Объединенные в пару ob-особь и немутированный экземпляр чувствовали себя прекрасно, хотя ob-мышь не так толстела, как ожидалось. Когда же Колеман сшил двух ob-мышей, и та и другая набрали дополнительный вес.
В 1973 г. ученый опубликовал результаты экспериментов в журнале «Диабетолоджи», профессиональном издании эндокринологов. Статья излагала факты и давала им теоретическое обоснование. Гипотеза Колемана предполагала такой механизм процесса: в организме нормальной мыши продуцируется фактор насыщения, который с кровью поступает в мозг и подает сигнал о прекращении приема пищи; у особей, страдающих ожирением, этот фактор отсутствует; животные-диабетики его, напротив, вырабатывают, но не имеют рецептора для восприятия подаваемых сигналов. Дело, в сущности, оставалось за малым: найти неизвестную молекулу, циркулирующую в крови и подающую сигналы гипоталамусу.
Развивая свою мысль дальше, Колеман конкретизировал ее, предположив, что петля биологической обратной связи регулируется одним или двумя генами. Таким образом, теория приобрела стройность. К тому же она была наглядна. Легшие в ее основу опыты достаточно легко воспроизводились. Иначе говоря, Колеман первым представил убедительное биологические обоснование того, на что обращали внимание и некоторые ученые, и многие простые обыватели: аппетит – и вслед за ним вес тела – подчиняется, видимо, некоему механизму, который не контролируется сознанием. Произошел самый крупный исследовательский прорыв за весь период существования науки об ожирении. Но он, как нередко случается, опередил время и не был воспринят всерьез.
Американский философ науки Томас Кун в книге «Структура научной революции» справедливо утверждает, что научное знание не абсолютно, а относительно, оно зависит от системы общепринятых понятий конкретного времени в данной теоретической области. Доминирующие установки имеют подавляющее значение, отмечает Кун, они не считаются даже с очевидностью, если она им противоречит, и признаются чуть ли не евангелием, до тех пор пока научная революция не создаст новую ортодоксальность. Фермеры давным-давно знают, что при помощи селекции можно вывести животных, которые станут много есть и быстро набирать вес, но мысль о том, что пищевое поведение человека находится под влиянием биологии и управляется генами, долгие годы проходила по периферии сознания и почти автоматически отметалась; люди, в конце концов, не коровы.
Теория Колемана стала достоянием гласности в начале 1970-х гг., когда патологическая тучность общепринято считалась проблемой поведения. Бихевиористы, [19]собаку съевшие на опытах с последними, пытались избавить человечество от переедания путем изменения у толстяков поведенческих стереотипов. Этой методике верили: ведь результаты были так конкретны, так заметны и так легко измеримы (другое дело, что сброшенные килограммы почти немедленно возвращались назад). К тому же подобный подход, доступный массовому сознанию, легко рекламировался и привлекал множество потребителей – предпринимательский, так сказать, шарм играл здесь не последнюю роль. «Центры похудания» множились по всей стране. Они обещали «перепрограммировать» ожиревшие организмы самыми разными способами – от вознаграждения до электрошока.
Тем не менее поведенческая теория работала неэффективно в подавляющем большинстве случаев. Суть заключалась в том, что бихевиористы не могли, хотя и редко признавались в этом, хоть сколько-нибудь внятно объяснить, почему одни люди склонны к постоянному перееданию и сопутствующей полноте, а другие нет. Положим, чревоугодие и впрямь дурная привычка. Но чем она обусловлена? Где следует искать ее корни? В 1974 г. Альберт Станкард в соавторстве с Сиднором Пеником опубликовал доклад о ходе масштабной программы по излечению тучности бихевиористским методом. «Результаты, – мягко выразились соавторы, – даже у тех, кто полностью прошел весь курс, оказались неутешительными».
Открытие Колемана, казалось бы, логично объяснило, почему поведенческие подходы, обрекающие людей на танталовы муки, приносят столько же пользы, сколько сизифов труд, но убедило оно далеко не всех. Однако сам ученый не сходил с занятых позиций и продолжал искать ускользающий гормон насыщения. Один врач, рассказывает, не называя имен, Колеман, сообщил, что сумел выделить из секрета поджелудочной железы очищенное вещество, которое, будучи введено в кровь db-мыши, излечило ее от диабета и ожирения, и даже прислал соответствующие документы. Несколько лет Колеман безуспешно пытался повторить этот опыт и в конце концов пригласил своего корреспондента в Джексоновскую лабораторию, чтобы вместе разобраться в ситуации. Тот прилетел на собственном самолете, немного побродил по окрестностям, а затем внезапно исчез.
«Документы оказались фальшивкой, – улыбаясь, вздыхает Колеман. – Мошенник остается мошенником, обзаведись он хоть целой эскадрильей».
Между тем Колемана увела в сторону его же логика. Он считал, что сигнал о насыщении несут в себе жирные кислоты, вместе с глицерином образующие триглицериды крови. Для такого предположения имелись веские основания: жирные кислоты содержатся в жировых клетках и циркулируют по кровеносной системе. Но в целом оно было неверным.
В 1991 г. Дуг Колеман покинул Джексоновскую лабораторию, уйдя на покой. Об этом можно только сожалеть: большую часть жизни он посвятил науке и немалого сумел достичь. На его прощальном вечере кто-то процитировал стихотворение Роберта Фроста «Двое бродяг в распутицу». Колеман повторяет первую строфу:
Однажды в распутицу двое чужих
С дороги во двор ко мне забрели.
Дрова я колол, и один из них
Крикнул: «Хозяин, коли, коли!»
Я знал, отчего он не сводит глаз
С меня и моих немудреных трудов,
Я знал, что за мысль у него родилась:
Он хотел подработать на колке дров.
[20]
Строки не зря запомнились Колеману: став пенсионером, он сделался похож на Фроста – не наружностью, а образом жизни. Покинув лабораторию, ученый превратился в сельского хозяина, занялся на своем обширном участке в штате Мэн лесоустройством. Срубленные деревья он меняет на оленину или отдает соседям. Связь Колемана с землей глубока. Он бывает порой сумрачен, как и Фрост, но не мрачен и ни о чем не сожалеет. Разве только за одним исключением: ему так и не удалось отыскать неуловимый гормон насыщения. Генетическая природа этого вещества была определена спустя три года после прощальной вечеринки Колемана его коллегой, человеком, с которым он был дружен и которому в голову не пришло бы обменивать дрова на оленину или прорубать просеки для удобства туристов. Совсем другой тип личности, совсем другой тип ученого – новый тип.
ГЛАВА 4
Волны будущего
Ничто на свете не сравнится с упорством. Талант? Потерпевшие фиаско таланты бессчетны. Гениальность? Непризнанный гений едва не притча во языцех. Интеллект? Мир полон образованных изгоев! И лишь упорное постоянство всесильно.
Калвин Кулидж, 30-й президент США, 1932
Серым апрельским утром лаборатория Джеффри Фридмана в Университете Рокфеллера представляет собой унылое, если не тоскливое, зрелище. Здесь витает острый запах мышиного помета и слышится заунывное, почти неразличимое ухом гудение измерительных лабораторных приборов. Заморенные растения на подоконнике являют печальное доказательство того, что людям, работающим тут – соискателям докторских степеней, аспирантам, ассистентам, лаборантам, – недостает либо времени, либо любви к природе. На экране компьютерного монитора помигивает заставка, изображающая круглолицего младенца, но больше ничего личного на лабораторных столах не видно. Ничто не должно отрывать от работы. Фридман, который восемь лет упорно выслеживал неуловимый колемановский ген насыщения, теперь считает себя вправе требовать такого же самоотречения и от коллег.
Джефф Фридман – профессор Университета Рокфеллера, руководитель лаборатории молекулярной генетики, директор Генетического центра Старра и научный сотрудник Медицинского института Говарда Хьюза. Это мужчина завидного роста с широкими покатыми плечами и темной спутанной шевелюрой. Он носит усы. Судя по большим мускулистым рукам, мог бы стать неплохим баскетболистом. Однако Фридман лишь иногда, свободными воскресными вечерами, играет в хоккей, изредка – в теннис; по всему видно, что всерьез спортом Джефф не занимается; стоящий в углу его офиса велосипед покрыт внушительным слоем пыли. Один из коллег охарактеризовал Фридмана как «неуклюжего зануду». Кажется, на сегодняшний день это не совсем справедливо. Он обходителен, неравнодушен к опере и живописи, красноречив и не лишен юмора, правда несколько натужного. Другое дело, что в разговоре Джеффри перетягивает одеяло на себя и, если тема ему неинтересна, плохо скрывает скуку.
Ясно без слов, что Фридман умница, «скороспелость» – необходимое условие и цена допуска в Университет Рокфеллера. Иначе туда не попадают и уж, во всяком случае, там не задерживаются. Джефф знает, чего хочет. Его необычайная трудоспособность общепризнанна, а упорству Фридмана в достижении цели можно только позавидовать, он способен почти бесконечно отказывать себе в удовольствии. Один из друзей, имея в виду постоянную включенность Джеффа в работу, сказал, что у того «чересчур много силы воли». Другие относятся к целеустремленности Фридмана иначе: «Амбиций в нем как воды в океане».
Джефф родился в Орландо, штат Флорида, но никогда не бывал в Диснейленде: еще до того, как тот построили, семья Фридманов перебралась в Вудмир на Лонг-Айленде – престижный район, который облюбовали имеющие некоторый достаток переселенцы из Бруклина и Квинса. Все ожидали, что Джефф станет врачом, как его отец и брат, однако сам юный Фридман думал иначе. Заставить его изменить точку зрения никогда не представлялось возможным. «Когда Джеффу талдычили, что он не сможет чего-то сделать или что ему этого не позволят, он именно это и делал», – вспоминает его брат Скотт.
В средней школе Джефф ничем особенно не выделялся. Среди немногих сохранившихся его тогдашних работ обращает на себя внимание разве что доклад о положении аборигенов Америки, сведения для которого почерпнуты в основном из левого журнала «Рэмпартс». Преподаватель биологии смутно припоминает «высокого худого парня с вьющимися волосами, ученик так себе, но порой мог отмочить какую-нибудь шутку». Подпись под ежегодной школьной фотографией не содержит сведений ни о членстве в спортивной команде, ни о медалях или других регалиях.
Среднюю школу Фридман окончил в шестнадцать лет, университет и медицинскую школу – в двадцать два, ординатуру по медицине внутренних болезней в Олбани – в двадцать пять и сразу же занял должность ведущего ординатора – немалая честь для молодого специалиста. Но Джефф томился, ощущая клиническую медицину совершенно чуждым для себя занятием – в основном потому, говорят в приватных беседах его бывшие коллеги, что с трудом переносил рутинное общение с больными. Острый и быстрый интеллект проложил ему путь к карьере, но не подготовил к нудной практической медицине или к общению с несчастными родителями, потерявшими ребенка. В клинической медицине, прямо скажем, мало разнообразия. По существу, одно и то же изо дня в день: выслушивание, обследование и лечение пациентов и, что хуже всего, беспомощное наблюдение за тем, как они угасают, а затем сочувственные беседы с безутешными родственниками. Фридман особенно ненавидел безысходное состояние бессилия и безнадежности. Когда удавалось принести пользу больным, те, разумеется, испытывали благодарность, но не о том мечтал Фридман. Он хотел научиться управлять болезнями, повелевать ими и верил, что такой путь открывает быстро развивающаяся молекулярная биология. Поэтому, когда однажды руководство намекнуло Фридману о возможности годичной научной стажировки в Университете Рокфеллера, одном из лучших мировых исследовательских центров, он немедленно ухватился за этот шанс.
Расположенный в процветающем манхэттенском Верхнем Ист-Сайде, университет представляется пределом мечтаний для любого ученого.
Вымощенные камнем дорожки вьются между деревьев, подстриженных в английском стиле. Японские падубы, красный клен и тис, азалии, барвинок. Дорожки приводят к постройкам, увитым плющом и расположенным в продуманном порядке, как мебель в великосветской гостиной. На полянках и лужайках – скульптуры работы Кармена Тейксидора и Джеймса Розати. Фонтаны, тенты, площадки для барбекю. В погожие дни на корте, испещренном солнечными бликами, нобелевские лауреаты играют в теннис с нобелевскими аспирантами. Если идет дождь, можно прогуляться до Каспри-Холла, где звучит камерная музыка, или полакомиться отварной семгой в столовой, стены которой украшены полотнами Джеймса Брукса, Джоан Митчел и Кензо Окады на мифологические сюжеты. Поговаривают, что профессора университета живут как восточные набобы. Это, конечно, преувеличение, но, несомненно, нужды они здесь не испытывают ни в чем.
Джон Д. Рокфеллер полагал, что ученые заслуживают именно такого места – оазиса тишины, сада для созерцания, инкубатора талантов. Как писал Рон Черноу в биографии магната «Титан», миллионер «хранил сакральную веру в то, что Бог дал ему деньги на благо людей». Другие «денежные мешки» использовали бы подобные земельные угодья в собственных интересах, но у Рокфеллера, убежденного баптиста, были собственные взгляды на предначертания Господни. Его ближайший советник, баптистский пастор Фредерик Гейтс, еще в 1892 г. прочитал книгу Уильяма Ослера «Теория и практика медицины» и ужаснулся, узнав, что лишь немногие из бактериальных инфекций поддаются лечению. Он побудил магната вложить деньги в создание медицинского исследовательского института, специализирующегося на изучении инфекционных болезней, чтобы благотворитель таким образом заслужил если и не место на небесах, то хотя бы земное прощение.
Гейтс оказался в нужном месте в нужное время. Последняя четверть XIX века была золотой эрой микробиологии. Французский ученый Луи Пастер, сын простого кожевника, получил непреложные доказательства того, что все инфекционные заболевания вызываются специфическими микроорганизмами. Немецкий микробиолог Роберт Кох разработал метод выращивания бактерий вне человеческого организма, что помогло ему и другим ученым установить связь между специфическими бактериями и многими заболеваниями. С ошеломляющей скоростью один за другим были установлены возбудители туберкулеза, дифтерии, тифа, пневмонии, гонореи, проказы, сифилиса, коклюша, сибирской язвы, стрептококковой и стафилококковой инфекций.
Тем не менее медицину конца XIX столетия нельзя еще назвать точной наукой. Количество вакцин росло, но лишь немногие из них давали ожидаемый и необходимый эффект. Роль врача состояла преимущественно в том, чтобы диагностировать болезнь, объяснить диагноз пациенту и его семье, сделать предположительный прогноз, ободрить, посочувствовать и получить гонорар.
Лечебные учреждения Америки, весьма прибыльные организации, укомплектовывались не учеными-медиками, заинтересованными в выяснении причины заболеваний, а чистыми клиницистами, часто работающими по совместительству, что шло на пользу их кошельку, но не пациентам. Медицинское образование оставляло желать лучшего. «Врачебные объединения, – пишет один исследователь, – существовали обособленно от научных организаций, если вообще имели с ними какую-нибудь связь. Они были всего лишь группками местных практиков; если список наличествующих врачей превышал полдюжины, их содружество без особых на то оснований в любой момент могло приобрести звание медицинской школы». Мысль о том, что врачи (главным образом мужчины – женщин среди медиков насчитывались единицы) должны заниматься исследованиями, а не доходной практикой, не посещала американских эскулапов. Медицинские институты существовали и развивались в Европе (самый известный из них – Институт Пастера в Париже), но в Соединенных Штатах сама идея создания организаций, полностью сосредоточенных на медицинских изысканиях, вызывала споры и в большинстве случаев отвергалась. Гейтс предложил Рокфеллеру именно такой проект, далекий от тогдашних веяний, можно сказать, безрассудный поступок: профинансировать создание института, где лучшие, известнейшие специалисты занимались бы не врачеванием, а размышлениями, постижением и творчеством или, как позже выразился сам благотворитель, «могли экспериментировать и мечтать».
В июле 1980 г. Джеффри Фридман прибыл в Университет Рокфеллера, чтобы воплотить в жизнь свою мечту, и приступил к ее осуществлению в лаборатории Мэри Джин Крик. Терапевт по диплому и психиатр по призванию, дама властная и упорная, Крик в свое время окончила престижный колледж Уэллсли, а затем, в 1962 г., в числе шести представительниц слабого пола, – медицинскую школу Колумбийского университета. Сегодня Мэри – одна из трех женщин-профессоров Университета Рокфеллера – заведует лабораторией биологии аддиктивных заболеваний (зависимостей), которая занимает целых полтора этажа. Личный офис миссис Крик достаточно просторен, чтобы приютить небольшую семью, и носит следы недавнего ремонта. Мэри импозантна, даже несколько аристократична, убедительна и находчива в разговоре. Скромностью она не страдает, но и Фридману, которого два десятилетия назад взяла под крыло совсем молодым человеком, отдает должное. Получше узнав Джеффри, с его целеустремленностью и научной дерзостью, Крик, конечно, не могла не увидеть в нем родственную душу.
«С молодости меня не оставляла жгучая тяга к постижению сути, – признается она. – Вы либо задаете вопросы и ищете на них ответы, либо нет. Я ищу. И Джефф ищет».
Крик начала работать в Университете Рокфеллера в 1964 г., сразу после интернатуры, в лаборатории Винсента Доула. Доул был экспертом по метаболическим заболеваниям и пионером в применении метадона для лечения героиновой зависимости. Когда он вышел на пенсию, Мэри продолжила его дело. Но, как и Фридмана, Крик мало привлекала клиническая практика: ее интересовали не столько пути излечения наркомании, сколько выяснение того, что лежит в основе привыкания к наркотическим веществам. К моменту появления Джеффа в лаборатории Мэри увлеклась исследованием тех присутствующих в головном мозге веществ, которые, подобно наркотикам, по-видимому, стимулируют зависимое поведение. Экспериментировала она с грызунами, но думала, разумеется, о людях.
Крик поняла, что болезненное пристрастие – это не просто «состояние души», когда заметила, что крысы некоторых пород сразу после кратковременного приема наркотиков начинают самостоятельно искать добавочную дозу; другие же породы не демонстрировали столь быстрого привыкания. Значит, подумала Крик, возникновение зависимости лежит не на психологическом уровне, а зиждется на физиологической основе: мозг животных, склонных к привыканию, до некоторой степени отличается от мозга других индивидуумов. Мысль эта заинтересовала Фридмана.
«Тогда я впервые задумался над тем, что в поведении нет ничего метафизического: оно, если формулировать в самом общем плане, определяется деятельностью головного мозга», – говорит Джеффри. Идея, многими другими исследователями упущенная из виду, захватила его: утрата самоконтроля у зависимых людей не просто особенность поведения (что бы под этим ни подразумевалось), а следствие метаболических процессов.
«Я начала с вопроса о роли эндорфинов в развитии стрессов и зависимости, и он этим очень увлекся», – вспоминает Мэри. Она поручила Фридману изучить терапевтические и эндокринные эффекты длительного лечения метадоном. Для этого необходимо было измерить содержание в мозгу бета-эндорфинов – белков, подающих сигналы о боли и об удовольствии. Поначалу Джеффри в поисках оптимальной методики зашел в тупик. Тогда Мэри свела его с Брюсом Шнайдером, уже преодолевшим схожие трудности при исследовании холецистокинина (ХЦК) – вещества, вырабатываемого желудочно-кишечным трактом и головным мозгом и известного своей важной ролью в регуляции аппетита.