Текст книги "Хлеб той зимы"
Автор книги: Элла Фонякова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Будуар Зинаиды Павловны
Мама часто бывает у Зинаиды Павловны. В тот день, когда мы обе получили приглашение на чаепитие, я хорошенько рассмотрела соседкино жилище.
Квадратная комната с белой кафельной печью. На самом видном месте – туалетный стол и зеркало. Настоящий алтарь! Шелковые коробочки с духами расставлены вперемежку с фарфоровыми амурчиками, собачками, кисками, расписными пасхальными яйцами. Шкатулочки, вазончики с искусственными цветами, набор черепаховых гребенок, пудреницы, пуховки – чего там только нет! Целое богатство, прямо глаз не оторвать. Дома-то у нас ничего подобного не водилось. Мама не признает косметики. Исключение делается лишь для одеколона «Манон», который раз в год – на день рождения – ей преподносит папа. Мама иногда дает мне понюхать флакон.
– Чувствуешь, какой у него строгий и чистый запах? – спрашивает она.
На другом видном месте в будуаре Зинаиды Павловны – постель. Шикарное ложе с никелированными шарами на спинках. Каждый шарик подхвачен снизу розовым бантом. Постель застлана белоснежным кружевом и усеяна бесчисленным множеством вышитых подушечек. Вверху, на стене, два фото: Зинаида Павловна в молодости (опершись пухлым локотком на балюстраду) и бравый военный в красноармейском шлеме – первый муж.
Тепло, светло, а главное, на столе – как до войны! – печенье, варенье, сливочное масло… Откуда? Тогда я этим вопросом не задавалась, и благоговейно глотала угощение. Может, завтра позовут опять?
Но «опять» зовут только маму. Она берет вышиванье и уходит в будуар на весь вечер.
– А ты посиди, посиди у себя, деточка, – говорит мне Зинаида Павловна, загородив своим полным телом, облаченным в японский халат, дверь.
Врата рая захлопываются перед самым моим носом. Я слышу, как звякают ложки – чай готовят! – смех…
Глубоко оскорбленная, я залезаю в свой угол. А мама-то тоже хороша!
Совсем нет дела до единственной дочери. Сидит, небось, ест сладкий сухарик.
А я тут пропадай с голодухи. Правда, она отдает мне свой ужин, это я знаю, но все равно…
Зинаиду Павловну я невзлюбила тогда же, а на маму долгое время таила обиду. И только после войны, вспоминая, как за обе щеки уплетала мамин паек, я кое-что начала понимать. За возможность сунуть мне лишний кусок моя гордая мама расплачивалась втридорога… А чудесные наволочки и скатерти, вышитые ею, до сих пор украшают будуар Зинаиды Павловны.
Барахолка
На мостовой, покрытой толстой, как перина, наледью, – скопище людей.
Все переминаются с ноги на ногу, топчутся, кружатся на одном месте. Движения эти неуклюжи и неповоротливы, народ нацепил на себя что только можно шерстяного и теплого. Масса куда-то постоянно перемещается, словно течет медленная сумеречная река. Исток ее в конце нашей улицы, а дальше она разливается по рукавам переулков и подворотен. Это Кузнечный рынок, барахолка.
С барахолкой связаны все блокадные годы. Нет, не в смысле товарообмена – нам нечего было продать, а тем более не на что было купить. Туда ходили, чтобы побыть в людской гуще, потолкаться, поглазеть, почувствовать общность беды и общность усилий, преодолеть ее, выжить. Меня часто брал на барахолку папа.
Впрочем, хорошего там, конечно, было мало.
…Пожилая дама в чернобурке держит в охапке, как ребенка, громоздкие бронзовые часы с купидонами. «Кто купит сейчас такие?» – думаю я. Дама и сама, видимо, это понимает. Она сконфуженно поглядывает по сторонам и нередка вопросительно взывает:
– Часы не купите? Пятьдесят граммов хлеба…
Рядом идет сговор.
– Два кило!
– Не обманете?
– Да вы что?!
– Ну пошли. Значит, так, рояль, шкаф орехового дерева, два кресла.
Пишущая машинка… Я тут, неподалеку. И саночки свои дам…
Я разеваю рот. Целых два кило! Чего? Хлеба, пшена? Есть же у некоторых!
У «некоторых» действительно есть. И таких, в общем, немало. Мне тут же приходит на ум Зинаида Павловна. «Некоторыми» и держится коммерция. Торг идет лишь на такой основе: ты мне хлеб, я тебе – все что угодно. Продаются велосипеды, меха, детские коляски, отрезы материи, гаечные ключи, аквариумы, вязаночки дров, антикварный фарфор, фотоаппараты, щипцы для сахара, бланки похвальных грамот, золотые брошки, коньки… Из всего этого только дрова представляют реальную ценность. Остальное – ничто. Хлеба! Хлеба!
Вот продвигается баба в косматом пуховом платке. В узелке, который она несет, явственно проглядываются очертания хлебной буханки.
– Продавщица, наверное… – шелестит ей вслед.
К бабе бегут со всех сторон, суют ей в лицо кофты, босоножки, какой-то микроскоп… Но она, делая вид, что никого не замечает, упрямо таранит толпу.
– У, зараза…
Худой очкастый старик в каракулевой шапке пирожком устало прислонился к промерзшей стене. Перед ним, на чистой тряпочке – стопка томов в тисненных переплетах. Папа устремляется к этой стопке, жадно перелистывает книги – редчайшие старинные издания! Находка для знатока.
– Что просите за них?
– Сто пятьдесят граммов хлеба.
Мы поспешно отходим – хлеба у нас нет…
Папа крепко держит меня за руку и, чтобы развеселиться, громко кричит:
– Продается девочка! Кому девочка? Шалунья, озорница, недорого возьму…
– Папа!!! Ну, папа! Перестань.
– Кому девочка?…
– Па-а-па!
Отцовские шуточки кажутся мне совершенно неуместными. Мне стыдно за папу, который этого не чувствует. И… немножко страшно. Я, конечно, понимаю, что меня разыгрывают. Ну, а вдруг кто-нибудь меня заприметит?
Подстережет потом в темном переулке и прирежет? Хожу-то я ведь по городу и одна. А ленинградская ребятня из уст в уста передает кошмарные слухи о том, что появились бабки, которые приманивают детей. Затащит тебя такая ведьма к себе, заговорит, а сама сзади топором – тюк! И засолят тебя в кадушке, пустят на котлеты и антрекоты. Или расторгуют по частям на барахолке. Кто сейчас станет разбирать, что за мясо продает человек из-под полы? Вон дядька там, поодаль, предлагает какую-то косточку. Так его прямо на части рвут. А поди, знай, чья это косточка?
От подобных размышлений становится уже совсем не по себе.
– Папа! Хватит!
А папа – резвится вовсю, как маленький.
– Купите девочку! Купите девочку!
С ума сошел?!
Вырываю свою руку из папиной и с отчаянным ревом продираюсь сквозь толпу, ничего не видя вокруг из-за слез.
Испуганный отец долго не может меня успокоить.
– Как ты боялась, что я продам тебя другому папе! – утверждал он двадцать лет спустя.
О, родительское тщеславие!
Коммуна
Вокруг нашего потухшего камина постепенно образовывается небольшое общежитие.
Из своей захолодевшей квартиры к нам «подселяется» папина сестра тетя Соня со своим мужем дядей Колей. Он школьный учитель. Территория комнаты невидимыми границами разделяется на отсеки. Мы – Комаровские – базируемся в районе моей любимой кушетки. Если снять с нее подушки и валики, получится довольно широкое ложе. Как раз для папы и мамы. Мне снимают с антресолей детскую кроватку, в которой подрастал дяди-Сашин сынишка Димка, ныне пребывающий со своей матерью на Урале, в эвакуации. Димкина кроватка «ясельного» типа – этакий зарешеченный со всех сторон садок для ползунков.
Я естественно, в этом садке не помещаюсь. Ну и что ж? Кому сейчас взбредет в голову спать, вольготно растянувшись во всю длину? Надо сжиматься в комочек, подоткнувшись одеялом со всех сторон. Иначе не сохранишь вокруг своего тела легкое, зыбкое облачко ненадежного тепла. Так что Димкина кроватка мне – в самый раз.
Тетя Соня и дядя Коля устроились в противоположном углу. Свой отсек они обставили деревянными нарами и столиком, смонтированным из двух чемоданов.
Материал для нар принес дядя Коля. Это створка плательного шкафа, по поводу приобретения которого до войны у них устраивалась веселая вечеринка с танцами. Нары – тоже энзе. Они приберегаются на самый крайний случай, когда нельзя будет для нашей буржуйки сыскать уже ни единой щепочки.
Если дома ночует дядя Саша, ему постилают на полу.
При «большой ночевке», когда мы все в сборе, разговоры не смолкают за полночь. Папа объявляет единовременный сеанс «парового отопления».
– Раз-и, два-и, три! – командует он.
Мы дружно надуваем щеки воздухом и, согрев его в себе, по команде же пускаем в потолок. Клубы белого пара, похожие на кучевые облака, поднимаются наверх. И так – несколько раз, пока кого-нибудь не разбирает смех. Вроде, и правда, становится теплее.
Зовут ее Галя…
Бесконечные декабрьские вечера мы коротаем при свете двух коптилок – электричества давно уже нет. Одну коптилку сконструировала мама, вторую – тетя Соня. Обе гордятся своей находчивостью. Мамина коптилка хитроумнее: над отверстием большой плоской масленки из-под машинного масла, бог знает где добытой, укреплена вертикально стеклянная пробирка. В ней – тонюсенький фитилек. Заправляется масленка чем придется – керосином, если есть, денатуратом, если есть, спиртом, тоже – если есть, и, на худой конец, цветочным одеколоном, флакон которого сохранился у дяди Саши. Коптилка горит жиденьким, зато устойчивым перышком огня. Тети-Сонина коптилка – попроще.
Кусок обнаруженного при уборке оранжевого воска для натирания полов перетоплен, залит в баночку из-под крема «Красная Москва» и снабжен фитилем из скрученной бечевки. Этот светильник горит поярче, но копоти от него!..
Однако тетя Соня твердо уверена, что ее «настольная лампа» лучше – при ней все-таки можно что-то иногда делать – поштопать, почитать. Свет экономим, коптилки зажигаем попеременно.
Как-то в сумерки, когда мама была уже дома, мы услышали в прихожей непривычную возню и чье-то прерывистое дыхание. Выскакиваю посмотреть – тетя Соня. Согнувшись в три погибели, она пыхтит и тащит на спине нечто, похожее на большой мешок.
– Ленка, мужчины есть кто? – выдыхает тетя Соня. – Скорей, помогите мне… Ну, скорей же!..
Выбегает мама. Втроем мы затаскиваем в комнату то, что показалось мне в сумерках мешком. Это человек. Девушка лет восемнадцати. Глаза ее плотно сомкнуты, руки безжизненно повисли.
– Соня, кто это?
– Ой, не спрашивайте, потом расскажу! Есть у нас горячая вода?
Тетя Соня и мама кладут девушку к нам на кушетку, я наливаю стакан кипятку из термоса, и мы, все вместе, стараемся влить ей в рот глоточек воды, массируем лицо, руки. Наконец девушка приоткрывает веки, опушенные заиндевевшими ресницами, – в комнате такой холод, что иней не тает…
Через два часа наша гостья уже может полулежать, опершись на подушки.
Мы предлагаем ей поесть: в ответ она заливается слезами, потом с дикой поспешностью проглатывает хлеб и блюдечко пшенной каши. Больше ничего у нас нет…
Девушка засыпает, укрытая пледом, а тетя Соня рассказывает:
– Я в подъезд уже завернула – и спотыкаюсь о что-то. Наклонилась, – в подъезде темно, не видать ничего толком. Гляжу – лежит, вот она. Застылая вся, ноги торчат, худые… Я сердце послушала. Стучит! Редко только очень, но стучит… Нет, думаю, нельзя так девку оставлять, помрет, замерзнет окончательно… Ну, взвалила ее себе на плечи, поволокла. А у самой – все дрожит внутри, сердце прямо останавливается, пятый этаж ведь, не шутка…
– Да что ж ты нас не позвала, – удивляется мама. – Сбегала бы наверх!
– Сбегала бы! А где у меня силы – два раза на пятый бегать? Я и так думала – не добреду…
Два дня девушку ни о чем не спрашивали. Она отлежалась, подкормилась чуть-чуть – и все молчала, только глазами поводила. Наконец, заговорила сама.
Зовут ее Галя. В дом, где жила Галина семья, попала бомба. Мать, сестренка, брат – погибли. Самой Гали не было – она ходила куда-то. Узнав страшную правду, потеряла сознание прямо на улице. Когда очнулась, карточек в кармане уже не было… Скиталась по подъездам, к знакомым идти не решалась – побоялась, что не приютят без карточек. Типичная блокадная трагедия…
Мама сняла с кушетки подушки, валик и составила из них нечто вроде лежанки. Лежанку расположили в центре, между двумя нашими отсеками, у камина. Тетя Соня постелила Гале чистую простыню – последнюю, извлеченную со дна чемодана. Папа достал свое драповое демисезонное пальто и предложил Гале в качестве одеяла.
Потом мы долго пили горячий чай без заварки и без сахара. То есть просто кипяток, но нам приятнее было называть его чаем.
– Ничего, – сказала мама. – Как-нибудь перезимуем. Вместе веселее будет.
Чрезвычайное положение
С появлением Гали продовольственный вопрос, естественно, обострился – ведь у нее нет карточек, а держаться надо. Но как? Мужчины наши вконец отощали. У них темные, с коричневатым оттенком, лица, острые кадыки на шеях и молниеносно отрастающая щетина. Более аккуратный дядя Коля бреется раз в два-три дня, по собственному желанию. У папы подобное желание возникает крайне редко. Из-за этого происходят неприятные конфликты.
У мамы и тети Сони кровоточат десны – цинга…
В таких обстоятельствах объявлено чрезвычайное положение. Вся полнота власти – в маминых руках.
Сложенные в разноцветную стопку карточки обобществляются. Выкупать (слово «покупать» исчезло из лексикона ленинградцев) хлеб поручено мне и Гале. Мы тратим на это по полдня, выстаивая километровые очереди. Стоим, обнявшись, изредка перешептываясь, радуясь, что нас двое… Остальные продукты выкупают старшие. Десятидневный паек – под строгим маминым контролем.
Наше пропитание предопределено на всю декаду. Каждый утром, днем и вечером получит немного еды. Пусть совсем, совсем немного – но все же получит. И в этом теперь есть уверенность. А это великое дело, когда есть уверенность.
Притрагиваться к пайку в неположенное время запрещено под страхом самой суровой кары. Такой карой является мамино ледяное молчание. Один раз отец, придя с работы особенно голодным, съел на ужин свой трехдневный рацион.
Видимо, ему так нестерпимо хотелось есть, что он, как вошел в комнату, так, прямо не раздеваясь, устремился к шкафу и в один миг проглотил содержимое трех кулечков. На другое утро мама, отделяя ему половину своего мизерного завтрака, не отозвалась ни на одно его словечко. И так было день, два, три, неделю… Папа с трудом заслужил прощение.
Правда, все мы втайне ему сочувствовали и подкармливали отца из своей доли…
Несмотря на чрезвычайное положение, бывало у нас и весело. Приходил красавец дядя Саша и бодро приветствовал всех:
– Ну что, живы мои дистрофики? Как дела?
Потом, лукаво взглянув на Галю, говорил восхищенно:
– И откуда это в блокадном Ленинграде берутся такие очаровательные барышни? Ах-ах-ах!..
Галя занималась бледненьким румянцем и утыкалась лицом в тети-Сонино плечо.
Иногда появлялся друг дяди Саши – Шурка Матвеев, капитан третьего ранга (корабль его стоял на Неве), чудак, неудачник, любитель поэзии и женщин. Всегда подтянутый, идеально выбритый, выутюженный, он вносил в дом лирический настрой. Мама лишний раз проводила гребенкой по своим уже поседевшим волосам, а было ей меньше лет, чем мне сейчас, – тридцать два), тетя Соня острила низким голосом. Шурка читал стихи Гумилева…
Долго говорили о событиях на фронте, о недавней победе под Москвой, которой бурно радовались, на чем свет стоит ругали союзников: сволочи американцы, что они, в самом деле, тянут со вторым фронтом! Судили, рядили и всегда останавливались на том, что мы еще «покажем немцам, где раки зимуют».
Горбушка
Галя оправилась немного от своего горя, отошла, привыкла к нам. Она милый, добрый человечек. Немногословна, приветлива, хорошо умеет слушать других. Галю все любят и проявляют заботу о ее будущем.
– Я мог бы устроить тебя, детка, на эвакопункт санитаркой, – предлагает дядя Саша.
У меня перед глазами встает школьная лестница, носилки, розовые, неподвижные лица мертвых… Нет! Нет! Это не для Гали.
– Не ходи туда, не ходи, – предостерегающе шепчу я своей новой подруге. – Там страшно! Очень! Я потом тебе расскажу!..
Зинаида Павловна готова взять Галю на свою продовольственную базу, где она директорствует, – грузчиком.
– Идите, Галочка, не пожалеете. Сыты будете.
Галя уже почти согласна, но в разговор со своей грубоватой прямолинейностью вдруг вмешивается тетя Соня:
– Нечего девчонку в свои махинации запутывать. И так прокормится.
– Я вам, Соня, ничего плохого, окромя хорошего, не делаю, – оскорбляется Зинаида Павловна и уходит, сердито проскрипев дверью.
Неожиданно Галя делает признание:
– Я шить люблю. У меня мама портниха. Была… портниха.
– Ну, с этой профессией нигде не пропадешь, – помедлив, откликается тетя Соня. – Чего ж раньше молчала?
И действительно, нового члена нашей коммуны «отрывают с руками» в первой же пошивочной мастерской. Она будет шить ватники и гимнастерки.
…Вскоре Галя получает зарплату и карточки! Прибегает домой, зареванная от радости:
– Карточки! У меня карточки! Ольга Сергеевна, вот держите! Только…
Вы не будете на меня сердиться? Я за сегодня хлеб уже выкупила. Вот…
Галя извлекает из сумочки хлебную горбушку.
– Понимаете, я заскочила в булочную – так, посмотреть, на всякий случай, а туда свежего хлеба привезли, и очередь небольшая. И мне до того захотелось Ленку порадовать! Пусть это будет ей от меня вроде как подарок с первой получки, ладно? Не сердитесь, да?
Мама не сердится.
Она целует Галю.
А я – на седьмом небе! Вот это подарок так подарок! Целая горбушка!
Сначала я долго созерцаю ее, держа на ладони. Тем временем у меня в голове складывается подробный план, как лучше ею распорядиться, чтобы продлить удовольствие.
Во-первых, надо укрыться в укромном уголке – чтобы не дразнить остальных.
Во-вторых, начинать, пожалуй, надо с мякиша, постепенно выедая в куске нечто вроде коробочки.
В-третьих, хлеб буду не откусывать, а лишь легонько отщипывать губами шершавые крошечки. Если прижать их языком к небу и слегка посасывать, – хлебный вкус дольше сохраняется.
В-четвертых, когда останется лишь корка – «коробочка» – от нее руками, осторожнейшим образом, чтобы ничего не обронить, стану отламывать небольшие кусочки. Они чуть припахивают керосином. Их можно долго держать во рту и смаковать…
Вот какая у меня сложилась четкая программа действий. Согласно ей я и расправилась с незабвенным Галиным подарком.
Сильней слона
Чувство голода ни с чем не сравнимо. Оно непохоже ни на какое другое.
Ты постоянно в каком-то изнурительном нетерпении, беспокойстве.
Одолевает слабость, но нет сил и на месте усидеть. Чем бы ни занялся – чтением, разговором, уборкой, в мозгу, со скоростью часового механизма, звучит один и тот же мотив: есть, есть хочу! Хочу есть! Есть, есть хочу!
Хочу есть! Есть, есть хочу! Хочу есть! И так – до бесконечности, до головокружения, до тошноты…
Беспокойство гонит, заставляет двигаться, совершать какие-то действия, чего-то искать. Я брожу по комнате. Обследую шкаф. Отыскиваю в углу полок завалявшиеся крошки, зажмуриваюсь, чтобы бес не попутал, на «общественное питание». Пустую жестянку из-под сгущенного молока, выписанного тете Соне в женской консультации (она ждет ребеночка и ходит в консультацию каждые две недели), я разглядываю с жадной придирчивостью. Жестянка, конечно, выскоблена дочиста, но все же на желобочках донышка кое-где застряли желтоватые засохшие блестки. Их, пожалуй, можно подцепить ребрышком ложки. И тогда уже нетрудно вообразить себе, что во рту у тебя полно густого сладостного лакомства. Однако мираж быстро проходит и мотив возникает снова: есть, есть хочу! Хочу есть!..
Добираюсь до настенного шкафчика, в котором хранится домашняя аптечка.
Заглянула, собственно, так просто, без всяких особых надежд. Чем можно поживиться в аптечке? Но…
В прозрачных пробирках, заткнутых ватой, – этих пробирок много, штук пятнадцать, по крайней мере, – я вижу знакомые мне белые горошинки.
Гомеопатия! Такие шарики принимала до войны мама, и они водились в изобилии у нас на Васильевском. Я помню разговоры о том, что «эти гомеопаты делают чудеса» и что лекарства ихние принимать – одно удовольствие.
А раз удовольствие – значит надо попробовать. Высыпаю содержимое одной пробирки на ладошку и целиком отправляю в рот. Вкусно! Сладко! Возьмем вторую. Третью. Еще одну. Еще…
Пятнадцать пробирок я опустошаю за пятнадцать минут. Чудодейственные гомеопатические средства сходят за пару приличных конфет.
Вдохновленная успехом, я все чаще наведываюсь в аптечку. Оказывается, глицерин ничем не хуже меда. Две бутылочки густой прозрачной, приторной жидкости я уничтожаю в несколько глотков. Капли датского короля нравились мне и в раннем детстве, а теперь-то уж и говорить не приходится. А что там за пакетик? У-ю-юй! Сухая черника! И как это взрослые могли забыть про такое сокровище? Спрячу чернику у себя под подушкой и буду таскать оттуда по одной ягодке, чтобы растянуть подольше нежданное богатство.
Когда было съедено все, на мой взгляд, съедобное, я принялась за таблетки и порошки. Аспирин был горьким, но ведь и его можно, в конце концов, жевать, так же, как пирамидон, стрептоцид и другие медикаменты. Я бы выпила, наверное, и ландышевые капли, и микстуры, если бы кто-то из старших вдруг не обнаружил моих злоупотреблений, открыв аптечку за какой-то надобностью.
Узнав, что я за один раз съела «всю гомеопатию», мама лишилась дара речи, а папа побежал было вызывать скорую помощь.
– Так я же ее еще неделю назад съела, – невинно сообщила я.
– Ну все, – трагическим голосом сказал папа. – Все. Там же яд.
Взрослые люди такие горошинки принимают по одной в день, а десять штук могут убить слона!
– Значит, я сильней слона.