355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Якович » Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх » Текст книги (страница 11)
Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:59

Текст книги "Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович. Полная версия воспоминаний Марины Густавовны Шторх"


Автор книги: Елена Якович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

26

Двадцать второго июня я была у моей институтской подруги в коммуналке, и мы с ней готовились к экзаменам. В коридоре было включено радио, и мы случайно услышали, что сейчас будет выступать Молотов. Что такое? Ну, раз Молотов будет внезапно речь говорить, надо послушать. Мы бросили занятия, пошли в коридор – там у нее висела, знаете, такая тарелка, радио тех лет. Было 12 часов дня. Так мы узнали о начале войны.

Кого-то сразу призвали в армию. Наших никого в первые дни, хотя все ждали, что вот-вот. И брат под призывом был, все наши мужчины. Думаю, что сначала детей врагов народа брать на фронт опасались, это потом уже все сгодились. Через несколько дней пришли уже к знакомым известия, что такой-то погиб или кто-то ранен. Олег Рудановский сразу же в июне ушел добровольцем – ему было восемнадцать, а призывали с девятнадцати. Через полтора месяца, в августе сорок первого, он погиб где-то под Псковом…

В Москве люди бросились в магазины закупать продукты. Но мы не бросались, ничего не закупали. Стали думать, конечно, как быть с эвакуацией. Хотя из домоуправления всячески звонили, что вот в районе собирается группа, но мы сказали, что нет, нет, нет, никуда мы не поедем. Решили остаться здесь и никуда с места не двигаться. И стали доходить всякие мрачные слухи, что те, кто эвакуировался, стоят на каких-то запасных путях неизвестно где.

Ровно через месяц, по-моему, день в день начались в Москве бомбежки. И в одну из самых первых, 22 или 23 июля, бомба попала в Маргаритин дом. У нее был такой двухэтажный домик в Староконюшенном переулке, очень хорошенький, они на втором этаже жили, и прямо угол их комнаты срезало. Прямое попадание. Славу богу, Маргарита с семьей была на даче. А здесь уже пошло крещендо, вовсю ежедневные бомбежки…

У нас в доме на Брюсовском в подвальном этаже было устроено бомбоубежище, так что нам нужно было только спуститься вниз, а все рассказывали, что в основном ходили в метро. Почему-то многие считали, что метро гораздо безопаснее. Ну, я в метро ни разу не ходила и не очень любила прятаться в домовые эти бомбоубежища. Мне казалось, что лучше погибнуть от бомбы, чем быть засыпанной в подвале. Тут уж меня все стали уговаривать. И даже, помню, Нина Николаевна, жена Качалова, говорила: «Ты совершенно не права. Почему требуют, чтобы старики уходили? Должны уходить, наоборот, молодые, а старикам все равно умирать». Выходили дежурить на крышу. Я тоже рвалась, но меня не пустили. Сказали: «У вас маленькие дети, сидите в бомбоубежище». Я помню, что мой четырехлетний сын Алеша очень плакал и боялся, когда были бомбежки. А я ему сказала: «Зато, знаешь, когда много бомбят, то бывает и много осколков. Завтра мы пойдем на улицу и станем собирать всякие интересные штуковины». И после этого он стал любить бомбежки.

С сентября ввели продуктовые карточки. Тем временем в Москве началась усиленная эвакуация, вообще паника, и пошли постоянные разговоры, что немцы продвигаются и вот-вот войдут в город. Вплоть до того, что в середине октября кто-то сказал, что они уже у Киевского вокзала. И когда утром шестнадцатого надо было идти за хлебом, то мама сказала: «Давайте пойду я, а то вдруг на улице стоят немцы». Вот такое было настроение. Мама сказала: «Лучше мне пойти, все-таки я с ними поговорю по-немецки».

Это был знаменитый день 16 октября 1941 года, когда из Москвы уже бежали все. Я была на улице и своими глазами видела, как по Тверской пронеслась пожарная машина и в ней сидели мужчины и женщины, и у всех были узлы и чемоданы. Муж 16 октября пошел на работу, как всегда, но оказалось, что уже работы нет. Что все или разбежались, или уехали и что их учреждение тоже эвакуировалось. Он вернулся домой, потому что какие-то там остатки, которые еще держались, покинули службу рано утром. Но мы решили все равно не эвакуироваться. В крайнем случае уйдем в последний момент пешком.

Так мы и прожили всю войну. Две старших сестры эвакуировались под Казань, Нора и Маргарита, а Татьяна, мама и я оставались в этой военной Москве, в Брюсовском переулке. Иногда нам с Таней приходилось младших детей оставлять в квартире одних на Алешу. Ему было четыре-пять лет, и он сидел с двумя маленькими девочками – с Катей Максимовой и с моей Леной. Очень было тяжело – и холодно, и голодно, и страшно. Безумно голодный был первый год, когда действительно все голодали.

Мы с Татьяной ходили по помойкам. Тогда были не такие, как теперь, помойки, а большие деревянные ящики возле каждого дома, и в них высыпали помойные ведра. И вот мы стали замечать, что кое-где аккуратненько на газетках выложены картофельные очистки. Люди тогда думали друг о друге, знали, что если у них, допустим, есть возможность почистить картошку, то у других картошки вообще нет. И поэтому обычно клали на газетках. Оказалось, что все-таки у многих в Москве были дачи или родственники, живущие в Подмосковье, и там летом все-таки был какой-то урожай, и это было некоторое спасение. А у кого не было связи с землей, то уже достать даже одну-две картофелины – проблема. Ну, все равно мы ходили на рынок. Там иногда поднимали мерзлые капустные листы и прочее, мыли и варили. И собирали по помойкам эту картофельную кожуру, особенно если в первой половине дня пойдешь, то кое-где она еще лежит. И вот и Татьяна, и я отмывали ее и жарили на касторке лепешки или пекли какое-то подобие хлеба из картофельной кожуры… Касторка ведь тоже масло и в аптеках еще продавалась. И почему-то у нас оказалось – не знаю, может, осенью выдали, – немножко муки ржаной. Смешивали очистки с этой мукой и делали лепешки. Катя Максимова в своей книжке упоминает эти вкусные-вкусные картофельные лепешки, которые она ела двухлетней девочкой.

Продовольственные карточки выдавались по категориям. Приличной была только рабочая карточка. И по-моему, весной 1942 года мы с Татьяной первый раз пошли на донорский пункт сдавать кровь. Потому что знали – тем, кто сдаст кровь, не важно было, заплатят или не заплатят деньги, но на месяц давали рабочую карточку. В Москве можно было ежедневно получать хлеб. Иждивенцам и детям – по 400 граммов, служащим – 500, рабочим по 700 граммов хлеба. И абсолютно точно мы разрезали эти куски хлеба на три порции: утро, день и вечер. Всем поровну. И полуторагодовалой девочке, и Алеше, и мужу, и мне… Помню, что у меня приходилось крупы суммарно 40 граммов в день. Всю войну держалась эта норма.

Между тем брата Сережу забрали в военную школу в Ижевск. Потом перевели куда-то под Москву. Мама к нему часто ездила. Но через два-три года, когда он оканчивал эту военную школу и мама приехала на очередное свидание, то ее вызвал Сережин начальник и сказал: «Постарайтесь быстренько, прямо за несколько дней, устроить сына на какую бы то ни было работу. На любую работу! Мы его отпустим». Выяснилось, что они не хотят, с его фамилией Шпет и отчеством Густавович, давать ему воинское звание. И маме удалось его устроить с большим трудом в театральный хор. Это Сережу, который был очень голосистый, но у него отродясь никакого слуха не было! Поэтому когда он якобы пел в этом хоре, то соседи его просили: «Ради бога, открывайте рот, но не пойте, вы нас сбиваете!»

Потом наступил День Победы. Чужие люди на Тверской обнимались, целовались. Все радовались. Конечно, радоваться-то радовались, но война есть война. В каждом доме кровавый след оставила.

27

Танина дочка с самого начала была очень миловидная и складненькая. Настолько, что чужие люди просто на улице обращали внимание на ее подвижность и грациозность. И все знакомые говорили Тане, что необходимо ее кому-нибудь показать или отдать в балет: «Все девочки прыгают через веревочку. А как твоя Катя прыгает! Обязательно какой-нибудь прохожий остановится посмотреть». Таня отвечала что-то вроде «туда без блата не поступишь». Тогда, правда, еще не было слова «блат». Поэтому она говорила: «Да ну, это безнадежно, в балет без знакомства не попадешь!» Но потом оказалось, что и без знакомства можно, если незаурядные способности. Эту девочку в дальнейшем мир узнал как Екатерину Максимову.

Катенька Максимова, моя племянница, внучка философа Шпета, – наверное, ей передалась вся музыкальность Зилоти и Рахманиновых. «Втихомолку расцветая, расцвела…» Таня тогда развелась уже, была одна. Катю, конечно, обожала. Мы продолжали жить все вместе в квартире на Брюсовском. И по длинному коридору Катя бежала открывать входную дверь на цыпочках, словно на пуантах. Как-то они с моей Леной поставили спектакль по басне Крылова «Стрекоза и муравей». Катя играла Стрекозу, Лене достался Муравей. Это был первый театральный опыт Максимовой. Как же ей шла эта стрекоза!

Тогда еще была жива наша соседка, выдающаяся балерина Екатерина Васильевна Гельцер, ее квартира была на четвертом этаже, прямо под нами. К этому времени она уже ушла из Большого театра. Всегда говорила, что перестанет танцевать, только когда упадет на сцене. И представьте, действительно упала на сцене и сломала ногу. С тех пор хромала, ходила с палочкой, жила одна. Все в доме ее жалели, и мы иногда посылали к ней детей – Алешу, Катю и Лену. Договаривались с Екатериной Васильевной заранее, и они туда ходили. У нее была большая роскошная квартира, вся увешанная картинами в подлинниках, и зал для занятий балетом – с зеркалами, балетными станками и роялем, под которым почему-то стояла настоящая пушка. Дети там бегали, играли, сами развлекались и Екатерину Васильевну развлекали. Иногда она все-таки выходила из дому, и все жильцы знали, когда это случалось, потому что потом еще неделю в лифте пахло духами «Шанель». Тогда их ни у кого не было. Моя Лена говорила, что с тех пор она на этом запахе помешана. В какой-то момент Гельцер завела болонку, и детям стало еще интереснее. Потому что в послевоенные годы собак в квартирах немногие держали, их не прокормишь. Екатерина Васильевна поставила условие, чтобы дети приходили к ней с зефиром, потому что ее болонка ест только зефир. И вот я помню, как они спускаются по лестнице на один этаж, торжественно держа в руках эти зефирины. Собрались в гости к Гельцер, да еще с подношением!

В 1946 году Катя пошла в ближайшую школу – 131-ю, бывшую гимназию Капцовых (потом по Москве она была известна как 31-я английская). И мои дети все там учились. Да, здесь уже впервые стали принимать семилетних детей, до этого только с восьми лет брали. А Лена пошла через год, сразу во второй класс, и они с Катюшей оказались вместе, в одном классе. Мама тогда уже преподавала французский язык в ЦМШ, Центральной музыкальной школе, и она попросила учительницу, нельзя ли Кате и моей Лене просто приходить на уроки ритмики. Учительница ритмики тоже Катю сразу выделила, говорила, что такая девочка, такая девочка, попробуйте отдать ее на танцы! Бросалось в глаза всегда и всем, до чего она грациозна и легка.

И вот однажды к маме пришла какая-то балерина, которая брала у нее частные уроки французского, занималась на дому. Катя, как всегда, побежала ей открывать на цыпочках через весь коридор, та ее увидела и очень серьезно с мамой поговорила: девочку необходимо отдавать в балет. После этого стали думать, что делать, решили показать Катю Гельцер. Екатерина Васильевна ответила: «Я Катю и так все время вижу, разумеется, с ее данными стоит подавать в училище!» Конечно, мы втайне надеялись, что она поможет. Но она только это сказала.

Таня и сама, может быть, мечтала, но боялась, что ничего не выйдет, только Катюше нанесем травму. Но здесь все чаще стали повторять и свои, и чужие: «Девочку в балет, девочку в балет». В пятидесятом году мама отвела Катю за руку в Хореографическое училище при Большом театре. Там было шесть человек на место. Первый тур Катя прошла чуть ли не с лучшим результатом. Но мы все равно не очень-то верили. На второй тур Катя отправилась уже с Таней. И снова успех. Вот тут уже все в доме разволновались. Но она и третий тур прошла с полным блеском. И ее приняли!

Я помню, что Катю немедленно стали занимать во всяких ролях. Всегда, когда в Большом театре нужны были на сцене дети, брали из хореографического училища. Так, в опере «Лакме» есть эпизод для маленькой девочки. Когда кто-то там бросает денежку, она должна из толпы выбежать, поднять монетку и отнести своей маме. И вот где-то в конце первого класса, от силы второго, эту роль поручили Кате. Это было первое выступление Максимовой на сцене Большого театра. А ее белочку в детской опере «Морозко» даже отметили в рецензиях на премьеру. Это были первые рецензии в ее жизни. А ведь Кате было всего одиннадцать лет.

Тогда же я услышала имя Володи Васильева, знала, что этот мальчик – ее партнер. Но самого его увидела ближе к окончанию Катей училища…

Дальше пошло все успешней и успешней. Катя была занята во всех детских ролях, какие только есть в опере и балете. Она всегда все танцевала – и таких, и сяких, и детей, и маленьких лебедей! Очень успешно играла все эти роли. Поэтому Катя всегда была занятее всех. Утром они в училище занимались предметами; днем, сплошь и рядом, особенно когда Катя стала чуть постарше, репетиции, а вечером спектакль. И, уйдя утром, она возвращалась домой в десять или в одиннадцать вечера, Таня ходила ее встречать.

Еще в училище балетмейстеры начали ставить номера специально для Максимовой. Она была в седьмом классе, когда Владимир Варковицкий сделал для нее миниатюру «Соловей» на музыку Алябьева. И случилось так, что выдающийся балетмейстер Касьян Голейзовский поставил для Кати «Романс» на музыку Рахманинова, ее двоюродного прадеда. Я даже не знаю, догадывался ли он, что связывает эту талантливую девочку с великим композитором. Потом в Москву приехала королева Бельгии Елизавета, и Катя выступала в школьном концерте в ее честь. И уже в восьмом классе станцевала на сцене Большого свою первую главную роль – Машу в «Щелкунчике»…

Мы жили в одной квартире в Брюсовском переулке до самого окончания Катей хореографического училища, до ее триумфального поступления в Большой театр. Она выросла вместе с моей дочкой Леной, и они навсегда сохранили детскую привязанность друг к другу. И сейчас, когда Катюши не стало, все отчетливее проявляется неслучайность обращенных к ней строк Валентина Гафта:

 
Ты – легкая, но с грузом всей Вселенной,
Ты – хрупкая, но крепче нет оси,
Ты – вечная, как чудное мгновенье
Из пушкинско-натальевской Руси…
 

28

И протянулась ниточка от Шпета к Пастернаку. «Существованья ткань сквозная»… Подросла Аленушка, Норина дочка и моя племянница, внучка философа Шпета, которую в полугодовалом возрасте возили к дедушке в Сибирь. И вот однажды в доме Маргариты и Кота Поливановых она встретила Евгению Владимировну, первую жену Пастернака, и Женю, его сына. С Поливановыми Пастернаки очень дружили. Познакомились давным-давно, в последнее предвоенное лето в Коктебеле, где все они были завсегдатаями. Кот Поливанов советовал Жене поступить на физико-математический факультет, но началась война. Евгения Владимировна вместе с сыном уехала в эвакуацию, в Ташкент; там была Ахматова, Лидия Корнеевна Чуковская, другие писатели. Через год Женю призвали в армию, он был зачислен на инженерный факультет Академии бронетанковых войск, а окончил лишь в 1946-м – и выбора не было, он должен был служить и в конце концов получил назначение в Забайкальский военный округ, самые что ни на есть ссыльные места. И вот теперь он вернулся в Москву. Маргарита их представила друг другу: вот это сын Бориса Леонидовича, а это – моя племянница Алена. Ей было восемнадцать, ему – тридцать один. И возник между ними взаимный интерес.

Это было лето, которое Аленушка провела у меня. Я поехала со своими детьми в Сигулду, в Латвию. И мы договорились с Норой, что Аленушка тоже приедет на месяц, а то и дольше. И вдруг я узнала, что у нее идет дружба с Женей Пастернаком, то есть с сыном Бориса Леонидовича. Потому что, когда она жила у меня в Сигулде, то без конца бегала на телеграф, уж не знаю, к телефону или за письмами, но получала какие-то весточки от Жени. Она с ним переписывалась, это точно. Я очень это приветствовала и всячески поощряла. Женю я знала еще подростком, впервые увидела на даче у Маргариты, и был он мне очень симпатичен. Но Аленушка мне рассказала, что мама ее что-то не одобряет. И даже, помню, как уже потом в Москве Нора в сердцах заметила: «Я же не для него ее растила!» А тем не менее вышло – для него. Вскоре я узнала, что когда Аленушка вернулась в Москву и они с Женей вновь после перерыва встретились, то уже здесь пошла любовь всерьез. И в конце концов кончилось женитьбой. Алена переехала к Жене на Дорогомиловскую.

А тут уже начались неприятности у Пастернака, его травили за «Доктора Живаго». Это в какой-то мере касалось любого человека русского, а нас тем более – уже по-родственному. Мы оставались близки и знали все о них и, конечно, волновались и сочувствовали. А потом Алена родила первого Пастерначонка – сына Петю. Борис Леонидович тогда написал Жене и ей:

Как во всех серьезных и чудесных случаях жизни, все слова тут лишние, и страшно навязчивым вмешательством сглазить это милое, доброе и так доверчиво начинающееся существование…

Я тогда очень часто у них на Дорогомиловской бывала. Потому что даже Евгения Владимировна говорила: «Я забыла, как и что делать с маленьким, вот его надо купать, а я боюсь в первый раз, ради бога, Марина, приходите, выручайте меня, потому что я просто боюсь одна». И она со мной советовалась, где поставить ванночку, и как самой встать, и какая вода должна быть… Я говорю: «Хорошо, я вечером приду и помогу».

Надо сказать, что Евгения Владимировна Пастернак, в девичестве Лурье, знала меня с детства. Дело в том, что Борис Леонидович одно время посещал папин семинар в университете, там они сдружились, и в двадцатых годах Пастернак иногда заходил к нам в гости на Долгоруковскую вместе с женой. Она мне очень смешно рассказывала, как однажды они собирались домой, Густав Густавович высунулся из окна, увидел проезжавшего мимо извозчика и крикнул ему остановиться. Тот завел разговор о деньгах. Папа сказал: «Любую половину!» Вот это ей понравилось, и Пастернак тоже очень смеялся, как философ Шпет торговался с извозчиками: «Любую половину!»

Когда Петя родился, Аленушка еще училась на третьем или четвертом курсе. Это был 1957 год. Я иногда ее выручала, отпускала в университет. И вот однажды в декабре, когда она ушла на экзамен по греческой литературе, а я сидела с младенцем, вдруг раздался звонок в дверь. Естественно, я открываю, и оказалось, что это сам Борис Леонидович. Он сказал, что решил навестить внука и счастлив, что у него есть маленький Петенька. Я сказала: очень хороший мальчик. «Ну, еще бы не быть ему хорошим ребенком, когда у него два таких прадеда – Шпет и Пастернак!» – заметил Борис Леонидович, имея в виду не себя, конечно, а своего отца Леонида Осиповича, художника.

Пастернак, по-моему, был очень интересен внешне. Очень. Я люблю таких подвижных, сухопарых мужчин. Что-то было в нем удивительно обаятельное! В тот день Борис Леонидович как-то расположился и просидел с нами, по крайней мере, час. Я помню, он говорил, что считает: ему ниспослано свыше, что у Аленушки и Жени пошли уже дети.

Второй их сын родился в шестьдесят первом, когда Пастернака уже год как не было на этой земле. Его назвали Борисом – в честь дедушки, как и обещали ему при жизни.

29

Долго я не работала, растила детей – Алешу Шторха, Женю, сына Вадима Александровича, и троих наших общих Рудановских – Лену, Наташу и родившегося в пятьдесят третьем Митю. Потом вдруг однажды на улице встречаю хорошо знакомую женщину – моя мама когда-то с ее сыном занималась французским, а теперь он был в Центральной музыкальной школе. «Ой, – говорит, – а вы знаете, какое у нас событие? В ЦМШ наконец открывают интернат!» Потому что в этой знаменитой школе не только москвичи учились, но и дети со всей страны приезжали, из самых дальних уголков. И вот она мне говорит: «Знаете что, там очень ищут педагогов-воспитателей. Потому что сейчас дежурят мамаши наших детей, а это никуда не годится». Я на следующий же день отправилась в эту школу. Заведующий тогда был виолончелист Кальянов. Прошла прямо к нему. Вхожу и говорю: «Вот, мне сказали, что вам нужны воспитатели. Я учительница, но имейте в виду: я совсем не играю ни на одном инструменте». – «А это нам не важно! Мне нужны педагоги, а не музыканты!» Ну, мы с ним побеседовали, он и сказал: «Приходите завтра к семи вечера и дежурьте».

Это был первый год существования интерната. Не прошло и нескольких дней, как заходит какая-то женщина с почти взрослым мальчиком и говорит: «Так и так, мне директор подписал разрешение на интернат». – «А откуда вы?» – «Мы приехали из Ленинграда». – «А как фамилия мальчика?» – «Спиваков». Еще через два-три дня вдруг приезжает другая мама. Якутка с четырьмя якутятами, два мальчика, две девочки, маленькие все. Я помню совершенно крошечного, приготовительного класса Володю Ашкенази, теперь знаменитого на весь мир пианиста. Олег Каган, скрипач… Был такой – Рубен Агаронян, тоже скрипач… Алексей Бруни, сегодня концертмейстер, то есть первая скрипка Плетневского оркестра. Это один из моих любимых мальчиков, потому что он пришел ко мне второклассником и пробыл до десятого. Жили они в Тамбове. Он из замечательного рода. Дед его Николай Бруни, брат художника Льва Бруни, сам был художником, поэтом и музыкантом, кавалером трех Георгиевских крестов, одним из первых русских авиаторов мировой войны. В девятнадцатом он принял сан священника и отслужил московскую панихиду по Блоку в своей церкви Николы на Песках на Арбате. Именно ему приписывают фразу в день убийства Кирова: «Теперь свой страх они зальют нашей кровью». Он окончил жизнь в 1938-м в небольшом расстрельном лагере на реке Ухтарке под Архангельском. И за год до расстрела зэк Николай Бруни умудрился из кирпича и бетона сделать памятник Пушкину в Ухтпечлаге, где, как ни странно, отмечали столетие гибели поэта…

Ну, так и пошла жизнь интерната. Первый и второй этажи были в ремонте, а третий уже отремонтирован, поэтому все мы помещались на третьем этаже. Детей было человек тридцать, не больше. Ежедневно мы ходили в столовую консерваторскую, которая тогда находилась при Малом зале на Никитской. Большие дети шли сами, а младших приходилось водить строем туда и обратно. Очень было это тяжело – всю зиму их водить, всегда кто-то был нездоров, мы брали какие-то сумочки, кастрюлечки, баночки, больным приносили еду. К весне приходилось отдавать наши пальто в химчистку, потому что мы все были политы супами и соусами. В этом интернате я проработала пятнадцать лет – сначала воспитательницей, потом преподавала там математику. Ученики до сих пор ко мне приходят. Они все мои дети.

Ну а если о родных, то сегодня у меня пятеро детей, считая пасынка, мной воспитанного. Одиннадцать внуков. Четырнадцать правнуков. И одна праправнучка. А у философа Шпета всего 106 потомков, из них 96 живых. Но из детей его я одна осталась. И никто, кроме меня, его уже не застал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю