Текст книги "Дневник женщины времен перестройки"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Ты, Люсенька, перво-наперво запрись изнутри, никого не пускай, а то, не ровен час, ворвутся какие архаровцы... Ведь что творится, Господи! А завтра я тут как тут!
Тетя Настя прислонилась к притолоке и приготовилась к долгой беседе.
– Ничего, Люсенька, с этой самой перестройкой у нас не выходит. Ну вот к примеру: приказало начальство не пить, а что вышло? Весь деколон расхватали, лосьоны всякие, "Приму" – клопов морить...
Она горестно покачала головой.
– И чего только не пьют, чего не нюхают... Венька из ПТУ набрызгал чего-то в целлофан, сунул голову, завязался да и помер, царство ему небесное. Непутевый был, матершинник, а все одно – живая душа. А уж мать убивается...
Настя говорила, говорила, я кивала, со всем соглашаясь, чувствуя легкую тошноту от обилия колоритных деталей. Наконец решилась:
– Тетя Настя, мне работать надо.
– Иду-иду, – заторопилась тетя Настя. – А ты бы тоже пошла куда, погуляла: как-никак праздник. Работа не убежит...
Ушла наконец, и я осталась одна – хозяйкой просторного двухэтажного дома, почти помещицей. Никакой работой я, конечно, не занялась, а села за стол, за дневник, как тургеневская барышня.
"Дорогая моя, что делаешь ты со своей жизнью? Как ты можешь жить без любви?" Еще в юности читала "Розы в кредит", и запали мне в душу эти горькие строки. Может быть, уже тогда я догадывалась, что это и моя участь – прожить жизнь без любви. Постой, а Костя? Славка мой уже бегал в школу, когда здесь же, в Москве, я встретила Костю, вся раскрылась ему навстречу. С ним я узнала, как, оказывается, ласкают женщину и что с ней тогда происходит. Муж не ласкал меня никогда, даже целовал вроде как нехотя, принужденно.
Эту его стесненность я неизменно чувствовала, и вызывала она во мне прилив такого смущения, мучительной такой неловкости, что я вся сжималась. Лет через пять после загса прекратились и поцелуи: "Что нам, двадцать лет, что ли?" И не с кем было мне посоветоваться – не с мамой же? – хотя чувствовала я, что все у нас не то и не так, и наваливалась тоска после этих самых любовных ласк, которые не были ни любовью, ни ласками.
– Саша, скажи, – решилась я как-то, – а ты меня любишь?
– Да ладно тебе, – проворчал он в ответ, – сказки все это. Спи лучше.
Он нарочно протяжно зевнул, и меня пронзила такая к нему ненависть, что я испугалась.
Сказки... Значит, он не верит в любовь, значит, никогда меня не любил. Зачем же тогда все это? Зачем дети и общий дом, почему обречены мы всю жизнь сидеть за одним столом, разговаривать, ездить в отпуск? И так – до конца наших дней?..
Чем кончилось бы все это – я имею в виду горестные мои размышления, если б не моя поездка в Москву, в аспирантуру? Может, потому я и привязана к этому огромному городу? Даже теперь, когда он задыхается от недостатка автобусов, когда в метро стоишь всегда, когда бы и куда ни ехала, все равно Москва – родной для меня город в отличие от Ленинграда, красотой которого я восхищаюсь, перед которым из-за этой же надменной его красоты робею. В Москве ко мне вернулась юность, здесь я влюбилась и стала женщиной, да-да, только здесь, в Москве, хотя к тому времени успела родить двоих детей и уже лет сто – так, во всяком случае, мне казалось – была замужем.
Так вот меня пригласили в аспирантуру. Похмурившись и поразмышляв тяжело, я бы даже сказала мрачно, – Саша меня отпустил, остался с Аленой и Славкой. Правда, мама моя изо всех сил ему помогала, но главная тяжесть легла все-таки на него. В те два года Саша показал себя надежным мужем и хорошим, хотя и не слишком эмоциональным отцом. Он доказал мне, что поцелуи и ласки в семейной жизни и в самом деле не самое главное, даже необязательное. Только жить без них холодно, плохо, вот в чем беда!
И в это самое время я так нежно, так подло влюбилась – в благодарность за преданность и надежность мужа, – а главное, влюбились в меня – не слишком уже молодую (так мне казалось), всегда усталую, худую и очень несчастную. Правда, я тут же, мгновенно стала счастливой, и волосы у меня вдруг стали шелковыми и блестящими, послушно легли легкими прядями, как когда-то в юности, а я-то думала, что они навсегда перестали виться.
Как его угораздило влюбиться в меня? Почему именно я? Как он разглядел, например, мои ноги – и вправду красивые, лучшее, что у меня есть? Ведь я вечно бегала в брюках, редко – в туфлях и почти никогда – на каблуках, а он разглядел!
– Да все я прекрасно видел, – смеялся Костя в ответ на мое изумление. – Я и в театр тебя потому пригласил: чтоб ты надела юбочку.
– Правда? – ахала я.
– Нет, конечно, – обнимал меня Костя. – Я и так видел: классные ножки! А уж когда ты явилась в своей широченной юбке, да на каблучках...
– Что тогда? – нетерпеливо тормошила его я. Историю о том, как Костя меня заприметил да что ему во мне понравилось, я могла слушать часами.
– Тогда я тебя захотел ужасно, – признавался Костя. – А спектакль, как назло, длинный-предлинный!
– А потом ты позвал меня слушать музыку, – напомнила я.
– Это только так называется. Ах ты, дурочка!
Костя прижимал меня к себе, целуя мои шею, волосы, и я закрывала глаза, поддаваясь его властным, нетерпеливым ласкам. Сейчас, вот сейчас настанет тот миг, когда все во мне рванется ему навстречу и мы растворимся друг в друге. А потом откинемся на подушки, я зароюсь ему под мышку, и мы успокоенно, блаженно заснем. Проснемся, встанем, я с наслаждением влезу в его халат и отправлюсь хозяйничать в кухне. Мы будем обедать, пить чай и болтать бесконечно. И будет мне с ним радостно и легко, как никогда, даже в лучшие времена, не бывало с мужем.
Да, правда, нам было хорошо вместе. Мы могли говорить друг другу все, что угодно, валяться полдня в постели, я могла ходить при нем обнаженной все было нормально, естественно. Невозможно было бы пройтись голой при Саше! С восторгом, изумлением, испугом я прислушивалась к себе: почему так? И однажды подумала об этом вслух.
– Потому что нам хорошо друг с другом, – сразу понял меня Костя. Потому что ты моя женщина, и я люблю тебя прежде всего как женщину. И не вздумай, пожалуйста, обижаться! Уже потом – на втором, третьем месте только не обижайся! – все твои другие достоинства. Мне интересно с тобой, ты умница – это же очевидно! – много знаешь, ты чистая, порядочная, в тебе необычайно развито чувство собственного достоинства. Но все это потом, потом – на третьем, четвертом, десятом месте! На первом: ты – моя женщина и, смею думать, я твой мужчина. Иногда я думаю о твоем муже – прости, об этом не принято говорить, – но что там за муж у тебя? Не понять, не открыть такую женщину! Ты же с каждой нашей встречей меняешься, ведь я привел в дом слушать музыку неловкого, скованного, невежественного подростка, а ушла ты женщиной. Я просто ахнул – как ты ожила под моими руками... И какая ты красивая, когда мы вместе! Посмотри-ка на себя в зеркало.
Костя легко, пружиняще встал, его мускулистое тело с узкими бедрами как я любила гладить эту выемку посредине бедра! – мелькнуло в сиреневых сумерках: мы не зажигали огня. И я вгляделась в зеркало, принесенное мне в постель. В самом деле... Почему же всю жизнь я считала себе некрасивой? Не то чтоб совсем дурнушкой, нет, просто не причисляла себя к избранной касте красавиц, тем более что в те далекие уже времена нашей юности не было для нас, бедолаг, ни теней для глаз, ни румян, ни блеска, от которого оживают губы, становятся соблазнительными и манящими. Ни высоких сапожек, ни джинсов, подчеркивающих стройные бедра, ни свободно падающих с плеч свитеров, заставляющих предполагать под свитером стройное тело, ни фенов для затейливо-небрежной укладки волос – ничего такого не было и в помине, во всяком случае, у нас, в Самаре (приучила-таки меня Алена именно так называть город Куйбышев). А что же было? Ну, это перечислить нетрудно! Тушь для ресниц, пудра, помада, капроновые чулки. А еще мы завивали волосы, делали в парикмахерской маникюр – красный, розовый, потом придумали перламутровый. На моем последнем курсе возникли в магазинах за безумную цену – триста пятьдесят старыми! – вишневые австрийские туфли на "гвоздиках", да так и стояли на погляд народу: дорого! Были еще австрийские "лодочки" за сто пятьдесят, вот те разошлись мгновенно, но эти – вишневые, с бантами – стояли себе и стояли, на них только глазели, как на чудо какое-то, украшение. А я как раз рассчитала один проект, заработала кучу денег (аж целых шестьсот рублей!), взяла да и купила к Новому году! И тогда все впервые увидели, какие у меня классные ноги! И сама я увидела: встала на стул перед зеркалом и смотрела, смотрела, глаз не могли отвести. И все в тот вечер приглашали меня на танго, со всеми я в тот вечер перетанцевала, мальчишки наши наперегонки за мной ухаживали. Теперь об этом можно вспоминать спокойно: вроде с кем-то другим это было. Да, туфли были шикарными, только поздновато я их купила: все к тому времени переженились, все готовились защищать дипломы, а я даже знала, куда поеду по распределению, – в Челябинск.
Я сама выбрала этот город: как же, промышленный центр, Урал, и завод могучий. У меня уже тогда накопилась уйма идей; не терпелось все их внедрить и опробовать. Молодая, веселая вера в свои силы, жажда самостоятельности сжигали меня. А что жизнь свою переворачиваю, замуж не вышла – так это же пустяки, об этом я даже не думала, дура несчастная!
Первый день после праздника
Нет, неправда, вовсе я не дура несчастная. Всю жизнь делать что любишь – разве это глупость или несчастье? Наоборот: умность и счастье! А что не влюбилась еще студенткой и не влюбились в меня, так неужели потому, что так яростно вгрызалась в проекты? Просто не встретила, не повезло, и вообще как-то медленно я развивалась. "Пришла пора – она влюбилась..." А моя пора еще не пришла, я и поцеловалась-то на втором курсе, и никакого удовольствия, кстати, не получила. Теперь с утра до ночи только и долдонят о сексе, так вот не было этого у меня, ничего такого даже и не проснулось ни к восемнадцати, ни к двадцати годам. Только Костя все, что было во мне, разбудил, спасибо тебе, дорогой мой!
Всю ночь я спала вполглаза: прислушивалась к шорохам и поскрипываниям и чего-то боялась. Одна в большом доме... Кто из нас к такому привык? Вечером орали под окнами, бухали тяжелыми кулаками в дверь.
– Эй, наука, чё таишься? Давай вылезай! Народом брезгуешь?
И – матом! Нет, не меня, а так, к слову, как запятые.
Утром долго лежала в постели и думала: "Вот интересно, открыта сегодня почта?" Эту их чертовщину со скользящим по дням графиком ни одна собака не разберет. А уж когда сливается с выходными праздник... Там, наверху, на самом верху, в таких случаях, наморщив лбы, что-то мудрят и неизменно меняют, чтоб не бездельничал и без того ленивый народ целых четыре дня. Но что переносят, куда и откуда, понять невозможно, так что вполне может быть, что почта открыта или хоть телеграф. Разве это нормально: без связи в конце двадцатого века? Ведь у Сонечки тяжелая беременность, и как там, кстати, Алена с ее неформалами? Обком люто их ненавидит, терпит пока, но ненавидит свирепо, и что ему, всесильному, стоит напакостить, спровоцировать, уничтожить? Тем более что перед ним зеленая молодежь, тем более что начала она с борьбы за чистую Волгу да за возвращение городу старого имени, но очень скоро перекинулась на этой самый обком: разобралась, что к чему. Будь он проклят, ворюга, весь город стонет от его аппетитов, стонет, но привычно терпит.
Ох, боязно мне за дочку: сегодня их признают – правда, сквозь зубы, а завтра получат тайный приказ да и прижмут всех к ногтю, ведь все ребята поименно известны, пересчитаны и записаны. Не дожить нам до правового государства, нет, не дожить!..
Думала я, думала, потом встала, махнула рукой на вверенное мне общежитие – что я, в конце концов, нанялась? – заперла дверь на ключ и отправилась к почте. А она – счастье-то какое! – открыта. И как раз мне письмо – от Саши, из Вьетнама. Алена и переслала, приписав на вьетнамском конверте: "Мамуль, не волнуйся. У нас все нормально". Это вечное их "нормально"... Эх, Алена, Алена! И письмо отца не прочла. Ну и что же, что мне? Ничего там интимного нет, вообще нет ничего интересного, это я заранее знаю. Даже из далекого далека Саша умудряется писать так, словно сидит где-нибудь под Саратовом или в Перми, где все известно и описывать нечего.
Я вздохнула и распечатала конверт. Полторы странички маленьких аккуратных буковок: задерживается еще на год, потому что перебои с поставками, чувствует себя сносно, но купить здесь нечего, а сертификаты отменены, и никто не знает, что делать с местными донгами, но говорят, что часть зарплаты будут платить в свободной валюте, и тогда можно будет что-нибудь выкупить по каталогам. "Как ты, как Алена и Славка? Как чувствует себя Соня? Где собираетесь отдыхать?" Вот и все о личном. О моих делах ни слова, впрочем, я ведь не писала, что вплотную занялась докторской, и ребят предупредила: отцу знать об этом совершенно не обязательно. Да они и сами многое уже понимали.
Если честно, то и не написала бы я этой, самой главной своей работы, если бы не уехал муж во Вьетнам, потому что, как ни печально признаться, мой муж, отец моих детей, всю жизнь мне завидовал – тайно, мучительно и безнадежно. И много лет я никак не могла понять, почему он так злится и ссорится именно тогда, когда получается у меня что-то серьезное? Потом поняла, ужаснулась: как раз поэтому! Инженерная мысль у него как-то не развита, хотя производственник он хороший. Но инженер – это же изобретатель, хотя сколько их сидит, отдыхает в конторах – не то секретари, не то машинистки. Но когда у тебя дома такой же, как ты, да еще собственная жена... Каждый всплеск моих безумных идей вызывал у него жгучее раздражение, и он, страдая и злясь, старался поставить меня на мое, природой отведенное место – к плите, детской кроватке, к этой чертовой даче, которую несколько лет назад снесли наконец, когда стал расползаться наш город в длину, понастроил микрорайонов – без магазинов, поликлиник, кинотеатров – вообще без всего, а если и есть какой-никакой магазин, так без начинки, пустой, все тащат жители микрорайонов на себе из центра.
Он добрался, наш город, до наших зачуханных дач, снес их с лица земли, и бывшие дачники беспомощно бастовали (в разговорах, между собой бастовали, до перестройки все это было, когда забастовки и голодовки в быт наш еще не вошли), и только я втихаря ликовала. Наконец-то можно не мотаться все лето с тяжеленными сумками, не сидеть на даче в тоске, когда дождь размыл все вокруг и стучит, барабанит по крыше, а соседи бродят по своим участкам нечесаные-немытые, в старых ватниках и невесть где добытых калошах. И такие все вызывающе некрасивые, что смотреть на них тошно, хотя в городе – люди как люди, не хуже других. И вечно на этой даче то надо окучивать, то поливать, то какие-то гусеницы напали на яблони, то забор повалился, то стала протекать крыша, а листового железа, естественно, нет, а кровельщиков нет тем более. Но уж тут Саша на своем месте – руки у него золотые, он-то ведь настоящий строитель, не мне чета, за что и уважают его работяги, – и листовое железо в конце концов для него находится. И он загорается, выпрямляется, обычно хмурые его глаза веселеют, и я любуюсь им и горжусь и понимаю его отчаяние, когда дачу у нас отбирают, выдав смехотворную компенсацию.
– Тебе-то что, – чуть не плачет он. – Тебе лишь бы сидеть над своими бумажками! Да ты рада, что ее отобрали...
Он орет на меня, глаза его горят самой настоящей ненавистью, и я пугаюсь: тяжело видеть такую откровенную нелюбовь к себе. Но ведь он прав: я действительно рада, черт бы меня побрал!
– Баб вообще надо гнать из технических вузов! – бушует Саша.
А ведь я как раз тогда нащупывала главную свою тему, уже тогда с замиранием сердца догадывалась, что стою на пороге открытия. Да и Саша, по-моему, понимал, о чем я все думаю – сижу за столом и думаю, – только делал вид, что все это глупости, ерунда, бабьи выдумки – в те годы я еще с ним советовалась, это уж потом наглухо замолчала про идеи свои, сто раз им осмеянные, когда поняла, что завидует. Поняла, ахнула в ужасе и замолчала. Говорят, зависть – женское чувство, но мне, например, встречались завистники и среди мужчин. Может, это в наше время они стали такими? В наше время и в нашей стране? Постой, а как же Сальери? Впрочем, Саше до Сальери все-таки далеко, да и я, уж конечно, не Моцарт. И не собирается же он меня отравить, просто завидует – мучительно, тайно; и годы прошли, пока я наконец поняла, почему как у меня успехи – так в доме скандалы, и Саша бунтует и требует, чтобы я занималась дачей, детьми, чем угодно, только не тем, что люблю и умею делать.
Сколько горечи во мне накопилось за эти годы, сколько обиды! И теперь, здесь, когда я сижу одна в большом доме, эти чувства захлестнули меня, и я тону в них, выкарабкиваюсь из последних сил и тону снова и снова.
Вокруг никого. Муж во Вьетнаме, дети на Волге. Только там, далеко, в центре огромного города – милый доктор, профессионально приветливый и неторопливый. Все время убеждаю себя, что не ко мне он приветлив, а профессия у него такая. Убеждаю и не могу убедить. Пойти, что ли, выпить его микстуры? Ваше здоровье, доктор!
Воспоминания об Италии
Вот что я себе всегда позволяла – так это туризм, путешествия. А начались мои путешествия с волейбола. Я здорово когда-то играла, за сборную института, ну и ездила по городам и весям с командой. Еще и потому не выскочила в студенчестве замуж: в команде, естественно, одни девчонки, на сборах же, где мы живем вперемежку, не до флирта, если играешь всерьез, а я как раз так и играла. Да и отношения между спортсменами обычно простые, товарищеские, не романтические, хотя многие еще как умудрялись... Но не я.
Ну ладно. Значит, съездили мы в Ленинград, и я впервые увидела этот город. Он меня прямо заворожил: улицы стремительные, как стрела, золото шпилей вонзается в неспокойное небо – еще и солнце сияло сквозь рваные тучи; вода в Неве высокая, большая, сердитая – дул сильный ветер, – а по ту сторону одинакового роста дома; зеленый, желтый, горчичный, коричневый один цвет переходит в другой, и такие они изящные, такая во всем гармония, что дух захватывает. Недавно снова я была в Ленинграде. Боже мой, что с ним сталось. Грязный, обшарпанный, темный, люди злые, измученные – впрочем, везде они злые, измученные, только мы, интеллигенция, еще верим в какие-то перемены.
Так вот. В моем городе я привыкла к обилию безобразного, хотя многое скрашивала Волга, но все скрасить даже она не могла. Старинные здания одинокими островками сиротливо стояли в окружении унылых строений, иногда полных чванства, помпезной глупости, чаще – просто безликих. Я ходила мимо них годами, казалось, в общем-то мне все равно, я их не вижу, не замечаю, но тут, в Ленинграде, я неожиданно поняла, как безумно от уродства устала!..
Мы вышли в финал и отправились из Ленинграда в Москву. Уже тогда, до чудовищного Калининского проспекта, нагло вторгшегося в самый Кремль, дурацкого Дворца съездов, она была торжественно-неуютной, необъятно большой и разной, короче – не для людей, не для нормальной человеческой жизни, тяжелым городом. И я сразу, профессионально, стала думать, что же тут можно сделать? Молодая, была, неопытная... Уж потом, много позже, не раз побывала в шкуре тех, кто знает, как надо. Только власть совсем у других: кто не знает и знать не хочет. Никогда не бывает власти у людей творческих, почти никогда: совсем другие у нас критерии.
Через год, пролетев через всю страну, я приземлилась вместе со своими девчатами в Иркутске.
Город стоял спокойный и тихий: июль, горожане разъехались. Он был компактно купеческим, деревянным и каменным, и, конечно, украшала его Ангара – ледяная и бешеная. Выкупаться в ней невозможно даже в июле, ну а как же не выкупаться, если ты здесь в первый и скорее всего в последний раз? Ну, я и впрыгнула в эту жгучую воду. Честное слово, только впрыгнула и сейчас же выпрыгнула! Именно так и оправдывалась потом, когда лежала в жару, в ломоте, в сиплости. Тренер чуть меня не избил.
– Ведь Ангара же, – сипела я. – Никогда больше...
– Ну и что – Ангара, – шипел он в ответ, я сипела от хвори, он – от безнадежного бешенства. – Что – в первый раз? А другие – не в первый? Но у всех головы на плечах, а у тебя что?
Он изо всех сил постучал костяшками пальцев по своему узенькому покатому лбу, и я затряслась от смеха – кашляла и смеялась, смеялась и кашляла, обратив своим смехом его гнев в ярость. Он прошипел еще что-то, наверное, выругался, вскочил и выбежал, изо всех сил хлопнув дверью, и полгода упорно смотрел сквозь меня, если приходилось со мной разговаривать.
Команда в тот раз проиграла: я здорово брала мячи под сеткой, и некем было меня заменить. Но я ни о чем не жалею, потому что именно в те дни, лежа на детской койке, с трудом ухватывая уплывающую в горячке мысль, сказала себе, что буду много работать – изо всех сил зарабатывать – и путешествовать. Я не очень-то представляла, как надежно заперты мы от мира, думала, главное – заработать. Не знаю почему, но я и слыхом не слышала, что нужны какие-то характеристики, справки из всевозможных диспансеров, что нужно втиснуться в группу и прочее, прочее. Наивно и уверенно решила, что объезжу мир, и, может быть, благодаря этой наивной уверенности кое-что повидала. А может, потому, что довольно быстро вступила в Союз журналистов – он тогда недавно только создался, и туда принимали пишущих, даже если они не состояли на журналистской службе, а просто сотрудничали, как я, с журналами. Вот по этому Союзу журналистов я и поездила, тем более что путевки тогда были дешевыми, и в первую страну – Румынию – я поехала на свои отпускные, вот так! Сейчас это звучит как сказка. Потом стало дороже, дороже, еще дороже, но я истово писала чужие дипломы и собственные статьи, преподавала в двух институтах и читала лекции от общества "Знание", часами стояла у кульмана, как простая чертежница, и бросала "левые" деньги в бездонную пропасть странствий, преодолевая, сжав зубы и не отвечая на многочисленные попреки, Сашино сопротивление. Я готова была поделиться путешествиями с мужем, но в ответ неизменно слышала:
– Чего я там не видал?
Постепенно я приучила себя не делиться восторгами – Саша неизменно меня прерывал и высмеивал – и всегда все привозила ему и детям, оставляя себе самое ценное – впечатления, но и вещам он не радовался – ни свитерам, ни позднее джинсам. Ничему он не радовался. Никогда.
Мир не объездила я, конечно, но Европу – да, и два года назад, уже когда Саша отбыл в экзотический и далекий Вьетнам (хотя он писал, что ничего там нет экзотического, но я ему не верила и не верю), добралась наконец до вожделенной Италии, в которую рвалась всегда. Да и кто ж из художников, архитекторов, строителей, кто вообще из нормальных людей о ней не мечтает? Все оттуда – я имею в виду все прекрасное, архитектуру в первую очередь. Париж – от Италии, Ленинград – Северная Венеция. Короче – поехала, в прошлом году, на Рождество. Кто-то из классиков писал, что если встречать Рождество в Европе, то непременно в Италии: там не жалеют сил, света и выдумки в эти волшебные дни. И я ее повидала, рождественскую Италию: Милан, Венецию, Флоренцию, Рим. Четыре города, друг на друга ни в чем не похожие, но каждый потрясает великолепием!
Как соскучились, оказывается, мои глаза о красоте! Второй раз в жизни испытала я этот шок: Ленинград моей юности и теперь вот Италия. Второй раз остро почувствовала, как разъедают душу, словно мелкий осенний дождь, одинаковые, безликие строения – те же бараки, только растущие вверх. Может, не на всех так они действуют, на меня только? Не знаю, не знаю...
Там, в Италии, меня успокоили и очистили эти огромные обнаженные статуи, могучая красота человеческого тела – смотришь и веришь, что красота и в самом деле может спасти мир, – этот розовый с зеленым собор во Флоренции, тихая, завороженная Венеция – как сон, как химера... Нет, вы подумайте: город вообще без машин, только гондолы и речные трамвайчики. И мостики, и вода. Идешь по горбатому мостику от одного дома к другому, а вокруг тишина. Лишь тихий разговор, легкий смех, чьи-то шаги... Все человеческое, механического – ничего.
Я все думала: "Приеду, буду рассказывать – с чем сравнить? Ленинград? Нет, не то. Разве что канал Грибоедова, когда не катятся рядом машины по Невскому". Вечером зачарованно шли по Венеции. Улица – узкий канал. С двух сторон старинные здания, соединенные мостиками. Брусчатая мостовая. У самых ног вода, и надо посматривать вниз, чтобы не оступиться. Вода тихо плещется, лижет отвоеванные у людей первые этажи и парадные двери, кое-где проступает на камнях зеленая плесень.
По утрам подплывают к домам гондольеры, чтобы вывезти мусор – его спускают в корзинах, – а на речных трамвайчиках едут на работу элегантные, подтянутые клерки. Идешь и не веришь: неужели ты в Венеции? И вдруг за очередным поворотом выступает из моря освещенная огнями – великолепная, огромная – площадь, а на ней собор Святого Марка – как со дна морского. Голуби слетаются на звон колоколов со всей Венеции, и мощные прожектора подсвечивают его.
А в Риме мы были в самый канун Рождества. Через улицы протянуты сияющие гирлянды, на фасадах огромные банты из шелка – еще и климат благоприятствует! Идешь под гирляндами, через огненные воротца, а вокруг столько радости! Ни одного злого лица, никто никого не одергивает, бантов не сдирает и не срывает шаров. Повезло людям: взяли – и родились в Италии!
Гид без конца повторяет, что Италия – страна небогатая, бедная, можно сказать, страна. Это смотря с чем сравнивать... Что они знают о настоящей бедности, когда никто не заслужил ничего, кроме впрямую служащих власти? Что знают о мафии – они, ее печально известные родоначальники? У нас само государство – мафия, это они понимают?
"Можно подделать все, кроме толпы", – писал Салтыков-Щедрин, побывав в ненавистной ему Пруссии. Угрюмая толпа в Пруссии, а значит, плохо живется людям! В Италии толпы в нашем понимании нет, там просто люди – озабоченные, веселые, печальные (веселых больше), но угрюмых мы, например, не видели. И все стараются тебе помочь, хотя не знают английского, моего рабочего языка в поездках. Не знают, но, не жалея времени, вслушиваются, улавливая знакомые названия улиц, оживляются, объясняют, а один старик просто взял меня за руку, привел на автобусную остановку и показал пальцем номер маршрута. Я ему – значок, а он: "Грация, сеньора, грация!" – и улыбается и сияет! Притворяется, что ли, будто ему хорошо, как наши старики притворяются, что им плохо? Или на самом деле – им плохо, а ему хорошо?
Ну ладно. Говорю же, много ездила я по Европе, но на этот раз, в годину, когда пришлось нам признать – перед всем миром признать, – что с построением нового, высшего, ни на что не похожего общества мы обмишурились, такая печаль завладела мною! Ах, какое общество, вот уж на самом деле ни на что не похожее, мы построили... Я ходила по сияющим улицам, всматривалась в беспечные лица и думала: "Мы чужие на этом празднике жизни, Киса". Печаль была светлой – от красоты, окружавшей меня, она была глубокой, как море, – проиграна жизнь и безнадежной – игра сделана, ставок больше нет, по крайней мере у моего поколения. И есть, есть за что нам всем! За кровь безвинных, за то, что допустили разрушение красоты – храмов, усадьб, садов. За то, что терпели, смирялись, давали себя обманывать. И сейчас из последних сил я сражаюсь с ужасной мыслью, что ничего у нас не выходит, не может выйти, что проклята наша земля. Может, потому, что живые перемешаны с мертвыми: главная площадь страны – кладбище. И лежит непохороненным отец-основатель – жестокий, умный, маленький человек с желтым азиатским лицом, и течет мимо трупа толпа, и какие-то люди следят, чтобы в склепе были должная температура и влажность. Неужели только мне это страшно? Зачем этот холод и смерть в центре некогда великого государства? И сколько еще непохороненных на нашей земле...
Нет, хватит о мрачном! Ведь я хотела об Италии. Только из своей жизни, как видно, не выскочишь, хотя многие сейчас убегают в чужую, надеясь, что она станет их собственной – другой, разумной, не обидно-дурацкой, когда никому не нужны всерьез ни наши знания, ни открытия, как дали понять мне только что.
Вот она лежит передо мной, моя докторская, а рядом папка с авторскими свидетельствами. Сколько вписано там фамилий? И директор завода, на котором опробовались мои идеи, и завкафедрой, и ректор... Иначе бы не допустили, не дали базы, не утвердили. Приходилось делиться. Но с докторской так не будет – одна там фамилия, – а потому некому, кроме меня, за нее заступиться.
Перечла написанное и засмеялась: поговорила, называется, об Италии! Опять о нас, о себе, о работе – не вырваться из этого круга. Что же делать? Прямо какая-то мания. Может, снова отправиться к тому врачу с добрыми большими глазами? Так стыдно же: что ж я сама-то с собой не справлюсь? И почему так хочется его, этого врача, видеть?
Двадцатое ноября
Я вышла за Сашу, чтобы не умереть с голоду, – там, в славном уральском городе, куда радостно и торжественно отправилась по распределению. Могла бы, между прочим, спокойно остаться дома, потому что окончила институт с отличием, да и у волейбольной сетки все еще прыгала, отстаивая спортивную честь института, что было, пожалуй, важнее красной корочки моего диплома не для меня, для начальства. Именно поэтому, как выяснилось, меня позвали в аспирантуру, правда, не к нам, в индустриальный, а почему-то в строительный. У нас держали место для отпрыска секретаря райкома, ему и диссертацию потом сляпали – завкафедрой получил для сего благородного дела полугодовой отпуск. Беседу об аспирантуре вел со мной, как вы думаете, кто? Тренер!
– Так я не строитель, – опешила я.
– Да какая разница? – искренне удивился он. – Для вас лично выбили место – вы ж за город играете, – а она еще думает! Беда с этими интеллигентами. Пишите быстренько заявление.
Нет, ни за что! Никакого заявления я писать, конечно, не стала. Откровенный цинизм тренера потряс меня. Вот, значит, как! Мое первое изобретение уже внедрялось на крупном заводе, мое имя – вместе с именем научного руководителя, естественно, – уже мелькнуло в специальном журнале, но это, оказывается, ничего не значит! Это, оказывается, совсем не главное! Главное, что я прыгаю, как кенгуру, у сетки! Чего это я не видела в строительном? И может, из-за меня оттерли кого-то дельного, как меня из-за секретаря райкома? Ну уж нет, ничего мне не надо – ни аспирантуры, ни волейбола! Я и волейбол мгновенно возненавидела, правда, как выяснилось потом, ненадолго. Но тогда поклялась не подходить больше к сетке.