Текст книги "Концерт для виолончели с оркестром"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
– Машка, да ты философ!
– Я пытаюсь тебя образумить. Дай слово, что потянешь до декабря. К декабрю – уверена! – что-то прояснится.
Рабигуль кивает не очень уверенно.
– Нет, скажи, что даешь слово, – требует Маша.
– Ну даю, даю, – сдается несколько обескураженная ее напористостью Рабигуль.
2
"Потому что если не любил – значит, и не жил, и не дышал..." Хриплый, неповторимый, единственный в мире голос со сдержанной силой выговаривает дающие надежду слова. Рабигуль только его и слышит, душа откликается на голос, словно тронули палочкой камертон. "Я дышу, и значит – я люблю! Я люблю, и значит – я живу!" А говорят, был запойным пьяницей, а потом наркоманом, изменял даже божественной Марине Влади – она сама об этом написала, чем вызвала гнев благородного семейства великого барда, да и не только семейства. Рабигуль видела по телевизору скандальную презентацию ее искренней, честной и чистой книги. Растерянная, но спокойная, Влади держалась из последних сил, а на нее наседала уродливая наша общественность, оскорбленные родственники, осиротевший сын покинул демонстративно встречу.
Рабигуль нажала кнопку магнитофона. Перерыв окончен. Пора за работу. И она сняла с виолончели чехол. "Ни о чем не думай", – строго приказала себе, и тут же кто-то выключил в ней все мысли и чувства вне музыки. Шторы были задернуты, горел электрический свет, не было ни дня, ни ночи, была только гармония звуков. После обязательных упражнений Рабигуль отдалась той музыке, которая пела в душе.
Выхода у нее не было: любовь превратилась в тяжкую ношу, и сбросить эту ношу хотя бы на время могла только музыка. Звуки лились мощно и страстно, виолончель пела о жизни, где все – испытание, даже радость, даже любовь. Боже мой, как одинок человек, как скудна жизнь на чистые радости!
Кончался ноябрь, выторгованный у Алика, читать его письма было невыносимо; постоянно обижался и капризничал, как ребенок, Володя; строго поджимала губы свекровь, хмурился дирижер – Рабигуль стала допускать хоть и маленькие, но сбои; болела в Казахстане мама. Виолончель жаловалась на несовершенство жизни, пела о несбыточном и счастливом. А потом Рабигуль все это записала. Она высказалась, переплавив свои чувства в музыку, и ей стало легче.
Зазвонил телефон. Радостно, счастливо схватила Рабигуль трубку.
– Что делаешь? – спросил Володя. Спросил сдержанно, даже сухо. Значит, из дома.
– Слушала Высоцкого, – не задумываясь ответила Рабигуль.
– "Ой, Вань, гляди, какие клоуны..." – дурашливо пропел Володя.
– Да, – снова сказала она не правду.
– Не знаю, чем он всем нравится? – раздраженно повысил голос Володя. Сейчас – так прямо кумир, когда сыграл в ящик. "У нас любить умеют только мертвых..."
– Я любила его всегда, – возразила Рабигуль. Переполнявшая ее радость исчезла.
– Да ладно тебе! Примитив, на потребу самого низкого вкуса. Певец для плебеев.
– Не только, – устало возразила Рабигуль. – У него есть все и для всех. Есть нежнейшая лирика. Есть так о войне, что фронтовики думают, он воевал. Есть философские – о жизни и смерти, о попрании человека...
– Только не агитируй меня, – разозлился Володя. – Сам знаю. И вообще, ну его в баню! Ты обо мне вспоминала?
Рабигуль не удержалась от вздоха: Володе, как воздух, необходимы слова.
– Чтобы вспоминать, надо сначала забыть, – сказала она.
– Не придирайся.
Положив трубку, Рабигуль села в кресло, задумалась. Потом встала, подошла к окну, отдернула шторы. Мелкий снежок сыпался с неба, закручиваясь у тротуара легонькими бурунчиками. Качался под ветром одинокий фонарь. Прошла женщина, прикрывая лицо воротником – значит, мороз? "Я поля влюбленным постелю..." И совершенно не важно, каким он был. Главное, что оставил после себя. Рабигуль взяла тетрадь, прочитала, пропела ноты. "Завтра покажу Маше. Если скажет, что хорошо, отдам старику.
Очень строго он на меня косится, косится и ждет..."
Маэстро и в самом деле поглядывал на Рабигуль хмуро и вопросительно. А неделю назад вышел на прямой разговор.
– Ну-с, голубчик, позвольте вас поздравить.
Он нависал над оробевшей Рабигуль, как скала – огромный и мощный, – а ее колотило от страха, надежды, а потом – радости.
– Значит, понравилось? – не веря услышанному, переспросила она.
– Я же сказал, – буркнул маэстро. – Только помните: на одном рывке далеко не уедешь. Что у вас есть еще?
Рабигуль забормотала что-то невнятное – об отъезде мужа и что больна свекровь. О главном, конечно, умолчала.
– Это я уже слышал, – сморщился брезгливо маэстро. – Но вы, голубчик, ввязались в серьезное, мужское дело, придется отбросить все эти мелочи.
Какие мелочи? Разве муж – мелочь? А Любовь Петровна?
– Я понимаю, понимаю, – угадал ее мысли маэстро: изумление было написано у Рабигуль на лице. – Муж, свекровь – это и есть жизнь, и на женщину ложатся все ее тяготы. – Он помолчал и добавил сочувственно, сокрушенно:
– Вот почему так прискорбно мало среди выдающихся композиторов, поэтов, писателей вашего брата, вернее сказать, сестры.
Рабигуль смотрела на него виновато.
– Ничего, – ободряюще похлопал ее по руке маэстро. – Ваша подруга, скрипачка – как там ее зовут? – живописала всему оркестру чудесное выздоровление вашей свекрови.
– Ее зовут Маша, – напомнила Рабигуль.
– Ну, Маша. Значит, сей тяжкий груз спал с ваших плеч. Муж, как я понимаю, далече. Чего ж еще?
Работайте!
Он не знал – где уж ему было знать! – о Володе. Не знал, что Володя мучает Рабигуль – совершенно непонятной, необоснованной ревностью, требованием написать обо всем Алику, не знал, что Володя злится, когда она занята, и ей приходится скрывать, что она опять пишет музыку: этого он бы просто не вынес.
– Пойми, я теперь импотент! – кричит он в отчаянии, когда что-то стоящее появляется у других в "Литературке". – Никогда, ничего больше не напишу! То, в Пятигорске, было последним. Какой ужас, последним!
– У всех бывают простои, – пытается успокоить его Рабигуль.
– Ты-то в этом что понимаешь? – огрызается Володя. – Тебе-то хорошо: все написано в нотах.
Смотри и пиликай!
И тут же вспоминает, как она писала музыку, сидя на скале, в Пятигорске, как, глядя на него невидящим взглядом, попросила бумагу и карандаш. Тогда они были вместе: огонь внезапной любви захлестнул обоих, вызвал такой приток чувств, что стихи и музыка рождались сами, выплескивались из них.
– Прости. – Володя подошел к Рабигуль, сел у ее ног на ковер, положил голову ей на колени. – Я в таком душевном раздрыге. Не надо бы в таком состоянии приходить, но только ты меня успокаиваешь.
Рабигуль гладила его мягкие светлые волосы, огромная жалость – аналог женской любви – подкатила к горлу.
– Приходи всегда, в любом состоянии, – попросила она. – Мне с тобой хорошо. Даже когда ты кричишь.
Володя поднял на Рабигуль измученные глаза;
– Правда?
– Правда.
– А тогда почему ты ему не напишешь?
Так кончались почти все их встречи: нежность, когда с порога они бросались друг к другу и стояли, тесно прижавшись, не в силах разомкнуть объятий, ослепительная, невозможная близость – миг, когда нет одиночества, болезней и смерти, нет времени и пространства, а есть лишь они, два существа, слившихся воедино. Но затем, после горячих слов, уверений, смеха и слез, неизбежный вопрос: "Ты ему написала?" – и ссора.
3
– Гулька, ты здорово повзрослела, – сказала Маша, проштудировав ноты. Она серьезно, без обычных веселых искорок в глазах смотрела на Рабигуль. После тех, пятигорских, ты поднялась еще на одну ступень, нет, перелетела через пролет к какому-то другому качеству высшего порядка.
– Правда? – боясь радоваться, переспросила Рабигуль.
– Правда. Ну-ка сыграй. Читать ноты – одно, слушать, как они звучат, совсем другое.
Рабигуль взяла виолончель, ласково коснулась струн – сначала пальцами, потом смычком. И полилась музыка. Маша сидела, забившись в угол, не шевелясь, с трудом переводя дыхание. И это – ее подруга!
Гулька, которую она знает тысячу лет. Гулька, с которой столько оттопала в Гнесинку, жила в одной комнатушке, пила вечерами чай. Ах, дурочка, дурочка!
Страдает о каком-то малахольном поэте средней руки, копается в земле на треклятой даче, мучит Альку и мучается сама. А ей надо писать, писать и писать, все остальное – побоку! Так она и сказала, когда Рабигуль опустила смычок и стало тихо.
– Любовь – не пустяк, – сразу погрустнев, возразила Рабигуль.
– Она пройдет, – усмехнулась Маша, – а музыка останется навсегда. Это ты понимаешь?
– Но я хочу быть счастливой! – прижала руки к груди Рабигуль. – Мне трудно, неинтересно с Аликом.
– Тебе и с Володей трудно, – напомнила Маша. – И что уж такого в нем интересного? И мне, кстати, кажется, что дома должно быть спокойно, интересы все – на работе. Правда, – погрустнела она, как только что Рабигуль, – тут я могу судить только теоретически.
Рабигуль взглянула на подругу с сочувствием, виновато – Маша одна, любовники то возникают, то исчезают, и не важно, что чаще всего она сама их бросает, – села рядом с подругой, обняла за плечи.
– Да говори, говори, – без слов поняла ее Маша. – В моей жизни есть много плюсов, во всяком случае, пока.
– Понимаешь, – помолчав, нерешительно заговорила Рабигуль, – когда мы вместе, я растворяюсь в нем, кроме него все пропадает и ничего не нужно. Огромные глаза Рабигуль наполнились светом. – Я никогда ничего подобного не ощущала, даже близко к такому не подходила.
– Так научи Алика-, – поняла ее по-своему Маша.
– Этому научить нельзя, – покраснела Рабигуль.
– Еще как можно! – тряхнула кудряшками Маша. – Двадцатый век – век технологий.
– Машка, не издевайся! – взмолилась Рабигуль.
– А я и не издеваюсь, – спокойно возразила Маша. – Просто то, что кажется тебе любовью...
– Не кажется! Я знаю! – воскликнула Рабигуль. – Аебли ты о близости... Понимаешь, есть в ней высшая точка, ну знаешь... Так вот с Аликом я только иногда к ней приближаюсь, с Володей этот взлет мы переживаем, когда вместе, снова и снова. Только все кончится, – запинаясь, в смущении призналась Рабигуль, – и опять... С чем можно сравнить такое счастье?
– Ну и радуйтесь на здоровье, – покосилась на подругу Маша: "Эти мне восточные женщины – самое простое возводят в культ". – Только Альке не говори, – Надо же уезжать, – вздохнула Рабигуль. – Я там с ума сойду.
– Научишь Алика, – снова сказала Маша и глубоко задумалась. – Как некстати подвернулся этот Алжир. А если съездить месяца на два?
– Я ведь тебе говорила: если я уеду, он не будет жить, – напомнила Рабигуль, сняла руку с Машиного плеча, судорожно переплела пальцы.
– Да ну? – засмеялась Маша. – Так уж и не будет?
Рабигуль встала, нервно заходила по комнате. Остановилась, круто повернулась к Маше.
– А вдруг? – сказала она. – Ведь он поэт.
– Значит, обязательно неврастеник? – подсказала Маша.
– Не обязательно, – обиделась за Володю Рабигуль. – Но чувства развиты не так, как у грузчика.
Если с ним что случится, как мне жить?
Испуг Рабигуль передался Маше, хотя она еще пыталась шутить.
– Схватить бы его за шиворот, встряхнуть да спросить: "Отвечай как на духу, сукин сын..."
– Машенька, не надо! Как можно этим шутить?
– По-моему, он слишком любит себя, – не сдавалась Маша.
Так проспорили они до полуночи.
– Оставайся у меня, – предложила Маша. – Холод-то какой собачий. Скорей бы лег снег, станет теплее.
– Нет, пойду, – встала с тахты Рабигуль. – Что-то я стала неважно спать даже в своей постели.
– Еще бы, – встала и Маша, – когда так мотают нервы. А музыку свою покажи старику завтра же.
– Покажу.
– Не тяни, подруга.
– Да я боюсь.
– Старика все боятся.
На улице было сухо и холодно. Снег, просыпавшийся накануне, превратился в лед под ногами. Ветер дул, казалось, со всех сторон. Рабигуль поскользнулась, быстро, автоматически сдвинула со спины виолончель, попыталась удержать равновесие, прижимая драгоценный инструмент к груди, но все-таки грохнулась на асфальт. Кто-то помог ей встать.
– Спасибо.
Какой-то кавказец смотрел на нее восхищенным взглядом, но Рабигуль поблагодарила его так мрачно, что он не посмел предложить ей руку, чтобы проводить до метро. "Такая красивая и такая сердитая", – сокрушенно подумал он. В его сознание такое противоречие не вмещалось.
***
А Володя в это время сидел в кабинете и старался выжать из себя хоть что-нибудь. Ничего, ничегошеньки, однако, не получалось. Он бросил в отчаянии ручку, встал, заходил по кабинету Толстый ковер заглушал звук шагов. Болел затылок, противные мушки мельтешили перед глазами. "Надо проветрить" Володя открыл форточку. Холодом, стужей потянуло с улицы. Дом напротив" через пустырь, гордо именуемый сквером, глядел в пустоту темными окнами. Луна укрылась в тяжелые тучи, звезд не было и в помине. "Да уж, это не Пятигорск..." Тоска навалилась смертная.
Скрипнула дверь – Соня прошла в ванную, – звякнуло что-то на кухне, и снова Соня протопала в ванную. "Когда я работаю, меня нельзя отвлекать! разозлился Володя. – Ведь знает: не выношу посторонних звуков!" Теперь она спустила в унитазе воду.
"Ну что еще может быть?" Выйти бы сейчас и все высказать! Но он не хотел видеть жену с ее бигудями над узким лбом, близко посаженными глазками, в которых появится тут же покорная готовность выслушать все, что он скажет, и она будет молчать, молчать, а он почувствует себя в конце концов дураком и последней сволочью. Да и потом: он разве работает?
Ничего же не получается! Да не работает он, просто прячется. Неужели с ним как с поэтом все кончено?
Озноб пробежал по телу. Что же он будет делать? Чем заполнит жизнь? Ведь ему еще нет пятидесяти. Помирать вроде рано, до пенсии далеко, да и какая она, эта пенсия, разве на нее проживешь? Многие поэты с возрастом переходят на прозу – когда нет уже свежести чувств. Но ведь он любит, и он любим. В чем же дело? Почему ему не пишется? Не хватает страстей?
В его любовном сюжете нет драмы?
Тихо, как вор, прокрался Володя к двери, выглянул в коридор, на цыпочках подошел к спальне. Розовый свет струился через стекло: Соня читала. Володя выключил телефон из розетки, перенес в кабинет, включил. Радостно забилось сердце. Сейчас он услышит свою Рабигуль! Он скосил глаза на часы. Поздно вообще-то, но она сказала "когда угодно". Поздно, но очень хочется.
Рабигуль сняла трубку сразу.
– Это ты? – сказала так нежно, что душа Володи переполнилась счастьем.
– Я звоню просто так, – заторопился Он, – чтобы услышать твой голос. Я тебя, солнышко, не разбудил?
– Нет, что ты. Я только-только вернулась от Маши.
– И что же вы делали? – подозрительно спросил Володя.
Маша ему не нравилась: слишком иронична и мужиков видит насквозь.
– Милый, я опять принялась за свое, – с той же нежностью в голосе сказала Рабигуль.
– За что? – не понял Володя.
– Пишу музыку, – радостно ответила Рабигуль – так, словно ни минуты не сомневалась, что Володя тоже обрадуется. – Маша читала ноты, а потом даже отыграла, после меня.
– Ты таскала к ней виолончель? – уязвленно спросил Володя. – Ведь скользко!
– Ага, – засмеялась Рабигуль. – На обратном пути я даже упала. Но это же пустяки. А знаешь как интересно, когда пьесу для виолончели играет скрипка!
Володя молчал. Он тут страдает и любит, ему не пишется, а она...
– Але, але. – Рабигуль дунула в трубку.
– Я здесь, – выдавил из себя Володя. – И что сказала твоя знаменитая Маша?
– Сказала, что хорошо, – снова обрадовалась Рабигуль. – Завтра покажу старику.
– Какому еще старику?
– Дирижеру... Маэстро...
– Поздравляю, – злясь и ревнуя, сказал Володя. – Ну, пока.
– Нет, подожди, – заторопилась Рабигуль. – Поговори со мной еще. Я так рада, что ты позвонил!
Иногда так хочется услышать твой голос, просто нестерпимо хочется, а ведь я не могу... – Она споткнулась на полуфразе и замолчала.
"Конечно, ей хорошо: свое отыграла, исписала нотами полтетради, отчего бы не поболтать", – неслись в голове Володи несправедливые мысли. В глубине души, краем сознания он чувствовал, что они мелки и ничтожны, но ничего с собой поделать не мог. Самой природой назначено: мужчина во всем должен быть сверху – всегда и во всем, вот как они с Соней.
С Рабигуль даже на равных быть невозможно.
– А ты написала? – задал он сакраментальный вопрос, но счастливая Рабигуль поняла этот вопрос по-своему.
– Конечно! – воскликнула она. – Я же говорю: все написала, а уж потом показала Маше. Глупенький, – ласково засмеялась она. – Как же иначе я предстану перед стариком? Мы его все боимся. Машка сказала: "Здорово!" Теперь можно.
Володя молчал.
– Здорово придумали люди, да? – не замечала его молчания Рабигуль. Упрятали музыку в ноты, она в них затаилась, живет, ее еще нужно оттуда вытащить, и тогда она зазвучит во всю свою мощь. Правда, здорово?
Редко его сдержанная Рабигуль бывала так разговорчива. Радость, взволнованность плескались в голосе – низком, волнующем Володю всегда. И она не понимала, не понимала его! Ведь он имел в виду письмо к Алику, а она о нем, видать, и думать забыла! Что ей Алик? Что даже он, Володя, Когда пишется музыка? Ему ли не знать это удивительное, всепоглощающее чувство, когда Вселенная расширяется и другая действительность открывается перед тобой, ты в ней живешь и властвуешь, ты в ней хозяин и ее покорный слуга. Ему вдруг стало стыдно: он, что ли, завидует?
Он, мужчина, завидует женщине, которую любит! Да он с ума сошел!
– Гулечка, поздравляю, – сказал Володя раскаянно. – Наши говорят, что самое трудное – написать вторую книгу. Первая пишется как бы сама собой – ну вот как поют соловьи: весь свой опыт, все переживания вкладывает писатель в первую книгу, а вот если получилась у него и вторая, тогда он пошел по верной стезе.
Наверное, так и в музыке.
– Наверное! – с благодарностью подхватила его мысль Рабигуль. – Там, в Пятигорске, музыка рождалась сама собой – еще и влюблена я была безумно, – а теперь...
– А теперь? – насторожился Володя. – Теперь ты не влюблена?
– Нет, что ты, – смешалась Рабигуль. – Просто теперь нет уже того трепета, той неуверенности, тревоги...
– Это хорошо или плохо?
– Наверное, хорошо. Мне кажется, теперь я могу любить тебя спокойно и смело.
– Тогда напиши своему Алику, – мгновенно воспользовался моментом Володя.
– Зачем? – жалобно спросила Рабигуль.
– Чтобы любить спокойно и смело, – не без злорадства объяснил Володя. Сколько, в самом деле, можно прятаться? И потом висит этот твой Алжир. Раздражение охватывало его все сильнее. – Ты помнишь, о чем я предупредил тебя?
– Да. – Голос Рабигуль упал до шепота.
– Так и будет! – забывшись, на всю квартиру закричал Володя. – Я на ветер слов не бросаю. Жить после такого чудовищного предательства будет незачем!
"Кого, интересно, он там пугает? – усмехнулась в соседней комнате Соня. – Какая дурочка ему верит?
Да у него любой прыщ на носу вызывает истерику: "Я знаю, чувствую, это – рак!" – Она повернулась на спину, отложила книгу. – И почему на каждого мужика, даже такого никчемного, как мой Вовка, всегда находится женщина, готовая верить, любить и прощать?" На какое-то мгновение ей захотелось встать, сунуть ноги в тапки, быстро пройти коридорчик – тапочки мягкие, и она давно, еще в пору взлета Вовкиного поэтического гения, научилась ходить бесшумно, – рвануть дверь да и войти, чтобы прекратить этот балаган, но она передумала. "Чем бы дитя ни тешилось..." – зевнула Соня. Жаль дурочку на том, другом конце провода, да уж тут ничего не поделаешь: пока сама не обожжешься... Но Вовка-то, Вовка!
Не бросает, видите ли, слов на ветер. Орел!
Соня окинула взглядом спальню. Широкие, удобные импортные кровати, старинное напротив зеркало, высокая ваза с цветами, шкатулка – Вовка когда-то привез из Вьетнама, когда ездил в составе писательской делегации, настольная лампа-ампир – пастушка и пастушок придерживают ее с обеих сторон. Мирно, привычно, уютно. "Никуда он не денется", – снова зевнула Соня, повернулась на бок и тут же заснула.
Володя посидел в кабинете еще часа два, но так ничего и не высидел. "Я ведь тоже люблю, – злился он. – Почему ж мне не пишется? Потому что прошел первый пыл? Потому что теперь спокоен?" Он открыл настежь окно. Жесткий ноябрьский ветер ворвался с улицы. Воздух был суров и колюч, и вдруг Володя поймал, высунув за окно руку, снежинку. Она тут же растаяла, испарилась, исчезла, но успела предупредить о грядущей зиме – авангардные ее войска не за горами. "Значит, я уже не влюблен, – пришлось признаться себе Володе. Люблю, но уже не влюблен. Жаль!" Он постоял у окна, вспоминая, как разыскивал Рабигуль, как сидели в Пятигорске они у обрыва и пела Эолова арфа, как метался он после болезни в поисках адреса. Бог мой, это же было совсем недавно, когда Рабигуль и все, с ней связанное, казалось единственно важным. Да и теперь... Нет, он, конечно, любит ее. А раз так, пусть рвет со своим знаменитым Аликом.
4
– Ну почему ты не хочешь ходить в детский сад?
Все дети ходят. Там так хорошо, и скоро у вас будет праздник, ты сама говорила. И знаешь, что она мне ответила?
Алик молчал. Мысленно он писал очередное унизительное письмо "Приезжай, приезжай, приезжай!" – и щебетание Инны было лишь фоном.
– Эй! – Инна коснулась его руки. – Знаешь, что ответила Катька?
– Что? – рассеянно спросил Алик.
Инна весело засмеялась, лукаво взглянув на печальное лицо, которое, может, как раз этой печалью ей так нравилось.
– Она подумала и сказала: "Мне не нравится его цвет". Я даже растерялась. "Какой цвет?" Ей-богу, я ее просто не поняла. А она мне в ответ: "Зачем он такой синий?"
Инна вроде бы машинально взяла Алика под руку и расхохоталась звонко, как девочка. Рука ее была теплой и маленькой. Странное волнение охватило Алика" и тут же оно перешло в тяжелую, неутоленную страсть.
– Молодец, – похвалил он пятилетнюю Катьку, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и ровно. – Этот минус неисправим, во всяком случае, до следующего ремонта.
Они шли по душистой вечерней улице, пахло кофе и кориандром, легкий ветерок слетал с гор: приближалась алжирская зима. Самый воздух был напоен знойным желанием, или это только казалось голодному Алику? Вообще ходить по улицам, да еще вечерами, настоятельно не рекомендовалось посольством, но нельзя же сидеть по домам, как в крепости? Да и эти идиоты, фундаменталисты, постреляв, повзрывав, проорав все свои лозунги, кажется, поутихли. Конечно, на время.
– Как я о ней скучаю! – вырвалось у Инны. – Хоть бы одним глазком поглядеть: как она там, в Москве? Может, напрасно их всех отправили?
– Может быть, и напрасно, – согласился Алик. – Но ведь у нас теперь перестройка, притворяемся перед Западом, что тоже заботимся о своих людях.
Он говорил что-то еще, Инна ему отвечала, но оба остро чувствовали: что-то произошло, между ними что-то случилось, и это было сейчас самым главным.
Алик несмело погладил загорелую крепкую руку, покосился на Инну. Разве он не видел прежде это румяное, очень русское лицо с прозрачными светлыми глазами, эти тяжелые косы, короной лежащие на голове? И этот завиток у виска. Очень женственно...
Он старался не смотреть на грудь, но она притягивала его взгляд, как магнит: полная, высокая, и ложбинка в глубоком вырезе легкого костюмчика. Нет, какие роскошные косы! На ночь, наверное, их расплетают, и они падают волной на плечи. Счастливый Генка: такая жена! И работу бросила, и отправила дочь в Москву, как велели.
Алик подавил невольный вздох. Гуля, Гуля... Что ж, он не будет больше думать о ней, хватит ждать и писать, хватит! Надо скорее понравиться Инне, иначе куда же ему деваться? О чем она говорит? Ах, о дочери...
– Нет, их отправили не напрасно, – оживленно заговорил Алик. – Мало ли что... В старые времена и вас бы отправили тоже, оставили бы нас, мужиков, одних. Как бы мы тут без вас обходились?
Он приближался к запретной теме осторожно, но и не мешкая. "Генка весь день с посланником, – лихорадочно работал мозг, – надо напроситься в гости.
Или лучше ко мне? Нет, для первого раза..." Алик взял Иннину руку, стал перебирать пальцы, потом нагнулся, поцеловал.
– А в Москве черт-те что творится, – словно ничего не замечая, тараторила Инна. – Народ валом валит из партии, прибалты из Союза. Ну ладно. Бог с ними, с прибалтами, но Украина... Генка до сих пор не может опомниться, как слетал в сентябре. И на прилавках пусто – ничегошеньки! Инна заразительно засмеялась. – Генка своими глазами видел у ателье объявление: "Новый вид услуг. Из двух пар чулок делаем одни колготки". Представляешь? Нет, ты представляешь?
Чувство невольного превосходства прозвучало в голосе. Словно не ее страна билась в агонии.
Алик нахмурился, но тут же нашел оправдание этой женщине, на которую теперь – вся надежда.
"Человек быстро забывает плохое и привыкает к хорошему. Вернется вспомнит. Всем нам нужна передышка".
– Зато в Москве, как здесь, не стреляют, – напомнил он мягко, стараясь не оттолкнуть, не обидеть, не рассердить. – В Союзе только слышали про терроризм.
– Этого еще не хватало! – звонко возмутилась Инна. – Должны же и у нас быть какие-то плюсы!
Светило солнце, голубело небо, ажурные арки украшали розовые, белые, кремовые дома. Тяжелое, сдержанное волнение Алика будоражило, как вино.
"Генка весь день на машине, – прикинула Инна, – а у Альки вообще пустая квартира... Почему он не напросился в гости, когда Генка летал в Москву? Но тогда мы были просто друзьями. А теперь?.." Теперь все мгновенно переменилось. "Какие ноги... – маялся между тем Алик. – Да еще эта узкая юбка..."
Он беспомощно взглянул на Инну и встретил смеющийся смелый взгляд. Это был прямой вызов, и если он сейчас же, немедленно не придумает что-то, Инна ему не простит. Мысль работала лихорадочно-четко. Надо встретиться днем, пока он здесь, не на вахте, и пока свободен. Конечно, на маленьком пятачке их колонии десятки бдительных глаз, но все знают, что они дружат семьями и что он ждет жену. Алик горько усмехнулся. Жена... Нет у него ни жены, ни детей, ни даже хозяйки в доме. Да и в постели ему оказывали великую милость. Правда, после Пятигорска что-то такое в Рабигуль вроде проснулось, но где она, Рабигуль?
Они уже были у ворот посольства. Народ стекался в кино – как всегда по пятницам. Инна отняла руку, шаловливо пробежалась пальчиками по щеке Алика, и тут же, словно его кто толкнул, Алик услышал собственный, хриплый от волнения голос:
– Можно зайти к тебе завтра? У вас, кажется, хорошие книги? Дала бы что-нибудь почитать.
Он смотрел прямо перед собой, шагая как деревянный. Брови его страдальчески сдвинулись. Какую власть имеет над голодным мужчиной женщина!
– Что ж, заходи, – как во сне услышал он тоже изменившийся, тоже сдавленный голос. – Дам что-нибудь.., почитать.
Инна сама почувствовала двусмысленность фразы, и особенно паузы, и покраснела. Но все уже было сказано, все стало ясным. Они вошли в посольство каждый сам по себе, пряча друг от друга глаза, разошлись в разные стороны. Инна прошла в первый ряд, Алик – чуть не в последний.
– Эй, – крикнул ему Гена. – Иди к нам! – И махнул Алику рукой.
– Забыл очки, – соврал Алик. – А у меня дальнозоркость.
– Как знаешь...
Сидеть рядом с Геной было теперь невозможно: ведь они были друзьями. Но что такое дружба перед сладким, невыносимым томлением плоти? Где уж дружбе с ней справиться! "Только бы Инна не передумала, не испугалась!" – подумал Алик. Но он уже знал, что она не передумает, и гордость желанного вспыхнула в нем. И он тоже хочет ее, эту женщину, жаждет окунуться в пышную, зрелую плоть, и чтобы ее рука дотронулась до истомившегося его естества, и чтобы она впустила его к себе, и горячая влага устремилась бы ему навстречу.
Алик сжал ноги, усмиряя звериное вожделение.
Хорошо, что темно и что-то показывают там на экране". Пригнувшись, чтоб не мешать, он выскользнул из зальца – невозможно снова увидеть Гену! добрался до своего жилища, возмутительно просторного для одного, и, чтобы дожить до завтра, лихорадочно принялся наводить чистоту. Вдруг Инна решит, что лучше – к нему? Вдруг разрешит привести ее сюда, подальше от семейного очага?
Потом Алик долго и тщательно брился, потом долго стоял под душем, потом перебрал все рубахи и выбрал самую лучшую. А потом лежал всю ночь без сна, томился и ждал утра.
Бесшумно вертелся под потолком вентилятор, светила огромная, яркая, как белое солнце, луна – никакие шторы не могли погасить ее призрачный, колдовской свет, хотелось пить, есть, было жарко, холодно и опять жарко, и впервые Алик пожалел, что никогда не признавал снотворного. Но всему на свете приходит конец, и через вечность настало утро.
***
Все оказалось так просто! Так изумительно просто и – Господи – как хорошо! А он-то не спал, боялся, маялся: как посмотрит Генке в глаза. Впрочем, в глаза действительно смотреть было трудно – даже теперь, хотя прошел уже месяц. Стоял солнечный, мягкий декабрь. Повсюду на улицах жаркими огоньками светились вынесенные наружу жаровни.
Алжирцы ходили в зимнем, накинув на голову башлыки, утеплившись европейскими куртками, модницы набросили на плечи шубки.
– Вот говорят: "Бедные, бедные", а им многого и не надо, – сказала Инна, приподняв штору и выглядывая в окно. – Наши бы им морозы, узнали бы, сколько они нам стоят.
Алик вернулся из пустыни позавчера, вчера перекинулся с Инной несколькими словами, и сегодня она была уже у него. Тогда, в ноябре, они сразу решили, что у него встречаться удобней и безопасней, и Алик втайне обрадовался: незримое присутствие Гены смущало. А Инка была просто чудо! Царственное, бело-розовое тело, мягкие руки, крутые бедра и округлый живот. Рабигуль против нее – подросток! И что-то материнское, снисходительно-ласковое, всепрощающее было в ее медленных, томных ласках.
– Я давно заметила, как ты на меня посматриваешь, – сказала она тем ноябрьским вечером. – Но думала, так, мальчишка.
– – Не настолько уж я моложе тебя, – самолюбиво возразил Алик, не зная, обидеться или нет.
– Настолько! – улыбнулась Инна. – Шесть лет – это, мой сладкий, много.
Они лежали на широкой тахте, и было так хорошо, что Алик подавил постоянно мучившую его тревогу: а вдруг кто-нибудь постучит в дверь?
– Не бойся, – словно подслушав его мысли, сказала Инна, посмеиваясь. К тебе же никто не ходит.
"Никто – это Гена, – обожгло стыдом Алика. – А я, подлец, с его женой..." Но, покосившись на умиротворенное, сонное лицо рядом, снова почувствовав тяжесть душистого женского тела – Инна вдруг легла на него и, подперевшись и прищурившись, стала разглядывать, водя пальцем по бровям, носу, губам, – понял, что отказаться от всего этого он не в силах. Да и не может он больше жить ожиданием, он, мужчина тридцати семи лет. С какой стати? И кому в конце концов они делают плохо? Гене? Он не узнает. Рабигуль? Так ей, как видно, никто не нужен, кроме ее проклятой музыки. Говорят, в Москве чуть ли не голод, а ей хоть бы хны! Да другие бабы только за тряпки... Правда, передал он ей кое-что в сентябре, с тем же Геной, но это же пустяки. Как Инна тогда старалась, как выбирала!