Текст книги "Хлеб той зимы"
Автор книги: Элла Фонякова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Ведущие предметы
Я снова хожу в школу. Но уже в другую – вернее, в другое бомбоубежище.
Вставать приходится рано – в семь часов утра. Каждый день просыпаюсь с одной и той же мыслью: даст мне сегодня мама с собой в школу что-нибудь на завтрак или нет? Еще лежа в кровати, вижу, как она открывает буфет, достает розовую сумочку с энзе и долго-долго чего-то там такое перебирает, шуршит, выкраивает… Если признаться, в мамино отсутствие я не раз устраивала ревизии и наизусть знаю содержимое заветной сумочки – выкраивать уже, в сущности, не из чего.
– Вот, положишь себе в портфель, – наконец произносит мама и кладет на стол сверточек величиной со спичечный коробок. Что в нем? Впрочем, для меня это не секрет: краюшечка сдобной булки – такой сладкий-сладкий, вкусный-вкусный сухарик, и долька шоколада размером с почтовую марку.
– Съешь после третьего урока, – строго наказывает мне мама. – Слышишь? После третьего! Обещай мне.
Ну, конечно, после третьего! Делаю предельно честное лицо. А сама, торопливо заплетая косички, жду не дождусь, когда смогу выскочить на улицу и тут же, не добежав до угла, засунуть за щеку кусочек вожделенного лакомства!..
В школе сыро, холодно, темно, тесно, но шумно и весело. На переменке мальчишки пускают бумажных «мессершмиттов» и сами же расстреливают их из рогаток.
– Кх-кх-кх! Кх-кх-кх!
Это действует «зенитная батарея», которая расположилась в самом углу нашего класса-подвала. Зенитчики бьют без промаха.
– Ага, попался, гад! Ура! – упоенно кричим мы, торжествуя победу.
Многим из нас уже приходилось наблюдать воздушные схватки в ленинградском небе, и мы в этом кое-что смыслим.
Ведущих предметов у нас в школе два: МПВО – местная противовоздушная оборона и противогаз. Мы уже знаем, как тушить зажигательную бомбу.
Например, стоишь ты на крыше своего собственного дома, глядишь в небо. Вдруг на тебя летит «зажигалка». Ни в коем случае не теряйся. Хватай в одну руку специальные щипцы – их на чердаке полным-полно, а в другую – фанерный щит.
И – боком, боком, как во время игры в «петушки», приближайся к этой заразе.
Хоп! Зажимай ее хвост щипцами – и прямо в бочку с водой! Она пускает шип по-змеиному, вода брызжет в разные стороны, но ты ничего не бойся: самое страшное уже позади.
Мы с увлечением репетируем поединок с бомбой. Особенно здорово получается у Вольки Скворцова, разудалого парнишки с дерзкими глазами. Я немного побаиваюсь Вольки, хотя втайне восхищена его лихостью. Он-то на меня – и это, разумеется, вполне естественно – ноль внимания.
Каждый из нас мечтает сразиться с бомбой и вымолить у родителей разрешение подежурить на крыше. Но это – увы! – не просто. Мне, например, папа прямо заявил, что всыплет куда следует, если я буду лезть не в свои дела. Мама на этот раз явно на его стороне. Хороши, нечего сказать! Сами все время дежурят на крыше – то по очереди, а то и вместе… И ведь что обидно – они-то необученные, а меня специально учили! В школе! И я даже «отлично» заработала – пятерку по-нынешнему.
С противогазом дела у меня похуже. Хвастать нечем. Но до чего же противен мне этот противогаз – п-ф-ф-ф-ф! Натянешь маску – серая скользкая резина безжалостно схватывает щеки и подбородок. Круглые очки-иллюминаторы моментально запотевают, дышать невозможно, длинный хобот-гармошка несуразно болтается, мешая повернуть голову… Но ничего не поделаешь – война.
Учитель Петр Константинович – маленький, совершенно лысый старичок – читал нам статью из «Ленинградской правды», в которой всем жителям города приказывается ходить по улицам с противогазами и нигде с ними не расставаться. Потому что немцы могут неожиданно применить ядовитые газы, и тогда все мы, если не научимся дышать через маску, задохнемся или захохочемся до смерти. Ходить с противогазом через плечо мне нравится – сумка защитного цвета придает бравый «военный» вид, а вот сидеть в маске сорок пять минут… Я потихоньку оттягиваю рукой резину у щеки и обеспечиваю себе приток воздуха. Однако Петр Константинович, невзирая на плохое зрение, сразу замечает мой маневр.
– Комаровская! Не пытайся меня обмануть, – скрипит Петр Константиныч.
– Ставлю тебе неудовлетворительно (двойку, значит).
А вот Скворцов – отличник и по противогазу. Все ему легко дается!
Но в один из дней Волька не является на уроки. Его нет день, два, три, неделю… Мы скучаем без Вольки, даже Петр Константиныч скучает. Он каждый день спрашивает у нас:
– Что такое со Скворцовым?
Но мы еще мало знаем друг друга, и никто ничего про Вольку не слышал.
– Надо его навестить, – решает учитель. – Кто со мной?
Желающих много.
Волькин дом – на Среднем проспекте. Шестиэтажный, серый, похожий на наш. Таких домов много на Васильевском. Мы все звоним, нажимая по очереди белую фарфоровую кнопку звонка. Долго никто не отпирает. Наконец, дверь полуоткрывается. В прихожей мгла, и мы не сразу различаем на пороге маленькую фигурку. Это малыш лет пяти, видимо Волькин братишка.
– Здравствуй, – вежливо говорит Петр Константиныч. – Мы пришли узнать, почему Воля не приходит в школу. Он болен?
Мальчишка отвечает не сразу. Он не произносит букв «р» и «л».
– А Вою мама похоониа…
– Что?! Не может этого быть!!!
– Похоони-аа, – тянет мальчуган. – Он зажигауку тушиу… Его обожго сийно…
Петр Константинович прикрывает глаза рукой.
– Идите, друзья, по домам… Идите, – каким-то вдруг очень тоненьким голосом говорит он нам. – А я подожду Волину маму.
Робинзон Крузо
Недолго я ходила в новую школу. Через неделю после потрясшей нас всех Волиной гибели нам объявили, что занятия прекращаются, а когда начнутся снова – известят особо. Убирается в шкаф моя гордость, моя радость – новенький портфель из свиной кожи с блестящими металлическими «уголками» и замочком – папин подарок на мой прошлогодний день рождения.
– А тетради и книжки оставим на письменном столе, – говорит мама.
– Зачем?
– Будем продолжать учиться.
С этих пор каждый вечер два-три часа отводится на арифметику, чтение, чистописание. Жизнь наступает трудная. У мамы – свои методы преподавания, снисхождение ей неведомо. Растолковав мне задание, она уходит по своим делам на кухню или в другую комнату. И я не смею встать с места, пока не сделаю, что положено. Даже если встретилось непонятное, обращаться к маме за помощью – бессмысленно.
– Мам, мне не сложить эти циферки!
– Сложишь.
– Не могу.
– Тебе достаточно ясно все объяснили. Теперь изволь думать сама.
– Ну, мам!..
– Поломай, поломай себе голову. Потрудись. Не сдавайся.
Легко ей говорить! А мне совсем не хочется «ломать» себе голову.
Горькая слеза повисает у меня на ресницах, щекотно ползет вдоль носа и капает на тетрадку – образуется размытое лиловое пятно. Я надеюсь, что меня пожалеют. Но не тут-то было.
– Переписать!
– Я опять намажу.
– Значит, еще раз перепишешь.
Ох! Бросаю долгий взгляд на отца – ищу у него поддержки. Он беспомощно разводит руками, но сам украдкой мне подмигивает.
Чтение «внедряется» таким же образом, как и арифметика. Правда, тут я кое-что уже соображаю – по складам умею читать лет с пяти. Но как утомительно соединять эти слоги, если тебе надо прочитать не два-три слова, указанные доброй тетей Юлей, а целую страницу из толстой книги, где, вдобавок, такой мелкий шрифт! Процесс общения с книгой не доставляет мне ни малейшего удовольствия.
Однако мама и здесь неумолима:
– Вот тебе книжка. Не выйдешь из комнаты, пока не прочтешь пять страниц. Я запираю тебя на ключ. Через час вернусь. Расскажешь мне содержание.
Пять страниц!
Меня охватывает чувство обреченности. Тяну время, тоскую, по картинкам пытаюсь угадать, в чем суть написанного. Потом, с грехом пополам, разбираю текст, с трепетом поджидая маму.
И так – почти каждый день…
Когда уже один вид книжной обложки приводит меня в содрогание, мама торжественно вручает мне растрепанный томик, принесенный из институтской библиотеки.
– Десять страниц, – приказывает она.
– «Ро-бин-зон Кру-зо», – с трудом читаю я полустертые буквы на замахрившейся обложке. Крузо? Что это еще за мойдодыр?
Неохотно, весьма неохотно, осиливаю первую страницу, вторую, третью…
– Ну, прочла свою норму? Хватит на сегодня? – лукаво спрашивает мама через час.
– Н-нет, не прочла, – вру я. А сама уже подбираюсь к пятнадцатой странице. Как интересно! Нетерпеливо дергаю под столом ногой. Неужели Робинзон погибнет? Как он выпутается из беды? Скорей, скорей вперед! И откуда что берется? Читаю, как по маслу, не запинаясь, не путаясь, не застревая в длинных словах!
Пора пить чай. На столе звякают стаканы. Режут хлеб! Я ничего не замечаю. Мама незаметно подкладывает мне кусочек, ставит рядом чашку. Все молчат. Ко мне никто ни с какими разговорами не обращается. А я – в полном упоении!
Редчайший случай: родители укладываются спать раньше меня!
– Можно еще, да? – спрашиваю у них глазами. Для слов у меня сейчас нет времени.
– Читай, дочка, читай, – улыбается папа и подмигивает – теперь уже не мне, а маме.
И я читаю, читаю, читаю, – до самого утра, при свете зеленой настольной лампы, в объятой сном комнате. Впрочем, при чем здесь комната? Я – на цветущем тропическом острове, где пряно пахнут диковинные цветы, на деревьях растут плоды, а по ветвям скачут любознательные обезьяны. И я не одна, я вместе с храбрым, изобретательным Робинзоном!
Наконец, я засыпаю, положив голову на последнюю, обмятую по краям страничку…
Комендант крепости
Тетя Юля перебирается обратно к себе, на Восемнадцатую линию.
Она поступает на работу. Несколько дней назад к нам позвонили из тети-Юлиного домоуправления и долго вели с ней деловые переговоры. Тетя в ответ только успевала изредка вставлять тихонечко:
– Я понимаю… Понимаю… Да, да, понимаю… Конечно… Обязательно…
Иду… Как же…
Повесив телефонную трубку, тетя Юля по-военному быстро – в течение пятнадцати минут – собрала свое вязанье, шитье, вторые очки и начала с нами прощаться. Маме даны краткие советы, как лучше «выкручиваться» с тем мизерным пайком, который мы получаем по карточкам, мне – строжайшие наказы осторожно ходить по улицам и не угодить под снаряд, к папе обращена просьба беречь меня и маму и хотя бы изредка гладить самому себе брюки.
– Господи, теточка, да как же ты будешь там управляться? – вздыхает мама. – Тебе уже не двадцать, а все шестьдесят восемь!
– Это в мирное время мне было шестьдесят восемь, а сейчас – двадцать, – пытается шутить тетя Юля, но я вижу, что ей грустно, жалко оставлять меня без присмотра. Нам всем грустно: когда теперь свидимся? Работать тетя будет дворником, а это сейчас все равно, что быть комендантом крепости. По радио призывают: «Приведем в боевую готовность каждый дом!» А это означает: заложить мешками с песком витрины магазинов, оставляя лишь узенькие амбразуры для пулеметов; обходить по вечерам дозором весь дом, строго следя за тем, чтобы в затемнении не было ни малейшей щелочки; натаскать воды в сорокаведерные бочки, установленные на чердаке и лестничных площадках; поддерживать чистоту в бомбоубежище; дежурить на крыше во время налетов…
Короче – не знать покоя ни днем, ни ночью. Дворники из нашего двора ходят почерневшие, вымотанные, суровые – все их слушаются и боятся. Так же будут побаиваться и тетю Юлю, хотя мне верится в это с трудом: я-то ее нисколечко не боюсь, даже тогда, когда в ответ на мои вечные поддразнивания «У тети Юли крысы косички стянули!» – она делает гневное лицо.
– Юля, если что, вы нам звоните, я приду, помогу, копать там, нагружать или еще чего, – говорит папа.
– Ладно, позвоню, – соглашается тетя. Но я знаю, что не позвонит. Она никогда, ничего и ни у кого не просит – даже у нас, самых близких ей родственников в Ленинграде.
Тетя надевает свой серый пуховый платок – он всегда при ней, и в теплую погоду тоже.
– Присядем на дорожку, – приглашает мама. Мы садимся. Минута молчания. Потом мама троекратно целует тетю Юлю, и я вижу, что у них обеих глаза мокрые. Папа берет свою кепку – он проводит теточку до трамвайной остановки. Я повисаю у нее на шее, а она шепчет мне на ухо сквозь слезы:
– В ящичке своем, в столе, в уголочке, посмотри, когда я уйду…
Оставшись в комнате одна, я устремляюсь к столу. В бумажном кульке, на котором написано «Внученьке», лежат две маленькие плюшки из серой обойной муки, красные вязаные носочки с цветной каемкой и новенький рубль – на счастье.
Дорога через мост
Мы с мамой выходим из дому рано утром. Она спешит в свой институт, а меня – делать нечего! – ей приходится брать с собой.
Но, боже мой, зачем так рано?! Работа начинается у нее в десять, а мы встали ни свет ни заря и вот уже шагаем по Шестой линии к набережной Невы. Я сонная, еле плетусь. И вообще считаю, что можно было бы не тащиться через весь город, а спокойненько доехать на трамвае или троллейбусе. Это отняло бы не более двадцати минут, а так мы будем идти больше часа, устанем и еще больше проголодаемся. Стакан чаю и ломтик черного хлеба – не очень-то это роскошный завтрак. Есть от чего прийти в некоторое уныние. Но мама уныния не любит, считает, что прогулка придает человеку силы. Она идет подтянуто, легко, улыбаясь утреннему солнышку и своим мыслям. Я прихожу в негодование – что это за черствость, в самом деле? Неужели она не видит, что я уже утомилась? Нарочно замедляю шаги и повисаю у нее на руке.
– Ма-ам, я устала.
– Устала? – подозрительно переспрашивает мама. – А вот послушай-ка, что я тебе расскажу.
И она заводит сказку про Белоснежку и семь гномов. Мама, как всегда, рассказывает чудесно, и я в другой обстановке слушала бы ее, развесив уши, но сейчас в меня вселяется бес упрямства.
– Я про Белоснежку наизусть знаю.
– Ну, хочешь, – про Царевну-Лягушку?
– Не хочу! Я не могу идти так быстро.
– Отчего же? Ты же здоровая девочка.
– Я же сказала тебе – ус-та-ла.
– Знаешь что, – говорит мама, на минутку останавливаясь, – кажется, я понимаю. Смотри-ка сюда.
Она достает из портфеля лист бумаги и, прижав его к стене дома, рисует препротивного человечка – ручки, ножки-палочки, длинный змееобразный хвост и хмурая физиономия со злющими глазами-точками.
– При чем здесь черти? – артачусь я.
– Гляди внимательнее, – смеется мама. – Это не чертик, а твой Каприз-Капризулище. Сейчас мы его выбросим.
Она комкает бумажку и кидает ее в урну. Я кисло улыбаюсь, и мы бежим дальше – в том же темпе.
Завывает сирена. Тревога. Она застигает нас в самом начале моста Лейтенанта Шмидта. Повернуть обратно? До ближайшей подворотни на Васильевском довольно далеко. Надо быстро пересечь мост. Впрочем, поглощенная своими капризами и дурным расположением духа, я как-то не задумываюсь над опасностью момента. Опять мама тянет меня за руку? Я же совсем не могу, ноги не идут – не идут, и все!
– Помедленнее, – умоляю я, – помедленнее…
А свист снарядов нарастает, они проносятся где-то прямо над нашими головами. Б-бах! За чугунными перилами моста взметывается высокий фонтан воды.
– Ну хоть маленькую передышечку, мама!
Тогда мама с размаху закатывает мне пощечину, хватает за шкирку и увлекает вперед. Бах!!! И еще раз – бах!!! Снаряд разрывается прямо на мосту – как раз в том самом месте, где я только что хныкала и притормаживала. Нас отшвыривает на несколько метров взрывной волной, в спину нам летят осколки, один из них – я чувствую – вспарывает мне пальтишко…
Когда через несколько минут мы оказываемся в парадной одного из домов на набережной Красного флота, у меня зуб на зуб не попадает. Мама, разглядывая мое пальто, сурово выговаривает:
– Погибают те, у кого нет энергии, нет воли. Ты уже большая девочка.
Пора понимать кое-что в жизни. Я торопилась потому, что предвидела приблизительно, когда начнется обстрел. Я ничего не говорила – не хотела пугать тебя заранее. Что было бы сейчас с нами, если бы я поддалась на твои капризы?
Шапочка Глинки
Мы долго еще идем по бесконечному, пустому бульвару Профсоюзов.
Наконец, вот он, мамин институт – красивое здание с высокими зеркальными окнами, напротив Исаакиевского собора.
– Леночка, помощница наша пришла, – улыбаются добрые седые тети, мамины сослуживицы. – Что тебе, детка, показать?
Раскрываются дверцы огромного шкафа красного дерева, и с полки снимают узенький футляр. Там, на багровом бархате – полированный прутик.
– Это дирижерская палочка, – благоговейно шепчут тети. – Знаешь, кто ею дирижировал? Сам Направник!
– Кто, кто?
– Был в России такой знаменитый дирижер и композитор, он управлял оркестром Мариинского театра, написал оперу «Дубровский»… А шапочку Михаила Ивановича Глинки хочешь посмотреть?
С большими предосторожностями мне дают подержать какой-то беретик из серебристой парчи, расшитый тусклыми бусинами.
– Жемчуг, – говорят тети.
Ы-у-у! Ы-у-у! – опять воет сирена. Минута – и я оказываюсь в бомбоубежище, на коленях одной из теть. Правой рукой она прижимает меня к себе, другой осторожно держит шапочку Глинки…
Институт завален свежими желтыми досками. В ящики со стружками и опилками укладывают экспонаты институтского музея музыкальных инструментов.
Ящики снесут в подвалы: такой музей – один-единственный в стране, его необходимо сохранить. Я брожу по загроможденным комнатам. В белых клавесинах изредка надтреснуто позвякивают струны; лихо изогнулись охотничьи рога с серебряной инкрустацией: а вот витрины, где в стеганых футлярах нежатся крошечные, все в перламутре, скрипочки; рядом – голенастые цимбалы, разнокалиберные балалайки и флейты… Все это мне можно потрогать, понюхать. Меня уже начали дома понемножку учить на фортепиано, я знаю ноты и могу одной рукой «изобразить» «Во поле березонька стояла…» Именно это я и пытаюсь сделать, открыв крышку клавесина. Седые тети снисходительно улыбаются. Мама по горло занята упаковкой и ничего не слышит.
…Ночью мы остаемся вдвоем с ней в опустевшем институте. Мама дежурит, а меня не с кем отправить домой. Она обходит институтские залы с лепными потолками, мраморные лестницы, анфиладу музейных комнат – проверяет, в порядке ли ящики с песком, на месте ли щипцы для «зажигалок»… А я уже лежу, укрытая маминым пальто, на полосатом диванчике. У него гнутые ненадежные ножки. В гулкой комнате – таинственный полусвет и тени от рыскающих по небу прожекторов. Но что это? Слышатся слабые, нежные звуки музыки. Или это уже мне снится? Протираю глаза – раз, другой и вдруг вижу: играет на свирели маленький кукольный пастушок в атласном камзольчике, спрятавшийся под овальным стеклянным колпаком. Его преданно слушают розовая нарядная пастушка и белая козочка…
Это мама, уходя на крышу, принесла из музея и завела для меня старинную музыкальную шкатулку.
Одна
Дни все короче, темнее. Ноябрь. Мама больше не берет меня с собой – в институте холодно, я там мерзну, скучаю и путаюсь у всех под ногами. С утра до вечера теперь я дома одна. Собираясь на работу, мама горестно вздыхает:
– Приду поздно. Отца тоже не жди. В буфете тебе покушать. Будь умницей.
Стоит входной двери захлопнуться – я одним прыжком к буфету! На фарфоровом блюдечке – пузатенькая, «детская» чашечка с мучным супом – зеленоватой жидкостью-болтанкой и пластик черного хлеба, такой тоненький, что сквозь него просвечивает воздух. Я знаю: больше мне оставить не могли.
Мама и папа съели утром по точно такой же порции. На «детские» и «служащие» карточки выдают по сто двадцать пять граммов хлеба в день – на троих это четверть черной, тяжелой, заскорузлой буханки. Ирочкина мама такого хлеба не признает.
– Там же одни отруби и бумага, – возмущается она. – Разве это можно есть?
Можно! Да еще как! Если ей не нравится, могла бы отдать кому-нибудь – мне, например, или Нюре. Но она почему-то не отдает. Наверное, сушит на сухари и продолжает запасаться.
…Снова и снова заглядываю в буфет. Съесть свой дневной рацион сейчас или немного подождать? Ну, съем. А потом что? Терзаюсь самыми мучительными сомнениями. Отхожу от буфета, копаюсь в постылых игрушках. Но чашечка с супом и, в особенности, хлеб – так и маячат перед глазами. Чем бы отвлечься? Затеваю игру в дочки-матери со своим любимым Микой, хотя он отнюдь не походит на «доченьку».
– Вот, милая, – говорю сокрушенно безмолвному Мике. – Приду поздно.
Отца тоже не жди. В буфете тебе покушать…
Тьфу! Опять этот буфет. Запру-ка я его (ключик всегда торчит из медной скважины и служит вместо оторванной ручки) и уйду в другую комнату. Так и поступаю, но покоя все равно нет. Книгу, которую хватаю с полки, от волнения держу вверх ногами – читать я не в состоянии. И вдруг меня осеняет: съем!
Тогда, по крайней мере, и беспокоиться будет не о чем.
Решено – сделано. Холодный суп пью маленькими глоточками, чтобы растянуть удовольствие. Но счастливая минута проходит быстро, а я как голодной была, так голодной и осталась. Часы тянутся медленно. Сумерки. До выключателя мне не достать, забраться на стул не приходит в голову. Мысли вообще шевелятся в мозгу еле-еле. И я впадаю в какое-то полудремотное состояние. Я не сплю, но нет сил шевельнуться, стряхнуть с себя оцепенение.
Всей кожей ощущаю, что в комнате, в ее неясных углах есть КТО-ТО. Может, он под письменным столом? Или за шкафом? КТО-ТО поскрипывает, шуршит, дышит…
Жутко! Отчаянным усилием воли заставляю себя встать с дивана, на котором прикорнула. Надо вырваться на свет, к людям! В панике несусь через длинный пустой коридор на кухню. Там тепло, тлеют керосинки. Агния Степановна жарит блины на постном масле. Лицо ее пылает и лоснится от жары. На тарелке уже выросла тяжелая мягкая стопка серых ноздреватых блинов. А запах! От этого запаха у меня крепко сводит скулы. Обессиленная, я прислоняюсь к плите и – хоть убейте! – не могу оторвать взгляда от пошипывающего в сковородке блина. Может, попросить один? Да ведь не даст. А если таким жалостливым голосом, и сказать волшебное слово «пожалуйста»? Нет, ни за что! Разве только сама предложит…
С надеждой слежу за каждым движением соседки.
Агния Степановна отводит полной рукой прядь черных волос ото лба и недовольно косится на меня:
– Что ж, мать тебе опять ничего не оставила? Как эта можно, на целый день ребенка бросать?
«Ну дай же, дай! – умоляю ее про себя. – Ну пол, ну четверть блинчика!..» И в ушах начинает навязчиво звенеть детская песенка, которой меня учила тетя Юля: Блин, блин, блин, Полблина, полблина, полблина, Четверть блина, четверть блина, четверть блина…
Песенка изображает колокольный звон – Блинннн, блинннн, блинннн, блинннн…
– Ирочка! – пронзительно кричит Агния Степановна. – Неси скорей блины в комнату, остынут!
Тарелка, соседка и моя закадычная подруга Ирочка уплывают в тоннель коридора, а я слышу, как в двери их комнаты изнутри звякает ключ…
Долго и мрачно нюхаю блинный воздух. И чего, спрашивается, ждала? Чего?
И вчера ведь не дали, и позавчера, и завтра не дадут. Не буду больше выходить на кухню. Нечего унижаться. А они пусть подавятся своими блинами. Я нарочно громко запеваю какую-то несусветицу и марширую в комнату.
Через некоторое время в дверь стучат. Ирка. Сытая, негодяйка! Я сухо перебрасываюсь с ней несколькими словами, и моя подружка, покрутившись у стола, уходит. Забираюсь с книгой в угол дивана. Но что это? Почему и здесь, в комнате, столь основательно удаленной от кухни, витает изумительный блинный дух? Повожу вокруг глазами и носом – и замечаю на краешке стола бесформенный комок газеты. Его же не было, он появился минуту назад!
Разворачиваю бумажку – три блина!
Эх, Ирка, дорогая моя Ирка!
Почему о людях часто думаешь хуже, чем они есть на самом деле?






