Текст книги "Дневник женщины времен перестройки"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– Вот как! Трехцветный флаг! – ярился некто в форме. – А почему тогда не фашистский?
– Мы будем разговаривать только в присутствии адвоката, – гордо заявила Алена, поднаторевшая в борьбе с властями, но протокол все-таки подписала.
Их отпустили, злорадно пообещав, что еще вызовут и будет суд за "несанкционированную демонстрацию".
– Что же вы, в самом деле, не получили разрешения? – расстроилась я.
– Какое? На что? – взорвалась Аленка. – Это не митинг!
– А на шествие разве не надо? – Я не очень-то разбиралась во всех этих штуках.
– Не обязательно... И запомни, – бушевала дочка, – никаких разрешений нам никогда не дают, они дают их только себе, поняла? То посевная "временно приостановить", хотя при чем тут посевная, скажи? Мы что, блокируем дороги или колхозное поле? То у них пленум, и вся милиция эту шваль охраняет. Ни единого раза нам ничего не позволили – ни митинг, ни демонстрацию! Вот мы и решили просто собрать подписи.
– Надумали перехитрить? – дождавшись, когда Алена сделала паузу, чтобы глотнуть воздуха, вставила я далеко не безобидную фразу.
Девочка моя вдруг рассмеялась, личико стало таким невозможно детским!
– Ну да!
Я с грустью смотрела на ее раскрасневшиеся щеки, пушистые, как у меня, волосы, огромные глаза – не глаза, а очи, пылающие благородным негодованием, и думала, как безрассудно тратит она свои лучшие годы. Только ведь никогда никому ничего не докажешь, каждый сам проходит по суровой дороге жизни...
А эти – здоровые мужики, идиоты! Нет чтоб ловить преступников гоняются за такими, как моя Аленка! Ну, покуражились в милиции, так, может, хватит? Нет чтоб забыть! Через неделю нагрянули к "задержанным" на работу (к Алене моей в институт), повезли на допрос. Какие еще допросы? Сбрендили, что ли? Ну уж после такой доставки по всему городу шум-гам-тарарам... В городской газете, органе горкома, на первой полосе заметка: "Рыночная демократия". Какой-то кретин вещает: "Напомним, что за участие в несанкционированном митинге полагается пятнадцать суток или крупный денежный штраф". Какие сутки, какой штраф? Нет, в самом деле, кретины! В городе грабежи, разбойные нападения, даже убийства, а милиция гоняется за девчонками с трехцветными флагами, девчонки же качают права, вызывая малограмотных спецназовцев на теоретические дискуссии: что есть митинг, а что – сбор подписей. Все повторяется, все уже было, но, может, это и есть диалектика? Только не хочу я, чтобы вместо лекций Алена сидела в кабинете дурака-полковника, не желаю, чтобы ее выгнали из института! Какой-то депутат – тоже мальчишка – отыскал хорошего адвоката, грозится, если что, объявить голодовку – это еще зачем? – опубликовал статью в молодежке: "Полковник Попов действует". Ехидная, надо сказать, публикация. Ей в ответ – еще заметуля в официозе, тоже ехидная. Пикируются уже друг с другом, мало заботясь о тех, за кого сражаются. Смешные девчонки скандальные героини дня.
– Может, пойти в милицию? – робко предлагаю я, не очень-то представляя, что скажу нашим бравым защитникам. "Хватит валять дурака"? Поздно: дело-то закрутилось.
– Попробуй только! – взвивается Алена. – Мы и так выиграем процесс!
Процесс... С трудом удерживаюсь от истерического смеха, а дочка важно цитирует какие-то постановления, ссылается даже на Конституцию. Но я сроду не читала закона, по которому вроде живу, но вот именно, вроде... На Руси от века столкновение силы и права заканчивалось полной победой силы, а уж после семнадцатого... Конечно, девочек не посадят и денег скорее всего не возьмут, но шума-то, шума! И могут, еще как могут выгнать из института, если горком намекнет. Уж я-то знаю, как это делается! Пропуски лекций, коварные вопросы на экзаменах, было б желание, повод найдется! А желание, наверное, есть: ректор-то – член горкома.
А Саша сидит себе во Вьетнаме и знать ничего не знает: об Аленкиной политической деятельности мы помалкиваем, потому что дружно не верим в тайну переписки, да и нет той близости, при которой хочется все рассказать. Был бы здесь, может, воздействовал бы на дочь? Но мне не хочется, чтобы Саша был здесь, рядом, даже подумать об его возвращении страшно... Но с Аленкой-то что делать? И мальчика никакого нет у нее, а ведь ей уже за двадцать!
– Да брось ты, мама, – успокаивает меня сын, слушая вполуха мои тревоги.
Ему сейчас не до нас: влюблен в своего Алешку, с работы – домой, к малышу и Сонечке, прямо переродился. Говорят, с мужчинами такое бывает, хотя Сашу, например, рождение сына ни капли не изменило, он его и не тискал и в попку не целовал, как Славка своего первенца.
Алеша гулит уже, тянет в рот большой палец крохотной ножки, улыбается, глазки синие и на голове пушок. Я к ним без конца бегаю: помочь, постирать, дать Соне передохнуть, а главное – потетешкать внука. Нежность такая, что плакать хочется. И скучаю о нем, скучаю! Потому и бегаю. Интересно, кажется мне или нет, что он меня узнает и мне – именно мне улыбается?
В институте пусто и тихо: экзамены. Мой предметище один из самых суровых. Легенды о провалившихся, исключенных, сдававших по сто, тысячу раз с восторгом и ужасом передаются из поколения в поколение, студенты его (и меня заодно) традиционно побаиваются. А и пусть побаиваются, даже боятся! Я и сама напускаю на них этот священный ужас, хотя иной раз так и подмывает швырнуть на стол мой вечный мел, неутомимо выстукивающий на доске немыслимые для осознания формулы.
"Да плюньте вы на всю эту лабуду! Вон за окном осень какая!"
Но это я так, про себя. Для них я суровый преподаватель, доцент, короче – не женщина.
"Люди и роли"... Была когда-то такая статья в "Новом мире"... Благословенные, идиллические времена, когда только такие проблемы с ученой важностью и обсуждались, и считалось великой смелостью (если не наглостью) сочинить нечто с намеком (тонким, закутанным в ватное одеяло, запрятанным на самое дно сундука) на несовершенство нашего бытия. Близилась, надвигалась, погрохатывала уже катастрофа, чуткое ухо улавливало грозное рокотание грома, но безмятежно и усыпляюще долдонили одно и то же полоумные, вороватые патриархи, стоявшие у руля, пробравшиеся к кормилу, и казалось, так будет вечно. Страна, махнув на все рукой, погружалась в спячку, задыхаясь, тонула... То же и пресса: в лучшем случае философствующая.
"Люди и роли"... Каждый ведет себя сообразно с ролью, какую выпало ему играть в жизни. Так я всегда себя и вела: строга, подтянута, энергична. Муж, двое детей, а теперь еще внук, да и карьера вроде бы состоялась. А внутри – глубоко-глубоко, скрытно от всех – безмерная, невозможная печаль и растерянность, щемящее ощущение переломанной, неудавшейся жизни. Душно у нас потому что. Распахнули окна и двери, чтобы проветрить, но мало, мало свежего воздуха. Только полетели бумаги, завыл ветер, и ринулись бежать кто куда – и в окно, и в двери – все, у кого еще остались силы, не растрачена до конца энергия. А мы, оставшиеся, стоим и смотрим зачарованно вслед. И не двигаемся. Правда, сами меняемся. Студенты мои, например, совсем уже не такие, как прежде: поглядывают на меня весело и открыто, вопросы задают интересные, умные. Многие знают, мне кажется, про Аленку, и неожиданная гордость наполняет мое материнское сердце: да, вот так – дочь моя занялась политикой! И не тогда, когда можно и безопасно, а теперь, когда опасно, и если задавят "так называемых демократов", как шипят от бессильной (пока что) ярости ретрограды, то ох как чревато!..
Так вот чтоб не задавили, чтобы была она, демократия, и не так называемая, а настоящая, стоит и побороться. И раз не поддалась Алена на мои уговоры, значит, все правильно... Век империй давно позади, рухнули все, кроме нашей. И наша рухнет, никуда от этого не уйдешь. Но мы-то в самом ее распроклятом центре, потому нам так тяжело, потому и невыносимо. Заговорили в преподавательской, и сразу, мгновенно оказалась я в меньшинстве, в единственности:
– Россию века собирали, бились за выход к морю, отодвигали границы, сколько крови пролито...
Пробовала отшутиться:
– Ну, значит, мы по разные стороны баррикады.
Это я – своему коллеге, которого уважаю, с которым дружу. А он в ответ – как врагу:
– Да, по разные. Я за великую державу, а вы нет!
– Хорошо бы нам всем быть просто за человека, – разозлилась я. – Чтобы он был наконец одет и обут. И свободен! А уж размеры страны – дело десятое.
С того дня еле здороваемся, пожизненно, ненормально привязанные к политике, будто кто нас проклял! Ни на день не удается расслабиться, даже фильмы пошли один страшнее другого, даже съезд – целыми днями шпарят по телику – пугает глупостью, агрессивностью, дикостью депутатов. Ну что ж, каков народ – таковы и избранники, и есть некоторые исключения, но, Боже мой, как их мало!
Самара, как вся страна, разделилась на два ненавидящих друг друга стана, ненавидящих и непримиримых. Таким, как я, нет места ни в том, ни в другом: "патриоты" ненавидят за то, что не чувствую себя каждую минуту русской и готова всех отпустить, хотя ничего от меня не зависит; "демократы" – за то, что упорно занимаюсь своим делом, а на митинги не хожу. Впрочем, меня представляет Алена, и голосовать я буду за них, демократов, но ими не обольщаюсь, им цену знаю. Разве не правда, что те, кто всю жизнь умудрился прокантоваться в безделье, ринулись с наслажденьем в политику, чтобы теперь уже ничего не делать гордо и с ощущением собственной полезности? Разве не правда, что сегодняшние демократы – это вчерашние партократы: жирели в одной партии, ели из одной кормушки? Разве не правда, что диссидентов – тех, кто на самом деле боролся, – к власти не допустили? Впрочем, черт с ними, со всеми.
Нормальная жизнь в городе провалилась в тартарары, рухнули, распались отжившие свое структуры, а новых все нет. Фантасмагория! И в этой ирреальной действительности, как заведенная игрушка, я пишу и пишу свои формулы, гоняю как сидоровых коз студентов, пытаюсь прорваться со своим полезным открытием в практику, чтобы были теплее наши дома (Какие дома? Кто их сейчас строит?), и чувствую, что я странна, не ко времени и не к месту с моей упорной теорией созидания, несмотря ни на что. Мне муторно, плохо, я запуталась и устала, и если бы не его письма и звонки из Москвы...
– А ты сейчас в чем? В зеленой кофточке? – спросил он вчера, и я чуть не заплакала, так бесконечно меня это тронуло.
За свою жизнь (иногда мне кажется, что живу уже тысячу лет) я так привыкла к душевному одиночеству, что с годами смирилась, решила, что такова, видно, судьба, махнула на все рукой. Правда, от этого легче не стало: тяжелое испытание – одиночество. В юности много друзей, но потом они разлетаются, вьют гнезда или вообще уходят в небытие, как покинула меня Лара, лучшая моя подруга.
Была зима, валил и валил снег, делая похороны таким трудным, утомительным, таким тяжелым делом! А в моем доме в тот самый день праздновала свое рождение Алена – уж так совпало.
Озябшая, полумертвая от усталости, я, поколебавшись, пошла-таки на поминки, не к праздничному столу – не могла я в тот день веселиться! И дочка моя обиделась, устроила безобразную сцену, кричала и даже плакала, когда притащилась я наконец домой, еле волоча ноги в пудовых, промокших насквозь сапогах из дрянной свиной кожи.
Я слушала ее вопли и с безнадежностью понимала, как много в ней Сашиного, его душевной черствости и закрытости, замкнутости на себе. Только сейчас, в новое время, Аленка моя как проснулась, открылась – и мне, и друзьям, распахнулась всем нам навстречу. Или трудный возраст прошел. Нет, все-таки, пожалуй, не только возраст...
Начало июня
– Люсенька, я соскучился. Давай встретимся?
– Как это? – теряюсь я. – Разве ты не в Москве?
– Пока в Москве, но билет до тебя уже в кармане. На пятницу, не возражаешь? Субботним утром приеду, а в воскресенье – обратно. Идет?
Митя радостный и веселый, а я пугаюсь. Как – приедет? Куда – приедет? Прямо ко мне?
– Что молчишь? – посмеивается он. – Думаешь, куда же меня девать? Не бойся: устроюсь в гостинице – у них всегда полно брони, на сутки пустят. Ты, главное, не уходи никуда, хорошо?
– Хорошо.
Я подробно рассказываю, как меня найти, вешаю трубку и начинаю решать задачу со множеством неизвестных.
Три гостиницы в городе, ни в одной из них я, естественно, не была, но почему-то уверена, что мест нет. Что ж, я не знаю? Да все это знают! Ничего у нас нет, никто просто так нигде поселиться не может, хотя свободных номеров полно. Но они забронированы, за них платят, и потому туда не пускают. Разве что на одни сутки... Постой, а торговцы цветами? Ими давно переполнен город, держат намертво цены и живут в гостиницах. Разгар сезона, но местных старушек с их незатейливыми букетиками в этом году как ветром сдуло. Сплошь – южане с баснословными розами и гвоздиками.
Ну, хорошо, предположим, сунет он в окошко десятку и дадут ему номер, но разве смогу я к нему прийти? Я – преподаватель вуза, как какая-то шлюха... Да еще эта история с дочкой... Нет, все-таки все мы – рабы: всего боимся и все не смеем. Как раз против этого воюет моя Алена, а я ее все ругаю...
– Доченька, ко мне должен приехать знакомый...
– Когда?
Алена стремительно поворачивается ко мне. Веером летят вбок легкие волосы, в руке расческа.
– Наверное, в субботу.
– Так я как раз уезжаю к Тане на дачу!
– Значит, не возражаешь, если он поживет в твоей комнате?
– Почему это я должна возражать? – фыркает дочка. – Он из Москвы, что ли?
Я настораживаюсь, но ей и в голову не приходит, что я способна на столь юные авантюры: мама – она мама и есть, она никакая не женщина.
– Может, он передаст протест в Москву, в прокуратуру? – озабоченно спрашивает Алена. – Мы чего-то боимся посылать почтой: вдруг перехватят?
– Так уж и перехватят! – посмеиваюсь я. – Конечно, передаст.
Нет, что ни говори, а в новом поколении есть своя прелесть! Ухватила для себя главное, остальное ее не касается, об остальном она просто не думает, а ведь каждый день кладет мне на стол письмо из Москвы.
Как я рада! Просто счастлива! Никакой гостиницы, никаких унизительных просьб, никаких посещений под колючим взглядом дежурной. Два дня, целых два мы будем вместе.
– Ты знаешь, – набрав код, шепчу вечером в трубку, – дочка моя уезжает на дачу. Звони сразу с вокзала, объясню, как доехать.
– Ух ты, как повезло, – радуется Митя. – А ты обо мне хоть соскучилась?
– Очень, – говорю я, и это святая правда.
Мне нравится прибирать свой дом, небогатое свое жилище: вытирать пыль, мыть полы, драить до сияния кафель. Алена, встав пораньше, укатила к подруге, и я весь день скребла, чистила и готовила. Суббота почти вся свободна, в три только консультация на втором курсе, часа на два, не больше. Как все же здорово он придумал: ведь мы уже месяц не виделись.
Улеглась я в два, и началась моя всегдашняя мука: редко не сплю по ночам, но когда волнуюсь, то уж не сплю обязательно. Переворачиваю на холодную сторону подушку, сбрасываю с себя одеяло, пью воду, корвалол, валерьянку, зажигаю свет, читаю, гашу свет, закрываю глаза и лежу тихо как мышь – все без толку. Снотворное принять не решилась: вдруг просплю звонок? К утру, намаявшись, провалилась в глубокий сон как в пропасть. Казалось, только закрыла глаза – зазвенел телефон.
– Люсенька, это я. Говори скорей, как добраться?
Я сказала, положила трубку и заметалась по комнате. У нас же ведь не Москва, расстояния маленькие, правда, автобусы ходят когда хотят, так что на них вся надежда...
Туалет, ванная, глаза подкрасить, поставить на плиту чайник... А духи, где ж духи-то?.. Все успела, почти все, а он уже звонит у дверей: раз, другой, третий и, наконец, веселый, бесконечный звон – нажал пальцем на кнопку, да так и держал, пока я ему не открыла.
Похудевший, молодой и счастливый стоял он передо мной с портфелем в руке. Я как-то растерялась даже: вроде другой человек. Потом поняла, в чем дело: бородка исчезла.
– Ты сбрил бороду? – осторожно провела я рукой по его подбородку.
– Ага, – засмеялся он. – А что, не нравится?
– Непривычно.
– Привыкнешь!
Он поставил портфель на пол и обнял меня – уверенно и спокойно, как принадлежавшую ему женщину. Я испугалась, что он сразу потащит меня в постель, и мягко выскользнула из его рук.
– Пошли, покажу тебе, где у нас тут что находится.
Мне не хотелось давать ему Сашины тапки – они стояли в прихожей для сына, когда он приходил, – но Митя в них не нуждался. Он вытащил из портфеля нечто восточное, золотое, и в этом восточном и золотом прошлепал в ванную. Настроение у него, по всему видать, было превосходным, он словно не замечал явного моего смущения и даже пропел какую-то затейливую музыкальную фразу, шумно отфыркиваясь под душем. Я накрывала на стол в полном смятении: не то что радости или желания, ничего я не чувствовала, кроме неловкости. Что же мне теперь делать? Куда деваться? И куда девать его? Хоть бы вернулась с дачи Алена или забежал вдруг Славка... Но я знала, что дочь моя далеко, за Волгой, а сын тетешкает своего ненаглядного малыша. И я совсем одна – глупая, легкомысленная женщина, со случайным знакомым в пустом доме.
Без бороды подбородок у Мити оказался совсем беззащитным, с ямочкой посредине – абрис слабовольного человека, – и эта его ямочка меня как-то смягчила. Но все равно, злясь на себя – за то, что нервничаю, на него взял да приехал, я въедливо сообщила ему и про ямочку, и про то, что она означает.
Мы сидели в кухне против друг друга, я выложила на тарелки коронное блюдо нашей семьи – яичницу с колбасой, синтетический запах которой при термической обработке как бы уничтожался.
– А я и есть слабовольный и нерешительный, – ничуть не обиделся Митя. – Я и женился на девчонке из нашего подъезда, мы с ней еще в детский сад вместе ходили. Потом играли в "казаки-разбойники", помнишь, была такая игра? Нынешние ее не знают...
Я кивнула. Он задумался, улыбнулся, покачал головой.
– Это, доложу я вам, была лихая разбойница. Такой на всю жизнь и осталась.
– Ну да уж, – хмыкнула я. – Вас послушать, так все женщины – ведьмы. Все ты придумываешь...
– Правда, правда... К другим не смел даже приблизиться... В институте влюбился в одну, с косой – длинная такая коса, по спине... Страдал безумно, сидел в читалке за ее спиной, жег глазами эту русую косу – сейчас бы сказали, что она меня возбуждала, восставало все мужское мое естество, но тогда я и себе в этом не смел признаться...
Я кивнула, пораженная волнением, звучавшим в его голосе: он и теперь страдал, вспоминая.
– С ума сходил, не мог спать, не мог заниматься. Боже мой, как мучаемся мы в юности! С годами приходит какой-то опыт, мы уже знаем пройдет, переживем, будет другое, новое. А тогда – все впервые, все навсегда... Ничего, что я тебе рассказываю?
– Ничего... Рассказывай...
Заметил ли он, что я расстроилась? "Переживем... Будет другое, новое..." Обидно! Глупо, конечно, а вот обидно, и все!
– Да что рассказывать? – вздохнул Митя. – Измаялся вусмерть, наконец купил билеты в кино. Весь день мусолил в кармане, а подойти не решился.
– Почему?
– Боялся: вдруг откажется?
– Ну и что? Ну отказалась бы, так что?
– Это теперь – ничего особенного. Тогда бы не пережил...
– А потом?
– А потом отправили нас в колхоз, в августе. Но ее почему-то не было. Ох и здорово мы там жили! Жара несусветная! Спали на полу в школе, работали с шести до десяти утра и с шести до десяти вечера. Днем, в жару, дрыхли, как бобики, а по ночам бегали в соседний лагерь к вожатым – пели, жгли костры, флиртовали. Утром – по кружке парного молока с хлебом и – в поле. Какой там, в деревне, воздух, как пахнут травы, и птицы поют не по-городскому... Косили, пололи, возвращались в десять, а нас уже ждал второй, настоящий, завтрак: окрошка, картошка, чай. И – спать, отсыпаться!
Там, в деревне, под огромными звездами, я стал мужчиной, и до сих пор благодарен этой Наташе – вожатой шестого отряда, самых отчаянных, непослушных, тринадцатилетних. Но ее они слушались. Я целовал и ласкал ее и неотступно думал, что теперь-то уж объяснюсь с Олечкой.
Он говорил, говорил, а я молча слушала, обомлев от изумления: не ожидала такой открытости. Впрочем, хорошие люди всегда открыты, а мне он казался таким хорошим!
– А Наташа тебе что же, не нравилась? – ревниво спросила я, сама не зная, что для меня лучше. Или все – хуже?
– Очень нравилась! – воскликнул он с жаром. – Так нравилась, что дух захватывало! И все, что я ей шептал, было святой, истинной правдой. Нежность такая, что задохнуться можно, от благодарности чуть не плачешь, звезды над головой... Она сидит на моем пиджаке, обхватив колени руками, и ждет, когда я опрокину ее на свежее сено, расстегну халатик – она нарочно надевала такой, знаешь, халатик – пуговицы снизу доверху, чтобы мне было легче, удобнее, нам обоим – быстрее, потому что мы оба просто сгорали от страсти...
– А Оля?
– И при том – неотступные мысли об Оле, с которой я ни словом не перекинулся, но всегда старался быть рядом, слышать ее голос, смех... У нее, знаешь, был удивительный голос и чудесный смех, а может, мне так казалось...
– И чем же все кончилось?
– Однажды пришел на танцы. Мы всегда начинали с танцев, а потом сбегали. И когда танцевали, тесно прижавшись друг к другу, я, будто случайно, касался рукой ее груди или выделывал замысловатые па, наклоняя ее все ниже и ниже, склоняясь над ней, ощущая своим животом ее упоительный округлый животик, раздвигая ногой ее ноги – так, что она почти садилась на мою ногу верхом...
Изо всех сил сдерживая себя, мы перетерпливали три, ну четыре танца, а потом, обнявшись, скрывались во тьме. Мы шли к нашей копешке, поминутно останавливаясь и целуясь, и я снова раздвигал своей ногой ее крепкие, стройные ноги, а она дразнила меня, чуть касаясь пальчиком моих натянутых, распираемых изнутри джинсов. Во мне полыхал, рвался наружу огненный, нестерпимый вихрь. Однажды мы так и не дошли до копны, и я узнал, как сладостно войти в женщину стоя.
Я смотрела на Митю во все глаза. Во рту у меня пересохло. Разве можно такое рассказывать? И кому – другой женщине! Жгучая зависть к неведомой Наташе охватила меня. Зависть и ревность – да, как ни смешно! И еще вожделение к этому малознакомому человеку, которым пять минут назад я тяготилась. Я вот именно вожделела и лихорадочно думала, как быть, как сказать, что у нас мало времени, что я скоро уйду, и мы ничего не успеем.
– И вот, как всегда, я пришел на танцы. Накануне Наташа обронила обиженно, что боится последствий, и я, бросив все, полдня добирался на попутках до райцентра, долго искал аптеку, не смея спросить, – казалось, все догадаются, – найдя же, обшарил глазами закрытый стеклом прилавок, нашел то, что нужно, молча протянул деньги, получил пакетик и ушел, красный и взмокший от гордости и стыда. Я шел пыльной улицей и гордился, что берегу любимую женщину, вот оно – доказательство!
С пакетиком в кармане, с колотящимся бурно сердцем я стоял и нетерпеливо ждал, а она все не шла. Грянула музыка, но ее не было. Я набрался мужества и спросил.
– Да она уехала, – беспечно ответили мне. – Мать заболела, что ли. Приехал муж и увез.
Муж? Муж?! Муж... Я шел по лесу, спотыкаясь о корни деревьев, продираясь сквозь кустарники, и во мне гудело, жужжало это короткое слово. Увез, и она с ним сейчас так же вот, как со мной... Ноги сами привели меня к нашей копне. Я повалился на нее и рычал, и плакал, и проклинал... Ни записки, ни телефона... Гадина, гадина, гадина!
Митя неожиданно рассмеялся.
– Это уж потом я понял, как должен быть ей благодарен. Тогда же просто подыхал от горя, ненависти и отчаяния. Ну, хватит воспоминаний. Ты-то обо мне соскучилась?
Это было так неожиданно, что я растерялась. Митя смотрел на меня улыбаясь, потом сделал шаг вперед, и я сама обняла его и прижалась к нему. Звезды, небо, душистое сено...
– Прости, я и забыл!
Он оттолкнул меня и рванулся в прихожую. Но я не успела обидеться: он уже снова стоял передо мной. В руках у него были чуть смятые розы и коричневая коробочка в тонкой пленке.
– Положи в таз с водой, а то задохнутся. А это – духи.
И мне пришлось заняться розами и открыть коробочку – "Ух ты, французские!" – у меня даже хватило сил поставить пластинку и сказать небрежно, что скоро придется уйти, к сожалению: в понедельник экзамен, и потому консультация, как раз сегодня, а он пусть располагается, отдыхает.
Митя запнулся на полуслове, лицо его залила густая краска.
– Консультация? И ты молчишь? – Он схватил меня за плечи и сердито тряхнул. – Я-то, болван, жду, пока ты привыкнешь, а ты, оказывается, от меня убегаешь!
Он опять отпихнул меня, в два решительных шага оказался вдруг у окна, резко, рывком задернул шторы, грубо выдернул из розетки шнур, совершенно не церемонясь с французской певицей – захлебнулся на взлете теплый, чуть насмешливый голос, – и вот он уже снова возле меня и молча, сердито пытается стянуть с меня платье.
– Сзади, – шепнула я. – Сзади молния...
– Ах вот оно что, – хмуро пробормотал он.
Я стояла перед ним, не противясь, но и не помогая. Таким – хмурым, сердитым – он мне почему-то ужасно нравился. Застежка у лифчика была довольно мудреной, но он справился с ней одним махом, и я с неожиданной для себя болью отметила его недюжинный, как видно, опыт по этой части. И тут он перестал спешить, обнял меня одной рукой, а другой стал гладить мои плечи и спину. Рука его опускалась все ниже, и тело мое оживало, становилось молодым и упругим, все в нем тянулось ему навстречу. Потом он прильнул губами к моей груди и стал нежно ласкать живот.
– Не надо, я сама, – прошептала я, когда рука его добралась до мешавших ей трусиков.
– Какой ты, однако, хитрый, – прошептала я, лежа у него на плече, и закрыла глаза.
– Это почему же я хитрый? – поинтересовался Митя.
– Потому что опытный, коварный соблазнитель.
– Да какой там у меня опыт...
Я засыпала, засыпала... Плечо было таким теплым, уютным...
– По-твоему, значит, нужно было пить чай до самой твоей консультации? – Я не видела, но почувствовала его усмешку. – Ты бы сама мне потом не простила.
– Ах да, консультация... Сколько сейчас?
– Спи: у тебя еще целый час.
– А чем закончилась история с Олей? – не открывая глаз, пробормотала я.
– Уехала с каким-то арабом. Потому и не было ее в колхозе. А после Наташи я уже не мог один. Ну и женился...
Голос звучал словно издалека, печально и глухо. Я хотела что-нибудь сказать, как-то его утешить, но мне уже снились широкое поле, травы, цветы, солнце и небо. Я иду, собирая ромашки, тело прогрето полуденным солнцем, волосы гладит, ласкает ветер. Но это не ветер, это ласковая рука.
– Вставай, Люсенька, тебе пора.
Комната залита жарким солнцем. Оно плещется сквозь шторы, озаряя все вокруг розовым светом. Я сладко вытягиваюсь под одеялом.
– Как ты спала... Как ребенок... Совсем бесшумно...
Мы поднимаемся вместе. Пока я собираюсь, Митя, накинув на плечи мой короткий халат, накрывает на стол.
– Какой ты смешной, – смеюсь я.
– А ты очень красивая, – не слишком логично откликается он. – Студенты небось влюбляются?
– Что ты! Они меня даже боятся, – гордо сообщаю я. – У меня, если хочешь знать, больше всех пересдач.
– Нашла чем хвалиться!
– А пусть не халтурят. Жилые дома – штука серьезная.
– Оно и видно, – беззлобно подтрунивает Митя, и я понимаю, что он имеет в виду: кварталы, районы, целые безликие города.
– Ну, тут я не властна. Делаю, что могу.
С наслаждением прислушиваясь к цоканью своих каблучков, бегу в институт. Здорово, что успела сшить светлый костюм! И удачно подстриглась. И новые туфельки сберегла до лета! Мне так радостно, так легко, я отлично выспалась всего за час. А сон-то какой: полон цветов и света!
Уже потом, проводив Митю в Москву – на вокзале прижалась к нему крепко-крепко и так стояла, пока не велели заходить всем в вагон, вернувшись домой в пустую квартиру (Алена моя еще не приехала), я вспомнила, что цветы во сне – к слезам, и чем больше цветов – тем обильнее слезы.
Нет, не верю во все эти глупости! Ведь мы едем на море, в Ялту, к его старому другу – сразу после экзаменов и судебного фарса над Аленой с ее подружками. За два дня мы привыкли друг к другу и расставались с каким-то даже недоумением: зачем ему уезжать, когда нам так хорошо вместе? Ох, и повезло мне, что от него сбежала жена! О Саше я стараюсь не думать.
Второе июля
Хорошо лежать в саду, в гамаке. Писать, правда, трудно, но я ухитряюсь. Небо надо мной темное, и клубятся тучи, а внизу шумит неспокойное сегодня море. Дом Юры (он тоже врач) стоит на горе, море не очень близко, но его мерные, тяжелые вздохи и шум – там, внизу – постоянный фон нашей праздной, чуть сонной жизни.
Подо мной толстое стеганое одеяло, ноги накрыты пушистым пледом, но это скорее так, для уюта. Митя с Юрой, однокурсником и старым другом, полдня спорят о новой методике, которую Юра упорно внедряет в своем санатории, невзирая на каверзы медицинского, городского и всяческого другого начальства. За Юру с его новациями только больные, которых он, как ни странно, излечивает, но больные еще бесправнее врачей. И те и другие только мешают серьезным людям, которые все как один против.
Юрин метод им подозрителен, несмотря на впечатляющие результаты. Не желают с ними считаться, и все тут! Митя тренирует друга, настраивает на борьбу, вгрызаясь в методику, ловит на случайностях и противоречиях, требует доказательств и повторных опытов. Иногда, устав, Юра сдается.
– Ладно, убедил!
– Да нет, ты гений! – тут же вопит Митя и опровергает собственные постулаты столь же эмоционально и доказательно, как только что их утверждал.
Ну, я и удалилась от этих споров в сад со своим дневником.
Когда-то мама моя тоже вела дневник. После ее смерти мы нашли с десяток толстых тетрадей в добротных коленкоровых переплетах. На каждой рисунок (я и не знала, что мама так хорошо рисовала) и лирический эпиграф. Одна тетрадь запомнилась мне особенно: женщина, запрокинув голову, обхватив ее тонкой рукой, смотрит вдаль. И подпись: "О, если бы не гордость, она крикнула бы: "Вернись!"" Вся тетрадь – о разлуке с папой. Они тогда сильно ссорились, без конца расставались. Потом наконец поженились, потом родилась я. Они работали, много ездили, растили дочь, и так, как всегда незаметно, прошла, пролетела жизнь – сначала папина, а потом и жизнь мамы – спустя шесть переполненных страданием лет: как мы ни старались, никто из нас, даже внуки, не сумел заменить папу.
Как это может быть, что я держу в руках ее мысли и чувства, стихи и рисунки (в дневнике много стихов), а мамы нет? Куда же она исчезла, оставив мне свой дневник, и почему в самый трудный момент моей жизни я тоже потянулась к бумаге и ручке, и потребность эта не иссякает? Дневник стал чуть ли не делом жизни: с изумлением понимаю, что он для меня главнее лекций и даже – страшно признаться! – новоиспеченной докторской.