Текст книги "Литературные герои на улицах Петербурга. Дома, события, адреса персонажей из любимых произведений русских писателей"
Автор книги: Елена Первушина
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Морская романтика
В начале XIX века в Петербурге жило немногим более 200 тысяч человек (220 тысяч в 1800 году), к середине века город населяло уже почти 500 тысяч (до 468 тысяч в 1837-м, в 1846 году – уже 483 тысячи).
В 1837 году 30 % всего мужского населения города были крестьянами, 18 % – солдатами и нижними воинскими чинами, 14 % – мещанами и разночинцами, еще 14 % – ремесленниками. Купцов проживало около 5 тысяч, 12 тысяч чиновников, 2200 офицеров, 750 лиц духовного звания и более тысячи отставников. Свыше 12 тысяч были рабочими, трудившимися на трех сотнях фабрик и заводов. Все эти люди составляли «кости и мышцы» города, приводя в движение многочисленные «механизмы для жизни»: фабрики, рынки, городские службы, домашнее хозяйство.
Дворяне составляли только 15 %, и большинство из них были мелкими чиновниками, получившими личное дворянство как государственные служащие. (Неслучайно самый низкий, четырнадцатый, чин коллежского регистратора писатель Лесков так и называл – «чин, не бей меня в рыло»). Знатные дворянские семьи, «сливки общества»: Голицыны, Шереметевы, Мусины-Пушкины, Шуваловы, Воронцовы, Трубецкие, Юсуповы – составляли тончайший слой, но именно о них мы вспоминаем в первую очередь, когда речь заходит о «Петербурге золотого века». Так было и двумя веками раньше. Представители этих семей занимали самые высокие государственные должности, их жены блистали на дворцовых балах, их сыновья славились своими кутежами в армии или иностранных университетах, их дочери были самыми желанными невестами.
К «золотой молодежи золотого века» относился и Александр Александрович Бестужев. История рода Бестужевых была очень запутана (что в какой-то мере доказывало его древность), и в ней не обошлось без семейных легенд. Одна из них гласила, что некий Гаврила Бестуж, служивший великому князю Василию Дмитриевичу в начале XV века, был на самом деле англичанином Габриэлем Бестом. Сын же его, Яков Гаврилович Бестужев, якобы носил прозвище Рюма (слово это означало «падучая болезнь»). Никаких британских дворян Бестов на русской службе историкам найти на удалось, доподлинно известно, что Бестужевы и Бестужевы-Рюмины верой и правдой служили русским царям начиная, по крайней мере, с XVI века. Они были высшими государственными чиновниками, дипломатами, генералами, землевладельцами и, наконец, декабристами.
Герой нашего рассказа «просто Бестужев» происходил не только из замечательного рода, но и из замечательной семьи. Пять братьев и три сестры Бестужевых были детьми Александра Федоровича, «артиллериста екатерининских времен», как пишет о нем биографический словарь Половцова, но также и писателя, просветителя, издателя «Санкт-Петербургского журнала», демократа по убеждениям, и его жены Прасковьи Михайловны, бывшей ревельской мещанки, когда-то выходившей Александра после ранения в голову во время Русско-шведской войны. Дослужившись до майора, Бестужев-старший вышел в отставку; в дальнейшем он руководил канцелярией Мраморной экспедиции графа Строганова и служил в Академии художеств.
О своем детстве братья сохранили самые светлые воспоминания. Отец собирал картины, гравюры, модели пушек и крепостей, коллекции минералов. «Наш дом, – рассказывал один из братьев, – был богатым музеумом в миниатюре… Будучи вседневно окружены столь разнообразными предметами, вызывавшими детское любопытство, пользуясь во всякое время доступом к отцу, хотя постоянно занятому делами, но не скучающему удовлетворять наше детское любопытство, слушая его толки и рассуждения с учеными, артистами и мастерами, мы невольно и бессознательно всасывали всеми порами нашего тела благотворные элементы окружающих нас стихий… „Прилежный Саша“[5]5
То есть Александр Александрович.
[Закрыть] читал так много, с такою жадностью, что отец часто бывал принужден на время отнимать у него ключи от шкафов… Тогда он промышлял себе книги контрабандой – какие-либо романы или сказки».
А. А. Бестужев
Александр прославился в семье не только своим прилежанием, но и наблюдательностью. «Непонятно, – говорил его брат, – каким образом, при однообразной корпусной обстановке[6]6
Александр учился в Горном кадетском корпусе, готовившем своих выпускников к службе в Берг-коллегии.
[Закрыть], он ежедневно находил столько сил в своей ребяческой головке, чтобы наполнить целые страницы дневника, не повторяясь в описаниях происшествий обыденной жизни или в изображении длинной галереи портретов, сменяя веселый тон на более серьезный и даже иногда впадая в сентиментальность». Он также пишет пьесы для домашнего театра, а потом принимает участие в постановке спектаклей в корпусе.
Когда его старший брат, Николай, избрал военно-морскую службу, он сумел заразить страстью к морю и Александра, и тот вымолил у матери согласие на оставление Горного корпуса и начал деятельно готовиться к экзамену на гардемарина. Но с экзаменами он не справился (подвела нелюбовь к математике) и поступил юнкером в лейб-гвардии Драгунский полк, который стоял тогда в Петергофе, близ дворца Марли. Поэтому для своих первых литературных опытов Александр взял себе псевдоним «Марлинский», а описывая одного из своих героев, он замечает, что тот «являлся в дом, подобно карпам в пруде Марли – по звонку колокольчика». В Марлинском пруду перед дворцом действительно еще со времен Екатерины I жили дрессированные карпы, приплывавшие на звон колокола, чтобы подобрать крошки, которые им бросали гости дворца. Этот «аттракцион» был хорошо известен всем, кто часто бывал в Петергофе.
Первым печатным произведением Бестужева стал отрывок из комедии «Оптимист», опубликованный в «Сыне Отечества» 1819 года. Он также опубликовал ряд переводов и оригинальных статей по истории. Позже Бестужев был принят в Общество любителей российской словесности и избран на пост цензора библиографии Общества при журнале «Соревнователь», издавал вместе с Рылеевым альманах «Полярная звезда», в котором публиковались А. С. Пушкин, Крылов, Жуковский, Дельвиг, Баратынский. Там же Бестужев печатал свои повести, которые имели успех у публики. В те годы Бестужев жил вместе в Рылеевым в доме Российско-Американской компании (современный адрес – наб. р. Мойки, 72).
Все братья Бестужевы примкнули к декабристам. Но увлеченный литературными делами Александр не был в числе самых активных членов Тайного общества. 14 декабря он привел батальон Московского полка на Сенатскую площадь, а когда мятежники были расстреляны, успел скрыться, но на следующий день сам явился на гауптвахту Зимнего дворца. Братья Бестужева, Николай и Михаил, были приговорены к каторге, а он отделался ссылкой в Якутск. Там писал заметки о сибирской природе, о нравах и обычаях жителей и, конечно же, новые повести и стихи. Его произведения не появлялись в печати всего три года. Затем он начал публиковать статьи по этнографии, а позже – первые главы повести в стихах «Андрей, князь Переяславский» (1828). Осенью 1829 года, в виде особенной милости, Бестужев был переведен на Кавказ рядовым в черноморский № 10 батальон, с выслугою. Присылаемые им с Кавказа повести «Испытание», «Страшное гаданье», «Аммалат-Бек», Фрегат „Надежда“», «Мулла-Нур» печатались в журналах «Сын Отечества», «Московский телеграф» и «Библиотека для чтения» и неизменно привлекали к себе внимание читателей яркими описаниями природы Кавказа и романтическими коллизиями. Молодые читатели литературных журналов позже вспоминали: «Повести Александра Бестужева считались тогда бриллиантами нашей словесности. Мы выставили его против Бальзака, знаменитого тогда беллетриста, и радовались, что победа осталась на нашей стороне… Теперь находят в повестях Бестужева много неестественности и неправдоподобия. Видели и мы их, но, увлеченные прекрасным рассказом и занимательностью происшествия, выпускали из виду слабости литературные».
Да и как было Бестужеву не победить! Ведь он, в отличие от Бальзака, обладал дарованием юности приукрашивать реальность, окутывать ее флером романтики, а именно это и требовалось его столь же юным читателям. До моды на цинизм в духе Байрона и Лермонтова оставалось совсем немного, но пока прекраснодушие во всех смыслах этого слова господствовало в русской литературе. Сам Бестужев говорил несколько высокопарно: «Моей чернильницей было сердце».
Столь успешная литературная карьера внезапно оборвалась. Словарь Половцова сообщает по этому поводу следующее: «В стычках с горцами он выказывал чудеса храбрости, как в делах при Байбурге, на мосту Чирчея, под стенами Дербента. За это он был произведен в прапорщики и представлен к Георгиевскому кресту, но не получил его, так как попал под суд по обвинению в убийстве у него на квартире (в 1832 г.) его возлюбленной Ольги Нестерцовой, при весьма загадочных обстоятельствах. Полагали, что убийство совершено Марлинским из ревности; однако следствие, пристрастное скорее против Бестужева, чем в его пользу, с очевидностью доказало, что смерть Нестерцовой была просто несчастной случайностью. Последние четыре года своей жизни он охладел ко всему и почти перестал заниматься литературой».
Бестужев погиб в бою с горцами 7 (19) июля 1837 года.
* * *
Действие одной из повестей Бестужева «Лейтенант Белозор» происходит в Голландии, во время морской блокады побережья в 1812 году. Ее главные герои – лейтенант русского флота Виктор Белозор и юная красавица-голландка Жанни. Для нас, однако, будет интереснее всего финал повести, где рассказчик отправляется в Кронштадт и встречается там с Белозором и Жанни, уже ставшими мужем и женой. Как изменился Кронштадт со времен Радищева?
«В 1822 году, под осень, я приехал в Кронштадт встретить моряка-брата, который должен был возвратиться из крейсерства на флоте, – так начинает свой рассказ Бестужев. («Моряк-брат» – это Николай, который в 1822 году все еще служил на флоте.) – Погода была прелестная, когда возвестили, что эскадра приближается. Сев на ялик у Гостиного двора, я поехал между тысячи иностранных судов, выстроенных улицами, и скоро выпрыгнул на батарею купеческой гавани…».
Читатель, знающий Петербург, сразу удивится. Ведь Гостиный двор построен не на набережной реки или канала, а в глубине «материка». Вероятно, речь идет о так называемом Малом гостином дворе, выходившем одной своей стороной на Чернышев переулок, названный так по имени землевладельца, бывшего денщика Петра I, графа Чернышева (ныне – улица Ломоносова), другой – на Гостиную улицу (ныне – Думская улица), а третьей – на Екатерининский канал (ныне – канал Грибоедова). Здание построили в 1790-х годах по проекту Джакомо Кваренги. Кстати, Гостиный двор, очень похожий на тот, что был построен в Петербурге позже, возвели и в Кронштадте. Это произошло, когда в 1827 году Кронштадт посетил Николай I и заметил, что торговые ряды здесь находятся в безобразном состоянии. Первое здание, построенное в 1832 году по проекту В. И. Маслова, и являлось уменьшенной копией петербургского Гостиного двора, но оно сгорело и было восстановлено с некоторыми изменениями в проекте после 1874 года.
А что за «купеческая гавань», к которой причаливает лодка нашего героя? Она расположена в южной части острова Котлин, недалеко от Петровского канала. Ее строительство было начато еще в 1709 году. Рядом с Купеческой гаванью раскинулись Рыбные ряды. В 1822 году это еще деревянные лавки, но уже совсем скоро – через шесть лет – здесь будет возведена каменная постройка в стилистике классицизма. А вот каменное здание так называемой «Голландской кухни», также расположенное неподалеку от купеческой гавани, было построено совсем недавно – в 1805 году. Оно служило для приготовления пищи для команд судов, пришвартовавшихся в гавани Кронштадта. С берегов Купеческой гавани открывается живописный вид на один из створных маяков Кронштадта, возвышающийся на самом краю дамбы, и на весь кронштадтский рейд.
Меж тем Бестужев продолжает: «…она (Купеческая гавань. – Е. П.) была покрыта толпою гуляющих; одни, чтоб встречать родных, другие, чтоб поглядеть на встречи. Ленты и перья, шарфы и шали веяли радугою. Веселое жужжанье голосов словно вторило звучному плеску моря; песни, стук, скрип блоков, нагрузка, оснастка по кораблям, крик снующих между ними лодочников и торговок – словом, вся окружная картина деятельности оживляла каждого какою-то европейскою веселостью. Только одни огромные пушки, насупясь, глядели вниз через гранит бруствера и будто надувались с досады, что их топтали дамские башмаки».
Ожидание гостей длилось недолго.
«Флот приближался как станица лебедей. Корабли катились величаво под всеми парусами, то склоняясь перед ветром набок, то снова подъемлясь прямо. Легкий передовой фрегат в версте от Кронштадта начал салют свой… Белое облако вырвалось с одного из подветренных орудий, другое, третье – и тогда только грянул гром первого. Дым по очереди салютующих кораблей долго катился по морю и потом тихо, величественно начал всходить, свиваясь кудрями. Едва отгрянул и стих гул последнего выстрела, корабли, по сигналу флагмана, стали приводить к ветру, чтобы лечь на якорь. Несколько минут царствовало всеобщее молчание. Внимание всех обращено было на быстроту и ловкость, с которою команды убирали паруса, что называется на славу, и вдруг заревела пушка с Кроншлота, – все дрогнуло; дамы ахнули, закрывая уши! Ответные семь выстрелов исполинских орудий задернули завесой дыма картину… Когда его пронесло, весь флот стоял уже в линии и несколько шлюпок, как ласточки, махали крыльями по морю, спеша на радостное свиданье.
Адмиральский катер гордо пролетел сквозь купеческие ворота; за ним, как быстрая касатка, рассекала зыбь легкая гичка, с широкой зеленой полосою по борту. <…>
– Шабаш! – крикнул урядник, и весла ударились в лад об воду. Как сокол, складывающий крылья, чтобы сильнее ударить, сложились они, и два крюка словно когти возникли пред грудью…».
Так Бестужев описывает торжественное прибытие флота, живо напомнившее всем собравшимся и всем читателям, что Кронштадт – морские ворота России, а сама она – морская держава.
Царство фантазии
А между тем в столице кипят страсти совсем иного рода. «Блеск огней, блеск алмазов, нарядов и красоты, сборное место страстей, которые расхаживают в праздничных полумасках, кому это неизвестно? Образ жизни, образ желаний, бал! Кому не представлялся он в очаровательном виде накануне, за час, за минуту, когда, расправляя смятые шляпою волосы, между двумя рядами ливрейных лакеев, по лестнице, украшенной миртами и олеандрами, он входил в залу и с минуту был как бы обаян ослепительным блеском искусственного дня, звуками музыки, шумом бала, запахом цветов, и кто по окончании бала не садился в карету утомленный, иногда раздосадованный и всегда почти недовольный, с пустотою в душе и с чувством обманутых ожиданий? – так описывает петербургские балы уже знакомая нам Мария Жукова в своей повести «Барон Эйхман» и добавляет: – Иной вспоминает, что кто-то поклонился ему сухо, другой бранит судьбу и тентере[7]7
Карточная игра.
[Закрыть], одна жалуется, что наряд ее был не из первых, другая – на безотчетную грусть, что значит в переводе: была не замечена. Иногда в карете отъезжающих начинается уже домашняя ссора, приправа однообразной супружеской жизни. Муж упрекает дражайшую половину в излишней веселости и легкомыслии, в кокетстве… О! Мужья всегда откровенны, особенно в подобных случаях. Они – сама искренность, когда дело идет не о них. Иногда супруга жалуется на судьбу, давшую ей в удел неизвестность и ничтожество, между тем как подруги ее та важнее, та значительнее, та богаче; во всем этом виновата судьба, а виноватая судьба сидит, прижавшись в уголок кареты, и молчит, и пыхтит, пока, наконец, потеряв терпение, выскочит из кареты, и вслед за сим утром рано верхом скачет к доктору! Нервическими припадками страдает много женщин!».
Балы воплощали собой, говоря словами Пушкина, «однообразный и бездумный… вихорь жизни молодой», но одновременно и искусственную, фальшивую, как говорили в XIX веке, «казовую» (то есть показную), светскую жизнь. Неслучайно толстовская Анна Каренина скажет: «Для меня уж нет таких балов, где весело… Для меня есть такие, на которых менее трудно и скучно…».
* * *
Писатели-романтики быстро стали придавать балам демонические и инфернальные черты. Так, например, в рассказе Валериана Олина «Странный бал», вошедшем в сборник новелл «Рассказы на станции», герой, мучимый бессонницей, гуляет по ночному Петербургу: «Взявши дорогу, без цели и без намерения, по набережной Фонтанки и сделав несколько шагов, он стал дышать свободнее, освеженный воздухом. Ночь была тихая, но темная: порою выплывал из-за туч месяц, сребря фантастические края их или рассыпая перламутровый блеск по дымчатому их руну, и снова застилался тучами. Генерал шел, шел, шел, все прямо по набережной, и, наконец, поворотив на Чернышев мост к переулку, ведущему к Гостиному двору, пошел другою стороною Фонтанки, пробираясь уже домой. Время приближалось к двенадцати часам, стук экипажей уже изредка прерывал безмолвие ночи; свету в окнах большей части домов уже не было, пешеходы начали встречаться реже и реже, многие из фонарей уже догорали, и самые даже наши гостеприимные Фрины… молились уже дома перед лампадкою». Неожиданно он встречает своего приятеля, с «говорящей фамилией» Вельский, который приглашает его на бал в роскошном петербургском особняке. «Генерал обернулся и в нескольких от себя шагах, в стороне, увидал в самом деле прекрасно освещенный дом, мимо которого, в своей задумчивости, прошел он без всякого внимания. У подъезда стояло несколько экипажей; в окнах третьего этажа горело множество свеч, и, если бы кто-нибудь в это время, с противуположной стороны набережной, взглянул на это здание, – глазам его представилась бы картина прелестная: дом, опрокинутый в воду, отражался в зеркальных зыбях ее с своим освещением, со всеми своими формами и даже с самым цветом стен своих: поэтому-то осенью блистательные иллюминации в Петербурге весьма живописны по набережным; иногда, по временам, раздавалась музыка, сквозь цельные стекла, с разноцветными гардинами, видны были горящие лампы, люстры и канделябры, картины в золотых рамах, бронза, вазы с цветами и проч.; в окнах мелькали иногда, как бы китайские тени, человеческие фигуры».
Генерала ждет радушная встреча, все вроде бы складывается хорошо, вот только гостя смущают отражения в зеркалах: «Генерал и Вельский вошли в залу, где мужчины, на нескольких столах, играли в карты – статские, военные, придворные. Восковые свечи на ломберных столах горели в серебряных шандалах и, отражаясь в хрустале зеркал, украшавших простенки, представляли какую-то мечтательную галерею других фантастических гостей, со всеми их тело движениями, или, лучше сказать, одушевленную космораму существ оптических или идеальных». Генерал видит людей в маскарадных костюмах, которые веселятся и наслаждаются танцем, становящимся все чувственнее, все безумнее. И постепенно бал превращается в настоящий бесовский шабаш: «Наконец все хлопнули в ладоши, и из степенных, медленных тонов оркестр слился в живые и быстрые звуки вальса; и все закружились – и все кружились, кружились, кружились. Генералу казалось, что вихорь уносит его, что под ногами его исчез пол – он смотрит на свою даму… Творец небесный! У нее, как флюгер, вертится головка на плечах – и какая головка! Она хохочет, мчит, увлекает его, не выпускает из своих объятий, кружит как водоворот; он едва дышит, он готов уже упасть… Французская кадриль развилась во всей своей прелести; когда же она обратилась наконец в вакхический тампет, то все зашумело, захлопало, запрыгало: оркестр гремит, шпоры бренчат, стук, хлопотня, топот – настоящая буря! Генерал прыгает, хлопает в ладоши, скачет как сумасшедший; из окон, с улицы, кивают ему какие-то безобразные рожи; в глазах у него все летит, все мчится… Глядь на стены: рамы пусты; смотрит: на пьедесталах нет статуй. Иаков II прыгает с Анною Бретанскою, Генрих IV скачет с прабабушкою хозяйки, Людовик XIV поймал Семирамиду, Аполлон Бельведерский пляшет вприсядку с Царицею Савскою, фельдмаршал Миних ударил трепака с Венерою Медицийскою; стены трясутся, стеклы звенят, свечи чуть-чуть не гаснут, пол ходит ходнем… кутерьма да только – точь-в-точь дьявольский шабаш».
А в стихотворении Александра Одоевского поэта на балу посещает и вовсе страшное видение:
Открылся бал. Кружась, летели
Четы младые за четой;
Одежды роскошью блестели,
А лица – свежей красотой.
Усталый, из толпы я скрылся
И, жаркую склоня главу,
К окну в раздумье прислонился
И загляделся на Неву.
Она покоилась, дремала
В своих гранитных берегах,
И в тихих, сребряных водах
Луна, купаясь, трепетала.
Стоял я долго. Зал гремел…
Вдруг без размера полетел
За звуком звук. Я оглянулся,
Вперил глаза; весь содрогнулся;
Мороз по телу пробежал.
Свет меркнул… Весь огромный зал
Был полон остовов… Четами
Сплетясь, толпясь, друг друга мча,
Обнявшись желтыми костями,
Кружася, по полу стуча,
Они зал быстро облетали.
Лиц прелесть, станов красота —
С костей их – все покровы спали.
Одно осталось: их уста,
Как прежде, всё еще смеялись;
Но одинаков был у всех
Широких уст безгласный смех.
Глаза мои в толпе терялись,
Я никого не видел в ней:
Все были сходны, все смешались…
Плясало сборище костей.
А. И. Одоевский
В последней трети XIX века этот сюжет вернется в литературу, и одно из «Стихотворений в прозе» Тургенева, написанное в 1878 году, будет озаглавлено «Черепа»:
«Роскошная, пышно освещенная зала; множество кавалеров и дам.
Все лица оживлены, речи бойки… Идет трескучий разговор об одной известной певице. Ее величают божественной, бессмертной… О, как хорошо пустила она вчера свою последнюю трель!
И вдруг – словно по манию волшебного жезла – со всех голов и со всех лиц слетела тонкая шелуха кожи и мгновенно выступила наружу мертвенная белизна черепов, зарябили синеватым оловом обнаженные десны и скулы.
С ужасом глядел я, как двигались и шевелились эти десны и скулы, как поворачивались, лоснясь при свете ламп и свечей, эти шишковатые, костяные шары и как вертелись в них другие, меньшие шары – шары обессмысленных глаз.
Я не смел прикоснуться к собственному лицу, не смел взглянуть на себя в зеркало.
А черепа поворачивались по-прежнему… И с прежним треском, мелькая красными лоскуточками из-за оскаленных зубов, проворные языки лепетали о том, как удивительно, как неподражаемо бессмертная… да, бессмертная певица пустила свою последнюю трель!».
* * *
Александр Одоевский был, как и Бестужев, литератором «голубых кровей» и декабристом. Эта семья вела свой род от Рюрика, через черниговских князей. Одно из княжеств, образовавшихся после распада Черниговского княжества (во второй половине XIII – начале XIV веков), так и называлось Одоевским, по своей столице – городу Одоеву (ныне – село в западной части Тульской области России). В XVI веке Одоевское княжество было ликвидировано, а князья Одоевские перешли на положение служилых князей.
Советским школьникам Александр Одоевский более всего известен по своему поэтическому ответу на стихи Пушкина «Во глубине сибирских руд», а особенно по одному четверостишию из этого ответа:
Наш скорбный труд не пропадет,
Из искры возгорится пламя,
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.
Но своим современникам он запомнился, прежде всего, как романтический поэт. В 1827–1837 годах Александр отбывал каторгу и ссылку в Сибири. Там, видимо, и написал стихотворение «Бал», опубликованное в 1831 году в альманахе «Северные цветы». Затем, по приказу царя, отправлен рядовым в действующую армию на Кавказ, где сблизился с М. Ю. Лермонтовым и Н. П. Огаревым.
* * *
Его дальний родственник – князь Владимир Одоевский, также прославившийся как романтический и фантастический писатель. Будучи уроженцем Москвы, свое детство и юность он провел в Малом Козловском переулке, где его отцу принадлежали практически все строения по нечетной стороне. Позже, учась в Московском университетском благородном пансионе, а потом трудясь в архиве Коллегии иностранных дел, Одоевский жил в маленькой квартире в Газетном переулке, в доме своего родственника, князя Петра Ивановича Одоевского.
В. Ф. Одоевский
В 1826 году Одоевский переезжает в Санкт-Петербург, где женится на Ольге Степановне Ланской, дочери гофмаршала, и поступает на службу в Цензурный комитет Министерства внутренних дел. Позже, в 1846 году, Одоевский был назначен помощником директора Императорской Публичной библиотеки и директором Румянцевского музея.
Он живет в доме Ланского в Мошковом переулке (точный номер дома неизвестен, одни источники указывают на дом № 1а, другие – на дома № 3 или № 5). Летом они с супругой бывают на даче за Черной речкой на Ланском шоссе (современный адрес – пр. Энгельса, 4). Там Владимир Федорович ставит алхимические опыты (позже он опишет их в своих повестях «Сильфида» и «Саламандра») и угощает приехавших к нему друзей глинтвейном по средневековому рецепту и причудливыми блюдами собственного изобретения. В 1844–1845 годах он опубликует некоторые из своих рецептов в «лекциях по кухонному искусству», издававшихся как приложение к «Литературной газете», под именем профессора Пуфа, «доктора энциклопедии и других наук о кухонном искусстве».
Из дома Ланского Одоевский переедет в дом Серебряниковых (наб. р. Фонтанки, 35), оттуда – в дом Шлипенбаха (Литейный пр., 36), позже – в доходный дом А. В. Старчевского (Английская наб., 44), а в 1861 году вернется в Москву, где будет исполнять обязанности директора Румянцевского музея, к тому времени также перевезенного сюда.
* * *
В одном из своих ранних рассказов, который так и называется «Бал» (1833), Одоевский описывает пышный праздник по поводу грандиозной победы (в это время Россия вела боевые действия на Кавказе). Рассказ начинается с торжествующих кликов: «Победа! победа! Читали бюллетени! важная победа! историческая победа! особенно отличились картечь и разрывные бомбы; десять тысяч убитых; вдвое против того отнесено на перевязку; рук и ног груды; взяты пушки с бою; привезены знамена, обрызганные кровью и мозгом; на иных отпечатались кровавые руки. Как, зачем, из-за чего была свалка, знают немногие, и то про себя; но что нужды! победа! победа! во всем городе радость! сигнал подан: праздник за праздником; никто не хочет отстать от других. Тридцать тысяч вон из строя! Шутка ли! все веселится, поет и пляшет…».
Герою рассказа, наблюдающему за танцующими, кажется, что «к каждому звуку присоединялся другой звук, более пронзительный, от которого холод пробегал по жилам и волосы дыбом становились на голове; прислушиваюсь: то как будто крик страждущего младенца, или буйный вопль юноши, или визг матери над окровавленным сыном, или трепещущее стенание старца, – и все голоса различных терзаний человеческих явились мне разложенными по степеням одной бесконечной гаммы, продолжавшейся от первого вопля новорожденного до последней мысли умирающего Байрона: каждый звук вырвался из раздраженного нерва, и каждый напев был судорожным движением.
Этот страшный оркестр темным облаком висел над танцующими, – при каждом ударе оркестра вырывались из облака: и громкая речь негодования; и прорывающийся лепет побежденного болью; и глухой говор отчаяния; и резкая скорбь жениха, разлученного с невестою; и раскаяние измены; и крик разъяренной торжествующей черни; и насмешка неверия; и бесплодное рыдание гения; и таинственная печаль лицемера; и плач; и взрыд; и хохот… и все сливалось в неистовые созвучия, которые громко выговаривали проклятие природе и ропот на провидение; при каждом ударе оркестра выставлялись из него то посинелое лицо изнеможденного пыткою, то смеющиеся глаза сумасшедшего, то трясущиеся колена убийцы, то спекшиеся уста убитого; из темного облака капали на паркет кровавые капли и слезы, – по ним скользили атласные башмаки красавиц… и все по-прежнему вертелось, прыгало, бесновалось в сладострастно-холодном безумии…
Свечи нагорели и меркнут в удушливом паре. Если сквозь колеблющийся туман всмотреться в толпу, то иногда кажется, что пляшут не люди… в быстром движении с них слетает одежда, волосы, тело… и пляшут скелеты, постукивая друг о друга костями… а над ними под ту же музыку тянется вереница других скелетов, изломанных, обезображенных… но в зале ничего этого не замечают… все пляшет и беснуется как ни в чем не бывало».
В другом рассказе, «Насмешка мертвеца», действие опять происходит на петербургском балу, где веселится главная героиня, некогда отвергшая милого, но бедного юношу и вышедшая замуж за богатого старика. «Но послышался шум… вот красавица обернулась, видит – иные шепчут между собою… иные быстро побежали из комнаты и трепещущие возвратились… Со всех сторон раздается крик: „Вода! вода!“; все бросились к дверям: но уже поздно! Вода захлестнула весь нижний этаж. В другом конце залы еще играет музыка; там еще танцуют, там еще говорят о будущем, там еще думают о вчера сделанной подлости, о той, которую надобно сделать завтра; там еще есть люди, которые ни о чем не думают. Но вскоре всюду достигла страшная весть, музыка прервалась, все смешалось».
Наводнение приходит как кара Божья.
«И подлинно: вода все растет и растет; вы отворяете окошко, зовете о помощи: вам отвечает свист бури, и белесоватые волны, как разъяренные тигры, кидаются в светлые окна… Да! в самом деле, ужасно. Еще минута, и взмокнут эти роскошные, дымчатые одежды ваших женщин! Еще минута, и то, что так отрадно отличало вас от толпы, только прибавит к вашей тяжести и повлечет вас на холодное дно. Страшно! страшно! Где же всемощные средства науки, смеющейся над усилиями природы?.. Милостивые государи, наука замерла под вашим дыханием. Где же великодушные люди, готовые на жертву для спасения ближнего? Милостивые государи, – вы втоптали их в землю, им уже не приподняться. Где же сила любви, двигающей горы? Милостивые государи, вы задушили ее в ваших объятиях. Что же остается вам?.. Смерть, смерть, смерть ужасная! медленная!».
И вдруг в распахнутые водой окна вплывает гроб. Это мертвый юноша пришел за своей неверной возлюбленной, чтобы заключить ее в объятия! «Они одни посредине бунтующей стихии: она и мертвец, мертвец и она; нет помощи, нет спасения! Ее члены закостенели, зубы стиснулись, истощились силы; в беспамятстве она ухватилась за окраину гроба, – гроб нагибается, голова мертвеца прикасается до головы красавицы, холодные капли с лица его падают на ее лицо, в остолбенелых глазах его упрек и насмешка. Пораженная его взором, она то оставляет гроб, то снова, мучась невольною любовью к жизни, хватается за него, – и снова гроб нагибается и лицо мертвеца висит над ее лицом, – и снова дождит на него холодными каплями, – и, не отворяя уст, мертвец хохочет: „Здравствуй, Лиза! благоразумная Лиза!..“ – и непреоборимая сила влечет на дно красавицу. Она чувствует: соленая вода омывает язык ее, со свистом наливается в уши, бухнет мозг в ее голове, слепнут глаза; а мертвец все тянется над нею, и слышится хохот: „Здравствуй, Лиза! благоразумная Лиза!..“».