Текст книги "Хлеб той зимы"
Автор книги: Элла Фонякова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Крокодила Семеновна
Где-то ближе к весне я снова стала ходить в школу. На сей раз не в подвальную, а в настоящую большую ленинградскую школу. В ней, одной из немногих в районе, вдруг возобновились занятия.
Рослая, вся какая-то узкая учительница, в очках, с «кичкой» волос на затылке, представилась нам:
– Ребята, у меня очень трудное имя-отчество. Я сейчас напишу его вам на доске крупными буквами: НЕОНИЛА ЗЕНОНОВНА. Мы тут же окрестили ее Крокодилой Семеновной. Крокодила была близорука, рассеянна, часто забывала, что она задала на дом. За малейшую провинность она наказывала – выгоняла из класса. Мне нравилась эта «эвакуация». Можно было спокойно обойти все пять этажей школьного здания, заглянуть в промерзший гулкий актовый зал, про который я думала, что там совершаются гражданские акты (слова эти попадались мне в книгах), сунуть нос в пустой химический кабинет, заставленный запыленными предметами черной магии, пошляться по вестибюлю.
В школе нетоплено, как и везде, поэтому на уроках мы сидим в пальто, ватничках, шубейках. Учительница мужественно приходит на уроки в синем костюме с широкоплечим мужским пиджаком. Но видно, что внизу у нее «поддето». Самый скверный момент – начало первого урока. Действует санитарная комиссия. Надо раздеться и предъявить ей нижнюю рубашонку. Вши, конечно, есть у многих, почти у всех. Тут же, усевшись за парту, надо их вылавливать, уничтожать, а потом опять «предъявлять» бельишко. Ох, и скверная процедура! Посиневшее тело дрожит мелкой противной дрожью, никак не просунуть ногу в штанишки, пуговочки у лифчика-жилетки не застегнуть негнущимися пальцами. А тут еще насмешки мальчишек…
Отогреться удается еле-еле только к концу следующего урока. В глазах Крокодилы Семеновны я угадываю сочувствие, но внешне она его никак не проявляет.
– Комаровская, опять у тебя в тетрадке нарисован крокодил (наивная наставница!) и опять ты болтаешь с Антиповым. Выйди из класса. Погуляй и подумай…
Коварное племя
В начале 1942-го года я представляла из себя маленького заморыша, слабого, дистрофичного с виду. Но характер у меня был общительный и жизнерадостный. В квартире меня любили, я редко унывала и с легкостью переносила блокадные трудности.
Общество сверстников меня возбуждало и радовало. Но жизнь сразу же преподала мне несколько суровых уроков.
И самый главный – нельзя доверять мальчишкам. Это коварное племя. Они злы, вероломны и не ведают жалости.
Мальчишки издевались над моей хилостью – сдачи я им дать не могла.
Другие девчонки от них бегали и прятались, но мне это почему-то казалось унизительным.
Кончаются уроки. Дойти до дому – пара пустяков. Но каких страданий мне стоила эта короткая дорога! Уже на последнем занятии я нервничаю и украдкой оглядываю наших представителей сильного пола. Кто из них будет сегодня меня лупить? И чем? Портфелем или пеналом? А может, просто станут расстреливать из рогаток? Швырять камнями? Хоть бы один защитил!
И один, действительно, предлагает мне свою защиту. В обмен на пестрый стеклянный шарик, который я любила вертеть в руках. Согласна ли я? Что за вопрос! Шарик исчезает в кармане Бушуя – Витьки Бушуева.
Договариваемся так: я выхожу из школы первая, а он догоняет меня на углу, чтобы наш союз не так бросался в глаза. От всех нападений он отбивается вместо меня.
Впервые на последнем уроке я сижу спокойно. Дружески подмигиваю своему рыцарю – Бушуй отвечает мне широчайшей улыбкой, показывая щербатые зубы: порядочек!
И он, действительно, нагоняет меня на углу. Сердце у меня тает от чувства признательности, надежности, я готова полюбить Бушуя. Но… что это он собирается делать? Ведь вокруг никого еще нет. Стоит ли преждевременно размахивать ранцем?
Цепь моих рассуждений прерывает удар по голове. Потом еще. Еще! Еще!
Ну гад! Вот гад! Какая я идиотка! Вокруг меня и Бушуя скачут и улюлюкают мои ежедневные мучители – молодец Витька! Вот это позабавил! Все у них, оказывается, было обговорено заранее…
Приятелем Бушуя был некий Эдик, высокомерный, румяный пацан. Мать у него работала директором столовой. За школьным обедом, на который мы чаще всего получали суп из сушеной картошки, Эдик никогда ни к чему не притрагивался. Тарелка его оставалась полной! Это было выше моего понимания.
Тарелка Эдика владела всеми моими помыслами. Долго я крепилась, боялась, подавляя в себе гордость, прежде чем решилась однажды – только однажды! – обратиться к нему с просьбой:
– Ты все равно не ешь, можно, я перелью себе немножко.
Эдик посмотрел на меня невидящим взором. Высокое презрение отразилось на его физиономии. И вдруг он завопил на весь зал:
– Комаровская объедков просит!!!
Я долго плакала, замкнулась в себе, стала ядовитой – обидно дразнила мальчишек и как-то даже пожаловалась Крокодиле Семеновне. Однако после моей «ябеды» стало только хуже.
Зойка-зайка
Потом я вдруг открыла для себя Зойку.
Сперва я ее просто не замечала. Она сидела на предпоследней парте, одна, и ничем не выделялась среди остальных ребят. Такая же тщедушная, укутанная в шарфики, кофты, платки – только нос торчит. Когда Крокодила вызывала ее к доске, Зойка, прежде чем ответить, долго думала. До того долго, что мальчишки начинали шуметь и отпускать ехидные замечания.
Но Зойка на это никак не реагировала. Она думала. И зато отвечала потом ясным, твердым голосом, без малейшей запиночки. Строгая Крокодила всегда ставила ей «отлично», и всем было очевидно, что это «законное» «отлично». Я тоже училась хорошо, хотя лентяйка была порядочная и редко утруждала себя приготовлением уроков: выезжала на эрудиции и умении болтать языком.
Основательности в моих занятиях не было. А у Зойки – была.
Как-то Крокодила затеяла всеобщую пересадку. Нужно было расстроить кое-какие мальчишечьи союзы. В результате я очутилась на той самой парте, где сидела Зойка. Она взглянула на меня оценивающе и ничего не сказала.
На другой день, в перемену, Зойка, порывшись у себя в карманчике, достала кусочек подсолнечного жмыха, похожего на халву. Я деликатно отвернулась. У меня за спиной послышался хруст: жмых разгрызали.
Когда я обернулась, Зойки уже не было рядом, а на моей тетрадке лежал влажный серый комочек.
– Ловко ты его разгрызла, – смущенно сказала я на уроке своей соседке, – как раз поровну.
– А я ведь зайка, – сказала Зойка, улыбнувшись мне впервые и показывая два больших, белых, в самом деле как у зайца, зуба.
Мы подружились.
Теперь я не была в школе одинока.
Третьи дворы
Совсем иначе потекла отныне моя школьная жизнь. Мы неразлучны с Зойкой.
Она живет близко от нас, на Разъезжей улице, и мы в условленный час встречаемся с ней по утрам, чтобы вместе идти в школу. Если объявляют воздушную тревогу и весь класс, во главе с Крокодилой Семеновной, спускается в бомбоубежище, мы забираемся с Зойкой в самый темный угол. Обнявшись, рассказываем друг другу всякие небылицы. Я, например, сообщаю ей, что на днях шла по Свечному переулку – и вдруг вижу, лежит кошелек. А в нем – ничейные талоны на обед в ближайшей столовой. Иди – и ешь. Вообще-то ведь могло быть такое, правда? Зойка, в свою очередь, врет, что ее пригласили к себе зенитчики. Дали «бабахнуть» по немецкому самолету, самолет взорвался и распустил по небу длинный черный шлейф дыма. За это зенитчики угостили Зойку настоящими горячими щами, не из хряпы, а из белокочанной, свежей капусты.
Ну, это-то ни в какие ворота не лезло, Зойка совсем завралась. Но ведь мы так и уговорились с самого начала – сочинять во все тяжкие.
Если не было слишком морозно, мы после уроков, даже не заходя домой, отправлялись в продолжительные странствия по окрестным дворам. Особенно любили мы обследовать и отыскивать третьи дворы.
В новых современных городах нет даже такого понятия – двор. Есть территория, «ограда». «У нас в ограде…», – говорят новосибирцы. В новых городах дома далеки друг от друга, как полустанки, и похожи, как бутылки молока. Другое дело в старом Ленинграде. Плотные, сомкнутые, как солдаты в строю, дома образуют как бы длинные крепостные стены, которые тянутся во всю длину улицы. Внутри квартала – целая система разнообразных дворов и двориков. Все они сообщаются между собой какими-то немыслимыми проходами, лазами, так что и запутаться немудрено, и заблудиться…
Входишь в подворотню какого-нибудь большого дома, допустим, на Васильевском или в районе Невского проспекта. В подворотне тянет сырым сквозняком, пахнет керосином. Она выносит тебя в тесный каменный колодец. Со всех его четырех сторон смотрят высокомерные окна. Ни травиночки не пробьется сквозь серый асфальт. Однообразие подъездов «черных» лестниц нарушает только крытая стеклом вывеска: «Домоуправление» или «Утильсырье».
Однако это только первый, парадный двор. Спрятавшаяся в дальнем углу подворотенка, пониже и посумрачнее и еще более пропахшая керосином, ведет во второй двор. Он может поразить вас неожиданностью формы – круглый, многоугольный или извилистый, как водопроводный шланг. Уже не все стены глазеют на тебя окнами. Одна – слепо и тупо преграждает путь глухой кирпичной громадой. Это так называемый брандмауэр. Сколько их в Ленинграде!
И ни один не похож на другой. Безнадежен, безвыходен второй двор, он не оставляет никаких иллюзий. Ты пойман, попался, дальше пути нет…
Но опытные люди знают: быть такого не может! И в самом деле, если пораскинуть мозгами, один из подъездов начинает казаться «подозрительным».
Видится в нем какой-то слабый просвет, чудится еле уловимое дуновение ветра… Ага! Значит, здесь скрывается выход в третий двор. Точно, так оно и есть. Две ступеньки вниз, шесть вбок, потом немного вверх… И как ни грязен, ни мерзок скрытый от всех глаз третий двор, ты выбегаешь в него с чувством свободы и облегчения. Не все еще потеряно, еще можно выкарабкаться, дохнуть влажного питерского воздуха!
Вот за это-то ощущение и любили мы с Зойкой третьи дворы. Мы специально их разыскивали и даже соревновались, кто проявит в этих поисках больше сообразительности. У меня на счету было четыре найденных двора, у Зойки – пять. Кроме того, в третьих дворах мы чувствовали себя в безопасности. Когда начинался обстрел, мы со всех ног мчались туда и отсиживались среди нагромождений льда, мусора и дровяных кладочек. Нам казалось, что немцам ни за что не разглядеть, где мы спрятались, что о существовании третьих дворов им ничего неизвестно. И верно, сюда не долетал ни один осколок.
Витамины
Пахнет весной! Воздух пронизан светом, пригревает понемногу солнышко.
Вроде бы и надо ему, солнышку, радоваться, но Ленинград при ярких лучах удрученно разглядывает сам себя. Заметнее безобразие развалин, которые – на каждом шагу; не убиравшийся за всю зиму снег растекается по мостовым и тротуарам грязными, вонючими, пузыристыми лужами. Наши любимые третьи дворы, еще недавно сказочно разубранные колоннадами толстенных сосулек, превращаются в настоящие клоаки, завалены нечистотами. А люди!.. На кого похожи люди! Изжелта-бледные, одутловатые, давным-давно не умывавшиеся как следует… Они медленно бредут по улицам, щурясь от света, покачиваясь на ходу, как пьяные. Витамины! Нужны витамины!
– Иначе мы все здесь передохнем. Как мухи. – Это заявляет папа.
И хотя мама резко обрывает его, обозвав паникером, отец, пожалуй, недалек от истины.
Мама опять лежит. Все время в одной и той же позе – на спине, чуть повернув на подушке голову. Подушка серая, лицо серое, волосы серые, серые глаза… Иногда, под вечер, пока еще не зажгли коптилку, кажется, что в постели никого уже нет. Это очень страшно. И я каждые пять минут окликаю маму:
– Ты спишь? Спишь?
– Нет… – еле слышно отзывается мама.
Я больше не поддаюсь на мамины уговоры «покормить ее котлеткой» и, когда она обедает, выхожу пройтись по коридору.
Я утратила свою обычную живость и часто впадаю в какую-то странную полудремоту. Даже забываю о том, что голодна, – не хочется разговаривать, не хочется двигаться, не хочется думать, не хочется читать… Я пропускаю школу, подолгу замираю, неподвижно свернувшись в своей зарешеченной кроватке. И папа, если он дома, тоже часто окликает меня:
– Ленк? А Ленк?
Папа и сам-то похож на привидение. Длинный, ноги тощие, щеки завалились, глаза расплывчато бродят под бровями-лохматками, в которых появились седые ниточки.
Немногим лучше выглядят и остальные. У тети Сони изнурительный кровавый понос… Дяди-Сашино излюбленное обращение «Привет, дистрофики» в такой обстановке уже не «звучит». Впрочем, он и сам избегает употреблять его – не на шутку встревожен нашим видом.
Да, необходимо предпринимать что-то решительное.
– Хорошо бы достать луковичной шелухи, – говорит дядя Коля. – В ней уймища витаминов.
О луке, разумеется, никто и не мечтает. Как-то само собой разумеется, что луку нет и быть не может, а шелуха – может. Ее и в самом деле за большие деньги или за хлеб покупают на барахолке. Дядя Саша жертвует на это дело свой дневной хлебный рацион (сам он все-таки кормится несколько лучше нас – у него военный паек). Папа, три часа протолкавшись на Кузнечном, приносит две пригоршни рыжевато-фиолетового мусора. Это и есть луковичная кожура. Ее долго варят в кастрюльке, и комната наполняется дразнящим луковым ароматом. Но едкий коричневый отвар омерзителен на вкус. Мы пьем его утром и вечером, по столовой ложке, боясь пролить на пол хотя бы капельку и тут же плотно завинчивая баночку крышкой: чтобы влага зря не испарялась. Толку, однако, особого не видно. Мы продолжаем хворать.
Однажды дядя Саша возникает дома в неурочное время. У него многозначительная мина на лице, как у человека, скрывающего важный сюрприз.
– Эх, вы, дистрофики, – обращается он к нам по-старому. – Киснете здесь и ничегошеньки не знаете, что на белом свете творится!
Он кладет на стол бумажный сверток.
– А ну, племянница, смотри!
В свертке – пересохшие сосновые хвоины.
– А зачем они?
– Чудаки! Что ваша луковая шелуха? Шелуха и есть. Вот настоящие витамины! Чудеса творят! Мне такие вещи рассказывали про эти иголочки!
Сенсация! Ленинград спасен!
…Хвойный настой мы пьем литрами. Он освежает, взбадривает. И – о чудо! – у мамы исчезают на ногах темные цинготные пятна, а тетя Соня перестает стонать по ночам от рези в желудке. И папа уже не утверждает столь категорично, что мы все передохнем, как мухи.
Андрей Андроныч
Галя приходит из своей пошивочной сама не своя, какая-то растревоженная, возбужденная. Она машинально, без обычной ревностной домовитости, подметает комнату, выносит во двор ведра, смахивает с подоконников пыль. На мои вопросы откликается в замедленном темпе, переспросив предварительно:
– А? Что ты сказала? Я не слышала…
Несколько раз она, встав на маленькую скамеечку, придирчиво рассматривает свое отражение в закопченном стекле, которым увенчан наш камин. Зеркало расположено так высоко, что в него без усилий может заглянуть только папа. Впрочем, сейчас никто из нас в зеркале и не нуждается: мало радости убеждаться в том, что ты похож на Кащея Бессмертного.
Часов около восьми Галино беспокойство достигает предела. Она поминутно спрашивает, который час. На месте ей не сидится – все мерещится стук в двери. И она то и дело вылетает в прихожую с криком:
– Кто? Кто там?!
– Да что с тобой сегодня творится, девочка? – не выдерживает в конце концов тетя Соня.
Галя, секунду поколебавшись, обнимает тетю Соню и что-то горячо шепчет ей в затылок. Тетка широко улыбается, в то же время посылая маме непонятные сигналы глазами.
Однако мама все прекрасно понимает. Она достает из шкафа чистую салфетку и стелет ее на стол поверх клеенки. Ставит на «буржуйку» чайник.
Кристаллики сахарина – сахар почти не выдают по карточкам, и мы пользуемся «химией», – ссыпает из бумажного фунтика в стеклянную солонку. Мама во всем остается верной себе – она любит красоту и порядок…
Галя опять нервно метнулась к двери и исчезла за нею. Но на сей раз она возвращается не одна. На пороге возникает рослая фигура в солдатской шинели.
За ее плечами светится Галино взволнованное личико.
– Это мой знакомый… Ольга Сергеевна, тетя Соня, знакомьтесь… Вы не знакомы?.. – сбивчиво лепечет Галя.
Боец держится, наоборот, спокойно и с большим достоинством. Он степенно обходит всех присутствующих, не исключая и меня, и каждому протягивает просторную красную ладонь со словами:
– Добрый вечер. Андрей Андроныч… Добрый вечер. Андрей Андроныч…
Добрый вечер, Андрей Андроныч…
– Проходите, Андрей Андроныч, присаживайтесь, отдохните, – хлопочет мама, пряча улыбку. – Вот табуретка. Вот кушетка.
Но Андрей Андроныч присаживаться не спешит. Он водружает на стол свой защитного цвета вещмешок и начинает обстоятельно развязывать его. Я во все глаза рассматриваю Галиного знакомого. Ему на вид не больше лет, чем Гале.
Он светловолос. У него небольшие, глубоко спрятанные за крутыми скулами, зеленые глаза, широконький розовый нос и очень определенные, крупные губы.
«Симпатичный, – думаю я. – И добрый, наверное». Тем временем Андрей Андроныч выкладывает на стол… Господи, что он выкладывает! Целую банку настоящих мясных консервов! Брусочек перламутрового сала! Три толстых, медвежьего цвета солдатских сухаря, какой-то узенький, длинный мешочек, перевязанный сверху шнурком, и пачку махорки! Мы потрясены. Галя смотрит на своего знакомого с немым восхищением. Сам же Андрей Андроныч совершенно равнодушно рассматривает камин, так, как будто он здесь ни при чем.
– А что в мешочке? – нарушаю я минуту благоговейной тишины. Я понимаю, что вопрос бестактен, неуместен, но удержаться не могу. Это выше моих сил.
Андрей Андроныч, ничего не ответив, развязывает шнурок и показывает «товар лицом». Это сахар!
– Есть куда высыпать? – деловито спрашивает гость. – А то мешочек из-под пороха, пригодится еще.
– Ну конечно, конечно, вот, пожалуйста, – мама подвигает Андрею Андронычу поллитровую баночку. – Давайте, я мешочек быстренько простирну и высушу…
Когда возвращаются домой папа и дядя Коля, у нас пир идет горой. В комнате витает дивный дух разогретой говяжьей тушонки. Мы грызем сухари, пьем сладкий чай. А Галин знакомый рассказывает солидным баском фронтовые истории – о том, как в разведку ходили и чуть «языка» не взяли, о каком-то снайпере Кулебяке, который свою снайперскую винтовку называет «пичужкой», и этой «пичужки» немцы ужасно боятся. Потому что Кулебяка уже укокошил двести гадов.
– А вы немцев тоже укокашивали? – кровожадно спрашиваю я.
– Приходилось.
– Сколько штук?
– Не считал, – сухо отвечает Андрей Андроныч. Мама, укоризненно посмотрев на меня, пытается переменить разговор.
Жаль!
Но допрос продолжает папа. Правда, его интересуют вещи иных масштабов: почему до сих пор нет второго фронта? Что себе думает английский премьер Черчилль? Когда снимут блокаду? Сколько вообще может протянуться война? На такие вопросы, пожалуй, не ответил бы сейчас и генерал. Но наш боец, глазом не моргнув, дает исчерпывающие пояснения. На второй фронт нечего особенно уповать – на них, сволочей-империалистов, надежда плохая. Черчилль думает только о том, чтобы нажиться на войне. Блокаду снимут скоро. Немцев тоже разобьем не сегодня, так завтра. Потому что они «ума не лишены, но ведь и мы не лишены тоже».
– Ай да боец! – восторгается папа. – С такими нигде не пропадешь!
Галя, судя по ее сияющим глазам, вполне разделяет папино мнение.
– Пара, – делает заключение тетя Соня после ухода гостя. – Молодчина, Галка, какого парня завлекла! А?
… Через месяц он вновь прибыл к нам со своим вещмешком и, выгрузив из него фронтовые гостинцы, затолкал туда немногочисленные Галины пожитки.
И оба они простились с нами.
– Пусть у матери моей поживет, к семье привыкнет, – объяснил Андрей Андроныч. – Получу трехдневный отпуск – распишемся…
В столовке
Из тех продуктов, что мы получаем по карточкам, нет никакого смысла готовить самим. Мы убеждаемся в этом после неоднократных неудачных опытов.
Как ни верти, а дома, кроме мучной болтанки да жиденькой горькой каши из пшена-сечки, ничего не придумаешь. Да еще эти бесконечные кулечки и дележки!
Надо окончательно и бесповоротно переходить на столовское питание, тем более, что мы отчасти уже им пользуемся: я обедаю в школе, а мама во время болезни получала «усиленное».
Раскрепление по столовым – дело запутанное и сложное. Почему-то все мы «приписываемся» в разных местах. Мама – на Загородном проспекте, в помещении бывшего ресторана. Там огромный, с высоченными потолками, зал и роскошнейшая, резного дуба, буфетная стойка. Она разукрашена барельефами, изображающими связки дичи, блюда с фруктами. За этой стойкой восседает закутанная в ватник кассирша и целый день выбивает метровой длины ленты талонов. Папа столуется где-то у себя на работе. Я по-прежнему обедаю в школе, а завтракаю и ужинаю в маленькой забегаловке, где раньше, видимо, была сосисочная или блинная. Там тесно, парно, и долго надо ждать, когда придет официантка и возьмет талоны. Дядя Коля прикрепился к столовой на Разъезжей улице. Случается так, что взрослые днем очень заняты и не успевают приехать в свои столовки поесть. Тогда мне поручается взять судочки, еще накануне выбитые талоны, обойти все столовые и забрать домой обеды. Я не люблю этим заниматься. Приходится долго высиживать в ожидании – самообслуживания тогда еще не было, сливать в судочки супы, желая и не решаясь отхлебнуть немного теплого варева, потом, по дороге домой, трястись от страха, что споткнусь, пролью, уроню, что кто-нибудь может просто отобрать у меня обеды. Ведь судочки на виду, их трудно спрятать в сумке.
И еще я не люблю ходить в столовки по другой причине: я часто становлюсь там свидетельницей человеческого унижения. И страдаю от этого, хотя еще мала и многого в жизни не понимаю. Вот сидит за столиком дама – в дорогой шубке, с накрашенными губами. Она долго выскребает тарелку ложкой, потом, приблизив к ней красивое, бледное лицо, никого не стесняясь, по-собачьи, сосредоточенно, вылизывает последние остатки каши… Высокая старуха с седыми букольками над морщинистым лбом бродит между столов, попрошайничая:
– Оставьте ложечку, оставьте крошечку… Все возьму, золотенькая, ничем не побрезгую…
И, не дождавшись, пока ей подадут, протягивает костистую грязную руку к тарелке с хлебом… Обрюзгший мужчина в очках, весьма интеллигентного вида, затевает страшный скандал с официанткой: ему недодали каши, он же видит!
Воры тут все! Позвать директора! Жалобную книгу! Весы подать сюда! Весы не подают, он сам бежит со своей порцией на раздачу, взвешивает тарелку и убеждается, что его никто не обманывал. Но он продолжает скандалить…
А кормят в столовых всякими диковинными кушаньями. Например, на второе вы можете получить на выбор – биточки из дуранды или биточки из шрот.
Дуранда – это жмыхи, но не подсолнечные, которые считаются лакомством, а какие-то другие: черно-коричневые, тяжелые, горькие. Биточки из них внешне предательски похожи на мясные. Шроты – останки соевых бобов. Большая партия этих бобов была обнаружена в Ленинградском порту, она предназначалась для экспорта. Бобы тут же были пущены в оборот. Из них приготовляли соевое молоко, кефир, даже сметану. В итоге оставались шроты – соевые выжимки. Они представляют собой беловато-желтую чешуйчатую массу с тошнотворным привкусом. На третье – либо кисель из морской капусты, либо стакан соевого молока, либо хвойный напиток.
Кашу в столовках заправляют олифой – она вязкая, пахнет рыбой и квартирным ремонтом. Чай, конечно, на сахарине…