Текст книги "Дневник женщины времен перестройки"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Нет, это я, конечно, загнула, это сейчас мне так кажется, потому что диссертация – это уже прошлое. Открытие – да, черт возьми! – сделано, застолблено и описано, с ним не надо больше возиться. Придет срок, и оно оживет, заработает: очень уж выгодно. Но, Боже мой, как я раньше сражалась за свои новации! Теперь же вроде как все равно. Может, устала? Сколько можно, в самом деле, за все бороться? Хоть кто устанет! Или потому что времена другие, и я твердо знаю: многие ухватятся за новую технологию – не эти, конечно, идиотские министерства и главки, а кооператоры, частники. Ухватятся те, кто считает деньги, кому позарез нужны материалы и надеяться не на кого. Так что с докторской все в порядке.
А дневник можно писать и писать, получая огромное наслаждение. Вообще-то странно: дневник – на старости лет, да еще в наше время, когда и писем-то почти не пишут, отделываясь друг от друга звонками да поздравительными открытками. Сентиментально, смешно, но очень хочется! В конце концов, никто его не увидит. "Ведь верно, ведь правильно?" – как говаривал герой Ильфа.
Голос Мити доносится из дому, и я, покачиваясь в гамаке, необычайно ясно представляю его. Он опять отпускает бороду – "Без нее я как голый", на смуглом лице азартно блестят антрацитовые глаза. Был ли он так хорош собой прежде, а я просто не замечала, или красит его загар, теплый, душистый воздух Крыма? Как-то сразу, рывком подтянулся и постройнел. Вчера, не удержавшись, сказала ему об этом, и он явно обрадовался.
– Так я стараюсь! Хочется быть на уровне.
– На чьем, интересно?
Открыто напрашиваюсь на комплимент и, разумеется, его получаю. Митя подносит к моему лицу зеркальце.
– Ну-ка, взгляни как следует. Кто это там смеется такими глазами? Зелеными-презелеными.
– И вовсе они не зеленые.
– Ну да уж!
Я лукавлю: при ярком солнечном свете мои серые глаза действительно зеленеют. Что ж Саша-то за всю жизнь не приметил? Во всяком случае, ни про какие глаза ничего ни разу мне не сказал.
– И волосы у тебя вьются, а ты скрывала!
И этот фокус мне хорошо известен: то вьются, то нет. Когда расстроена, когда все плохо, падают сухими, мертвыми прядями, уныло сникают. В Москве, например, зимой, пока моталась с диссертацией, нарываясь на бесконечные унижения, они даже и не думали виться. Зато теперь – тут, у моря, блаженно и успокоенно легли блестящими волнами, и ни морская вода, ни жгучее солнце им нипочем.
– И что это ты вдруг стала такой хорошенькой и легкомысленной? поддразнивает меня Митя. – Никакого авторитета теперь от студентов своих не дождешься: сама как студентка.
Так мы болтаем всякую ерунду, старательно избегая разговоров о будущем. И еще пытаемся забыть о политике, что не очень-то получается: она прямо плавает в воздухе, все ею пропитано, в Крыму – особенно.
Местные панически, до судорог боятся возвращения татар. И попробуй им напомнить, что Крым же татарский, что есть такая народность: крымские татары... Соседка после такого напоминания меня просто не замечает, будто не видит: смотрит при встречах мимо.
– Вам хорошо – там, в Москве, рассуждать, а они палатки здесь разбивают. Сидят и смотрят на наши дома, ничего не делают, только смотрят, а у нас из рук все валится. Мы, что ли, виноваты, что их повыселяли?
– А они виноваты? Что же им делать: Крым – их родина.
– А я знаю? Теперь нас выселять, да?
И вот – отворачивается после того разговора. Испортила я их добрые отношения с Юрой.
– С ума ты, что ли, сошла? – набросился на меня Митя. – Какая тут может быть справедливость? У Ганны трое детей и муж-инвалид. Она эту хату своими руками сложила, ты что, не видишь: типичная украинская мазанка. И ты хочешь, чтобы она эту мазанку бросила? Единственное, что у нее есть! И где ее ждут? Нет, скажи, ждут ее где-нибудь? Не вмешивайся ты, Христа ради!
Такие дела. Все, хватит, молчу о политике, пропади она пропадом. Только думаю я, что такого злодея, как "вождь всех времен и народов", земля не рожала. Что там Нерон или Иван Грозный! Кто из них смог бы с таким сладострастием уничтожать миллионы, неторопливо, как паук, натравливать друг на друга народы, тасовать, как карты в колоде, все у всех отобрать, разорить богатую, щедрую землю, пропитать ее ненавистью и страхом, сделать великодушный народ символом угнетения? И при этом заставить себя обожать, рыдать, когда сдох наконец! И до сих пор есть у него обожатели, и до сих пор мы помним о нем как заколдованные, вкушаем плоды его неустанных трудов и будем помнить до самой смерти. А вот Алена моя, кажется, от злых чар свободна. Повезло ее поколению.
На другой день
Вчера заснула в гамаке, сунув дневник под подушку. Море ворчало глухо и сдержанно, ворочалось с боку на бок, как огромное, доисторическое животное, и такой силой, таким безмерным покоем наполняло душу... Под его мерные вздохи я и заснула. Когда же открыла глаза, то надо мной стоял и на меня задумчиво смотрел Митя. Я уже привыкла к его шуткам и смеху, но тут он напомнил мне себя прежнего – знающего, умного доктора, к которому бросаются за спасением, изнемогая от одиночества.
– Ты что? – как-то даже оробев от его взгляда, спросила я, моргая спросонок.
С моря налетал ветер, непогода разыгрывалась не на шутку, шептались, качались деревья.
– Ничего. – Он моргнул, улыбнулся смущенно. – Соскучился и пришел.
Митя попытался сесть со мной рядом, но гамак взбрыкнул, как рассерженный конь, левая его сторона резко рванула вверх, и он гневно вытряхнул из себя нас обоих. Мы почему-то ужасно развеселились и хохотали, не в силах остановиться, стряхивая друг с друга иглы и веточки. А потом обнялись и серьезно поцеловались под деревом, не крепко, не пылко, а вот именно что серьезно. Мне опять захотелось – как там, в Мытищах, – сказать ему, что люблю, второй раз в жизни: Костя и он, никого у меня больше не было. Но я постеснялась: взрослая женщина, как бы сказала Алена ("Мама, ну ведь ты совсем взрослая женщина!"), должна быть сдержанной.
– Я люблю тебя, – в этот самый момент, будто подслушав меня, сказал Митя. – Сам не знал, что могу так любить...
И, обнявшись, мы пошли в дом, потому что ветер вдруг стих, небо угрожающе потемнело, все вокруг затаилось и замерло, и пошел дождь – мерно, спокойно, уверенно и надолго.
Десятое июля
Я всегда прячу от Юры глаза, когда вечерами, после чая в саду, мы покидаем этого доброго, милого толстяка.
– Спокойной ночи, – говорю я как можно будничнее.
Там, наверху, нас ждет счастье. Ждет прохладная, чистая, просторная комната, распахнутые в южную ночь окна, звон цикад и широкая тахта – одна на двоих. Иногда я закрываю окно: боюсь, что Юра услышит мой стон, от которого я не всегда могу удержаться. Иногда мы стаскиваем матрац на пол: тахта, словно злясь на нашу несдержанность, начинает скрипеть и пошатываться. Усталые, разгоряченные, благодарные друг другу, перед тем как заснуть, мы долго смотрим на бархатное южное небо, мерцающее огромными звездами. Сидим на подоконнике и любуемся, переговариваясь почти шепотом. Ощущение счастья так сильно, что хочется, чтобы все вокруг были счастливы. Ведь это так просто: любить друг друга. Проще, чем ненавидеть.
– Почему она всегда уезжает? – спрашиваю я однажды про Юрину жену.
– Потому что летом здесь жарко.
– А Юра почему с ней не едет?
– Потому что разгар сезона и он не может оставить санаторий. И вообще у них уже все в прошлом.
Жалко... И все-таки странная у Юры жена: бросать такого мужа, пусть даже временно... И дочь его бросила, укатила на край света. Приехал капитан дальнего плавания, пробыл в санатории месяц, снял комнату на второй, упорно ухаживал – провожал и встречал, таскал охапками розы, – а осенью увез молодую жену к себе, на студеное море, туда, где много зимы и упрятаны под водой опасные лодки, а мужа вечно нет дома, и маются без дела, ссорясь и сплетничая, моряцкие жены.
Середина июля
– Люся, что с нами будет? – спросил он вчера.
Шумело, бесновалось все в пене море, разбойничал ветер, волны вздымались все выше, с грохотом обрушиваясь на берег. И наконец грянул шторм – кланялись до земли деревья в саду, тревожно вскрикивала какая-то птица, неслись по небу все в клочьях тучи. И эта тревога, беспокойство природы передались нам, ее детям.
– Что ты имеешь в виду?
Приподнявшись на локте, я заглянула ему в лицо.
– Ты знаешь...
Он притянул меня к себе.
– Зачем нам расставаться?
Я укрылась в его объятиях. Нельзя сказать, что его слова были для меня неожиданны, только все равно стало страшно.
– Ты же знаешь, у меня есть Саша...
– Да пошел он к черту, твой кретин! – неожиданно разозлился Митя. Какой он муж? Не разбудить такую женщину!
– Мы, наверное, просто не подошли друг другу, – пробормотала я. Физически не подошли.
– Просто... – зло хмыкнул Митя.
– Чего же ты сердишься?
– Прости... Господи, до чего жаль наших несчастных женщин! Ведь дикие мужики вокруг! Ничего не знают, не умеют и, главное, не хотят – ни знать, ни уметь. Осчастливил раз навсегда: женился, а там хоть трава не расти.
– Может, я фригидная женщина.
– Это ты-то фригидная?
Митя засмеялся, и засмеялась я.
– Да нет фригидных женщин, почти нет! – Он бухнул кулаком по тахте, веселость его исчезла. Он был теперь гневен и по-настоящему зол. – Есть неумелые, невежественные мужчины! Что такое настоящая близость, они и понятия не имеют. В этом – половина нервных расстройств, это я тебе как врач говорю.
Он принялся рассказывать случаи из своей и Юриной практики, а я слушала, кивала и печально думала, что при всех его знаниях, всем умении свою жену он тоже не удержал. И как-то мне было обидно и, пожалуй, неловко: уж очень хорошо знал он женскую психологию, да и физиологию тоже, и сейчас, при мне, раскладывал по полочкам нашу затаенную женскую суть... А Митя (нет, все-таки женская ранимость неведома даже ему, психологу), воодушевившись, врезал такой вот примерчик:
– Вот приехал я к тебе в Самару, так?
– Так.
Во рту у меня пересохло.
– Ты меня встретила и растерялась: отвыкла.
А мне-то казалось, он не заметил.
– Ну дал я тебе время: душ, завтрак, то да се, а ты все равно как замороженная. Вот я и рассказал тебе про то давнее лето: ночь, танцы, Наташа, душистое сено. И ты меня захотела!
Да что же это? С ума он сошел, что ли?..
– ...Мне кажется, ты забыл про любовь, – дождавшись паузы, сухо сказала я. – Ни знания, ни восхваляемое тобой искусство, представь себе, ее не заменят.
Митя быстро взглянул на меня и осекся на полуслове.
– Ты обиделась, Люсенька? Но я же не думал... Я не хотел... Конечно, любовь – самое главное! Но ведь и уметь надо, и надо знать, понимать женщину – вот что хотел я сказать. Прости меня, дорогая моя! Ну я дурак, прости!
Ему еще долго пришлось меня успокаивать. А дождь все шумел за окном, в комнате стало совсем темно, и в конце концов я почему-то расплакалась. Митя растерялся, засуетился, напоил меня чаем, и я уснула.
Проснулась к вечеру. По-прежнему ревел за окнами шторм. Горела настольная лампа. Наброшенный сверху платок заслонял ее неяркий свет. Митя что-то писал. Вставать не хотелось. Было уютно, легко, смущение и обида ушли со слезами, утонули во сне.
– Пора готовить ужин, – шевельнулась я. – Скоро Юра придет.
– А, проснулась?
Митя отодвинул стул, встал, подошел ко мне, сел на тахту.
– Поспала немного? Хочешь еще поваляться?
Сделав над собой усилие, я встала. Надев халат, спустилась в кухню, поставила на огонь воду. Сегодня на ужин деликатес – каша. Гречку привезли из Москвы и расходуем очень бережно.
Митя спустился за мной следом.
– Ух ты-ы-ы, как пахнет!
Он с тревогой, искоса поглядывал на меня, но к разговору не возвращался. Уселся верхом на стул и с удовольствием наблюдал, как я кашеварю.
– Переезжай ко мне, солнышко, – ласково сказал он. – Будешь так вот хлеб резать.
– А институт?
– Подумаешь... У нас, в Москве, что ли, нет институтов? – Он явно обрадовался, что я молчу о Саше. – Уж как-нибудь найдем тебе место.
– Место... – уязвленно протянула я. – Разве только в нем дело? А как же Алена?
– Так, может, самое время забрать ее из Самары? Пока она не схватилась с милицией врукопашную.
Прямо зло берет: что он, в самом-то деле? В качестве кого поселюсь я в Москве?
Так я и спросила.
– В качестве жены, конечно, – тут же ответил он.
Ну вот, опять!
– У меня уже есть один муж, – резко, даже, пожалуй, грубо отрезала я.
– Да какой он тебе муж? Ничего себе, спутник жизни! – заорал в ответ Митя. – Отвалил на край света, а ты тут как знаешь!
– Уж какой есть, – проворчала я. – Все равно – муж.
– Вот как? – совсем рассвирепел Митя. – А я для тебя кто? Развлечение?
– Эй, что за шум? Промок как собака.
Это пришел Юра. Вовремя, надо сказать, пришел: не знаю, что бы мы наговорили друг другу. Может, из-за грозы – совсем осатанела к ночи, может быть, из-за шторма – грохотал, как курьерский поезд, а может, из-за того, что стремительно таяли дни нашего здесь пребывания и мы скучали друг о друге заранее.
Мы уселись за стол, и Митя мне назло отказался от каши:
– Спасибо, сыт по горло.
Но потом не выдержал искушения: друг его поглощал дефицитную гречку с похвальным рвением и просил добавки, да и я от Юры не отставала.
– Эй вы! – завопил отказник, когда, наклонив кастрюлю на бок, я стала выбирать остатки. – А мне-то, мне?
И мы все трое расхохотались.
Двадцатое июля
Приближается мой любимый месяц – август, канун сентября. И чем ближе сентябрь, тем нетерпеливее ожидание. Накануне первой лекции обязательно иду в парикмахерскую – стригусь, крашусь, дома еще раз просматриваю конспекты, зачеркиваю вчерашнее, дописываю самое новое.
Не важно, что промышленное производство тех или иных конструкций развернется (если вообще развернется) лет через десять, они, мои студенты, все равно должны об этих конструкциях знать. Пусть знают, что новое существует, нетерпеливо ждет своего законного часа. Свою злость и страдания – что стены домов не дышат, а ведь могут дышать! – я раскладываю на всех, хотя молодое поколение вряд ли волнуют чужие проблемы. Может, они и правы, углубившись в себя, в свою частную жизнь? Наверное, правы... Но я бью и бью в одну точку, умножая общую сумму знаний и сумму ответственности. В нужный день, в созревшей для того ситуации кто-нибудь из них, может быть, вспомнит, надавит на власть имущих или прорвется сам к власти...
Теперь я надеюсь вдвойне: скоро, совсем скоро рухнут удушающие всех структуры! Уже сейчас можно их обойти, не вступая в противоречие с Уголовным кодексом, и я упорно надеюсь на ненавидимые народом кооперативы и верю в рисковые фирмы, потому что за ними будущее.
Интересно, кого увижу я в этом году? Кто поступит в наш унылый и пыльный вуз – я имею в виду, разумеется, здание, – те, кто на самом деле жаждет знаний, или случайные люди: просто конкурс поменьше? Последние года среди студентов полно армян и азербайджанцев, вообще – с Кавказа. Есть очень толковые. Говорят прямо:
– Дома институт нам не по карману. Без тысячной взятки нечего и соваться. Да и учиться без тысяч опять-таки невозможно: каждый экзамен, каждый зачет – деньги, деньги, деньги...
Эти, из небогатых, учатся истово и стараются у нас зацепиться: женятся и оседают в голодноватой Самаре, покинув навсегда свой роскошный, но не слишком ласковый к ним край. А есть недоросли, блатные: кто-то проложил им дорожку, уж не знаю кто. Эти сразу спотыкаются на моем предмете и вылетают. Многие пытаются, правда, уговорить, намекают на искреннюю (и весомую) благодарность, но я намеков не понимаю, а уж прямой речи – тем более. Один узнал даже адрес, приперся с огромной сумкой.
– Примите дары нашей южной земли!
Ну я ему показала – дары...
Вот и теперь – август еще не двинулся в путь, а я уже жду сентября. Но к радостному нетерпению примешивается вполне ощутимый страх: привыкла к Мите, к тому, что он рядом, что сплю не одна и не одна просыпаюсь. Мне хочется для него стряпать (а ведь всю жизнь терпеть не могла!), я люблю с ним гулять и сидеть с ним дома. Люблю вместе читать вечерами: он лежит рядом и, нацепив на нос очки, листает медицинский справочник или одну из газет, коих развелось великое множество, и почти все они интересны.
– Послушай, что говорит Собчак, – перебивает он мое чтение, и я охотно отрываюсь от переводного романа, который поглощаю назло нашему политизированному времени, и возвращаюсь в действительность.
И еще мы слушаем радио, все эти новые разнообразные станции. Телевизор под владычеством Кравченко смотреть невозможно, и мы наслаждаемся музыкой или слушаем религиозные передачи. Спрятанный, украденный у нас мир приоткрывается нам, мир, о котором мы ничего не знали и, не зная, чуть ли не потешались, в лучшем случае снисходительно пожимали плечами: чудаки! Теперь узнаем кое-что.
Часами говорим мы об этом с Митей, и так остро чувствую я, что нас двое, наконец-то я не одна. С мужем мы и в молодости больше молчали, а уж потом-то... Однажды, когда попыталась я поделиться с ним своей тоской по поводу нашего строя – "Это же хунта, Саша! Банда преступников!" – он даже сморщился:
– Не устала лекции-то читать? Скажешь тоже – хунта... Власть – она и есть власть.
Не желал он ничего видеть, да и вообще был замкнут стенами дома, а может быть, и на себе только. И меня высмеивал:
– Тебе-то какое дело? Тоже мне – политик. Читай свои лекции и хватит с тебя.
Алена переслала мне сюда, на море, еще одно письмо из Вьетнама тонкая рисовая бумага, мелкие буковки, падающие сверху вниз. Как всегда, ничего интересного и теплого – ничего. Отдельно вложена и заклеена скотчем записочка для меня: "Люся, я о тебе соскучился, почему-то все время думаю: ты мне там, случайно, не изменяешь?" Случайно... Странно, что этого не произошло лет сто назад. Или он думает, мне совсем ничего не нужно? Я разозлилась, расстроилась.
– Не трогай меня, пожалуйста, – мрачно сказала вечером Мите, словно это он был во всем виноват.
Двадцать третье июля
По утрам близость почему-то особенно сладостна. Смешное, устаревшее, изъятое из обихода слово, но очень точное! Лежишь, закрыв глаза, полная утренней неги, а его рука ласкает тебя, и тело пробуждается к жизни. Как я жила столько лет без этого терпкого наслаждения, этой чистой радости? Как вообще живут без настоящей близости люди? А вот так и живут, мне ли не знать?
– Ты отвергла меня вчера из-за письма? – осторожно интересуется Митя.
– Не знаю, наверное.
– Какой ты еще ребенок. – Он целует мои волосы, шею, плечи. – Нет, все-таки ты ребенок, при всех твоих диссертациях. Только знай: ни к какому Саше я тебя не отпущу, поняла?
Киваю и снова закрываю глаза. Мне страшно и ласково: не пускают меня к моему законному мужу.
– Он когда приедет? – мимоходом, как о чем-то неглавном, спрашивает Митя.
– Месяцев через восемь.
Митя замолкает. Лежит и думает.
– А без него нельзя обойтись? Может, он пришлет согласие почтой?
Этот извечный мужской эгоизм меня просто бесит! Я рывком отворачиваюсь от Мити. Ничего себе: вот так взять и бабахнуть, прожив двадцать лет вместе! Ничего себе: получить такое письмо!
– Люсенька, ты чего? Нельзя – так нельзя.
– Да ты с ума сошел, что ли? – не поворачиваясь, говорю я. – Ему и в голову не приходит... Это же не так просто... А еще психолог!
– При чем тут психолог? – вспыхивает Митя. – Ты же говоришь, вы давно друг другу чужие.
Рядом лежать невозможно. Встаю, накидываю на себя халат.
– Тебе-то что, – раздражаюсь я. – От тебя сами ушли. А тут общий дом, общие дети, и были же чувства...
– А может, и сейчас есть? – перебивает Митя.
Он тоже вскочил, тоже влез в халат – не можем же мы ссориться голыми! – и смотрит на меня с яростью.
– Может, и есть! – вызывающе выпаливаю я.
Мы жестоко ссоримся, бросаем друг другу обидные, несправедливые, злые слова. За окном бухает, как из пушки, гром, сверкают молнии, шумит бесконечный дождь и грохочет море – декорации прямо шекспировские! Я ненавижу чужого, самоуверенного мужчину, который меряет решительными шагами нашу клетушку и говорит, говорит, обвиняя и уличая, и даже грозит мне пальцем.
– Чего это вы, братцы? Вам стучишь, стучишь...
В дверь, любопытствуя, всовывается Юрка. В руке бутылка вина.
– Во... Отоварился... Самое время выпить...
Седьмое августа
Так без него плохо, так сиро, что и не выскажешь. Даже мой любимый август, все радостное, неизменно с ним связанное, не заглушают душевной боли.
Митя звонит каждый день, и эти его звонки – главное, чем живу. Вокруг, в городе и вообще в стране, хуже и хуже. Вот кажется: хуже быть не может, а назавтра – еще хуже. Взрывы, аварии, эпидемии и полная беспомощность власти при фонтанах столь же беспомощных заверений, хотя бывают, конечно, прорывы...
Алена моя кое-что начинает, кажется, понимать. Ну, выстояли они в сражениях с милицией, а что изменилось? Ничего, кроме названия города. И вот она замолчала, погрустнела, задумалась... Наблюдаю за ней украдкой и так ей сострадаю! Вот так же и у нас в свое время опустились руки: невозможно ничего изменить. А теперь еще тяжелее: конец империи, и мы – в ее ненавидимом всеми центре. "Доченька, агония всегда мучительна", мысленно говорю я ей и молчу из последних сил. Разве с ее самолюбием – мне ли не знать! – она признается в собственном разочаровании? И я не втаскиваю дочь в серьезные разговоры – для них у нее есть подруги, – просто стараюсь развеселить и утешить, сготовить что-нибудь вкусное.
Купила на днях с бешеной переплатой французскую кофточку, так она даже мерить не стала. "Если женщина в печали... забудет в зеркало взглянуть, то грустно ей уж не на шутку..." Телефон у нас звонит все реже, хотя все-таки еще звонит: иногда Алене поручается что-то сделать, иногда куда-то ее зовут. Она все аккуратно записывает, исполняет, но прежнего огня в моей девочке нет. И хотя еще недавно именно об этом я и мечтала, теперь дочку невыносимо жаль: у меня и самой вся душа в рубцах от финала шестидесятых.
На другой день
Решено – еду. К нему, в Москву! На целую на неделю. Все равно в сентябре студентов отправляют, как водится, на картошку, так что к лекциям можно и не готовиться. Я все продумала, все решила и, довольная, легла спать. И увидела сон.
Саша, молодой и веселый, лезет на высокую гору.
– Куда ты? Упадешь! Спускайся! – кричу ему снизу.
Он оглядывается, машет рукой, скрываясь за перевалом. И тут я вижу, что гора совершенно голая – ни деревца, ни даже травинки. "Ведь он не сможет спуститься, – в ужасе думаю я. – Значит, ушел навсегда?" И от этого ужаса просыпаюсь. Все тело в поту, сердце колотится. Какой странный, какой неприятный сон... Как тревожно за Сашу...
Утром сажусь за стол и пишу во Вьетнам большое письмо. Про Алену: поутихла со своей общественной деятельностью и, кажется, вернулась к занятиям. Про Славу: обожает сынишку, ну просто ненормальный отец, и вообще здорово изменился к лучшему. Про студентов: к тому, чем мучается старшее поколение, совершенно, вызывающе равнодушны, знать ничего не хотят – у них своя жизнь, – но, может, в этом-то и надежда, для всех надежда – что они другие? Только о себе не написала ни слова и долго думала, как подписывать? Напишу привычное "целую", а он скажет потом:
– Какая же ты лицемерка...
Поколебавшись, все-таки расцеловала письменно. В конце концов, так положено, разве нет? И еще – тоже после некоторого колебания – спросила: когда же он наконец приедет?
Конец сентября
Прошло больше месяца со дня предыдущей записи, и я снова уселась за стол, и кажется мне, что в последний раз. Странное ощущение легкой печали, почти предательства... Почему? Не знаю. Может, потому, что дневник меня спас – там, давно, в продуваемых насквозь Мытищах, когда одиночество и отчаяние льдом и снегом сковали меня, лишили сил и желания жить. Исчезло главное – само ощущение жизни. Помню, мне тогда не читалось, и в кино не хотелось, и в театр, а ведь Мытищи – это почти Москва, театральная наша столица, и как я всегда рвалась в театры, когда сюда попадала!
Получив щелчок по носу от ученых мужей, никому не нужная со своей диссертацией, никем не любимая – муж во Вьетнаме, Алена с головой ушла в то, что наивно считала политикой, Славка ждал сына и ссорился без конца с женой, – я тонула в себе, пропадала. Густой туман окутал меня, и я все думала, думала, копалась в душе, пока не надумала выстроить свою жизнь на бумаге. Помню, в ту ночь, исписав сколько-то там страниц, я впервые уснула почти спокойно и проснулась без страха. И откуда-то взялись у меня силы поехать в Москву. А там судьба привела меня к Мите.
Да, так вот Митя.
Приехала я к нему, как и собиралась, в начале августа, в пятницу. Какое солнце сияло в тот день в Москве! Под стук колес и вопли очередного ансамбля – железная дорога отказалась от знакомого с детства "Москва моя, страна моя..." – поезд мягко прильнул к перрону.
Митя сразу увидел меня в окне и заулыбался. В руках у него пылали багровые астры.
– Люсенька, – сказал он, целуя, – ты привезла с собой столько света! У нас тут вообще-то пасмурно, но сегодня чудесный день!
Мы поехали к нему через просторную, почти пустую Москву – люди обрадовались теплу, и все, кто мог, убежали на дачи, не очень-то полагаясь на выходные, не дожидаясь их, потому что август был в этом году на редкость дождливым.
На столе нас ждал накрытый салфеткой завтрак, но мы не стали пить даже чаю, лишь поставили в высокий бокал цветы.
– Пойдешь ко мне? – шепнул Митя и, не дожидаясь ответа, стал расстегивать мою блузку.
Закрыв глаза, я уткнулась в его плечо: я опять от него отвыкла и немного стеснялась. Он понял и отошел. Быстро задернул шторы, приглушая солнечный свет, заливавший комнату, откинул клетчатый плед с дивана. Да, меня здесь, конечно, ждали: накрахмаленные простыни благоухали свежестью. Мы раздевались, не глядя друг на друга и не разговаривая, и так же, не глядя на Митю, я нырнула к нему под плед и притянула его к себе.
Тепло и тяжесть любимого тела – я его сразу вспомнила, – легкий пушок на его спине, пламенный вихрь, ворвавшийся в меня... По-прежнему не открывая глаз, чувствуя Митю каждой своей клеточкой, я целовала родные плечи, гладила стройные бедра с выемкой посредине и не могла от него оторваться. Впервые я сама жадно и ненасытно ласкала мужчину – прежде лишь дозволяла себя ласкать – и наслаждалась не только его ласками... Потом свернулась калачиком, уткнулась в него и попыталась заснуть. Но счастье было таким огромным, рука его так нежно гладила мои волосы, что я открыла глаза, взглянула на Митю, и мы снова бросились друг к другу.
Вечером в который раз принялись обсуждать детали нашей будущей жизни.
– Переезжай, да и все! – твердил Митя. – Думаешь, не устроишься? Ты же доктор наук! А они, между прочим, на дороге не валяются. Даже в Москве.
– А прописка? – вздыхала я.
– Да ее вот-вот отменят, – беспечно махнул рукой Митя. – Иначе какой же рынок?
– Ты уверен, что его допустят? Что он когда-нибудь у нас будет?
– А куда ж деваться? Без рынка-то – никуда!
– Так ведь для них он смерть – как раз для тех, кто решает.
Алена моя все-таки здорово меня образовывает: и расклад сил я прилично знаю, и кто все сдерживает, и как ярятся аппаратчики.
– Не для всех рынок – смерть, это во-первых, – возражал Митя. – Выхода нет, во-вторых. События вырвались из-под контроля, в-третьих. А не найдешь, предположим, работу, так посидишь дома. Как-нибудь прокормлю!
– Ну уж нет! – возмутилась я.
Митя расхохотался, затормошил меня:
– Боишься хозяйства? Ну признавайся, боишься?
– Боюсь, – честно призналась я. – Ничего в нем не смыслю!
– Клянусь, к плите не поставлю, – торжественно пообещал Митя. – Меня и дома-то сроду нет: все дни с больными.
– Обрадовал... А я целыми днями что делать буду?
– Сочинишь что-нибудь новенькое по строительству, – не растерялся Митя. – Сама ж говорила, времени не хватает. Теперь хватит.
– Ох, пусть лучше его не хватает!
Митя сел на ручку моего кресла, обнял меня за плечи.
– Смотри, Люся, какие мы все советские, – вздохнул он. – Женщина, видите ли, не может сидеть дома, должна работать. Это всем нам с детства внушили, чтобы выгнать вас, несчастных, на производство, чтобы вы сами себя содержали, чтобы всем нам платили на прокорм одного человека – себя. Знаешь, сколько неврозов из-за такого вот образа жизни?
Кто же не знает? Только работу свою ни за что не брошу, потому что люблю.
– А как же Алена, Славка? – перевожу разговор на другое. – А внучек? Он уже мне улыбается.
– Образуется... – неопределенно тянет Митя. – Давай не думать пока о проблемах? Переезжай – и баста! И будем решать шаг за шагом.
Рядом с ним многое кажется простым и ясным, по крайней мере решаемым. Но потом он ушел к больным, оставив меня одну, и ко мне вернулась моя тревога, грань страха, в которой в неустойчивом равновесии я пребывала. Много сомнений, бесконечно много проблем, но ведь это любовь, стоит ради нее постараться. Поздновато пришла – так ведь она никого не спрашивает.
Постой, а Костя? Это теперь ясно – первый, кто разбудил, – а тогда казалось – любовь. Ну, а с Сашей что было? Неужели совсем ничего? Почему же тогда я о нем беспокоюсь? Потому что родной, отец Алены и Славы – вот почему. Потому что вместе прожита жизнь.
Суббота
В субботу поехали в лес – прощаться с летом. Как ясно помню я этот день! Ковер из травы под ногами, тронутые желтизной высокие клены, маленькие зеленые елочки на горизонте и тяжелое, набухшее непролившимся дождем небо. Все замерло, затаилось, притихло – распоследние летние денечки, затишье перед грозой, которая обрушится вот-вот на Москву.
Мне спокойно, уютно, радостно рядом с Митей. Мысли текут медленно и лениво. Какие лекции? Какие, в самом деле, студенты? Глупости, глупости... Любовь и покой, нежность и защищенность – вот оно, главное... "Нелегко сбрасывать кожу..." Жалко Сашу, стыдно перед Аленой и Славкой – ведь уже бабушка! – а выхода нет. Надо решаться, потому что только с Митей я чувствую жизнь, в ней существую. Без него смотрю на все как со стороны, вроде читаю книгу. Неприятное ощущение...
Итак, решено. Приеду в Самару, поговорю с детьми, соберу вещички, возьму какой-нибудь отпуск, а не дадут, значит, судьба – уволюсь! – и будем мы наконец вместе. И придется – ничего не поделаешь! – писать во Вьетнам, умолять о разводе. Пусть даст хотя бы ради Алены: как иначе перевести дочь в Москву? Обо всем этом сто раз переговорено с Митей, и теперь мы идем и молчим, опустошенные шквалом проблем, опьяненные запахами леса, счастливые, несмотря ни на что.
– Вон белочка.
– Где?
– Да вон же, смотри. Слева, слева. Перепрыгнула на сосну!
– Ага, теперь вижу.
Он заглядывает мне в лицо:
– Устала?