Текст книги "Концерт для виолончели с оркестром"
Автор книги: Елена Катасонова
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
– Пошли ко мне, – хрипло говорит Володя и видит в глазах Рабигуль ту же страсть, что испепеляет его.
– Да, скорее... – Рабигуль смотрит на него в странном отчаянии. – С этим надо ведь что-то делать, – беспомощно шепчет она, и Володя прекрасно ее понимает.
Невыносимо это чудовищное напряжение, желание, острое как нож. И приближается – неотвратимо и грозно – разлука. Соединившись, слившись в единое целое, они уже не расстанутся, и ничто тогда им не страшно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Есть же, наверное, где-нибудь родная, единственная ее половина? В вечном городе Риме, на влажных островах Океании, в знойной, загадочной, непостижимой для европейского сознания Индии или там, за Полярным кругом, где полыхает в бездонном и черном небе Северное сияние и разбросанные на десятки километров друг от друга станции перестукиваются, передавая важные сообщения своей любимой морзянкой, презирая компьютеры и прочую мудреную технику. Существует, должен существовать кто-то, кто думает, как она, так же, как она, ощущает мир, кто тоскует о ней, неведомой, как тоскует она, примирившись уже с утратой.
Сколько думала Рабигуль на эту бесполезную тему, а однажды поведала о своих грезах Маше. Та сочувственно улыбнулась, перекинула на грудь тяжелую русую косу, стала задумчиво и машинально ее расплетать-заплетать.
– До Океании не добраться, – философски заметила она. – Да и там попробуй найди! – Она по молчала. – Полюбила бы ты лучше Алика, посоветовала нерешительно. – Ведь он хороший.
– Хороший, – покорно согласилась Рабигуль. – Очень порядочный, честный...
Она словно загибала, перечисляя достоинства мужа, пальцы.
– И нефтяник классный, – подхватила это перечисление Маша. Выездной...
Она смутилась и замолчала: собственная фальшь в голосе пристыдила ее. Выездной... Какое отношение имеет это к любви?
Сейчас – здесь, в Пятигорске, – Рабигуль вспомнила их разговор, улыбнулась, как улыбаются взрослые, слушая детский лепет. Володя... Имя звучит словно музыка. Какие поразительные у него глаза! А какие волосы светлые, мягкие. Как он смеется, говорит, смотрит. И стихи у него замечательные, потрясающие стихи!
Ведь они – тоже музыка. Начало – низкие ноты, басы, потом все выше, выше и горячее – пиано, форте, фортиссимо... Вот она, ее половинка! Господи, Господи, за что ты послал мне такое счастье? А она-то про Океанию, Рим и Полярный круг! А он был совсем рядом, в одном с ней городе, ходил по тем же улицам, и его клуб, где он собирался с друзьями, – ну просто под боком у Гнесинки. Как же они не встретились? А может, не раз встречались, но каждый глядел себе под ноги – в Москве ведь сроду то снег, то лед, то все бурно тает и текут даже не ручьи, а потоки; а то слепит солнце так, что ничего не увидишь.
Где уж тут всматриваться в идущих навстречу?
Рабигуль сонно потягивается, щурясь от яркого солнца, заливающего их светлую комнату. Ах, как хорошо! Люда с Ритой уже ушли, можно распахнуть настежь окно, даже не форточку, можно постоять перед окном в пижаме – "Какая ты в ней хорошенькая!
Как паж, как мальчик!" – можно прошлепать босиком в ванную – здесь, в корпусе для иностранцев, душ есть в каждой комнате, не в конце коридора.
Рабигуль встает на цыпочки, вытягивает руки; вдох – выдох, вдох выдох. Володя велит ей делать зарядку, каждый день принимать не просто душ, а контрастный, учит не пропускать процедуры, пить воду и кислородный коктейль. Рабигуль с удовольствием ему подчиняется. Это так органично подчиняться мужчине, почему же с Аликом наоборот? Алик всегда и во всем с ней согласен: смотрит с восторгом, кивает, молчит, что неизменно ее раздражает. Володя учит ее простым, нормальным вещам, а они ей и в голову не приходили.
– Контрастный душ – это здоровье!
Но сейчас Володя ее не видит, и вместо душа Рабигуль снова ныряет в постель, сворачивается калачиком, с наслаждением вдыхает льющийся из открытого окна воздух. Никогда прежде не чувствовала она своего тела, никогда его не любила. Да что там, своего тела она просто не замечала – так, телесная оболочка, вместилище ее мыслей и чувств.
А теперь... Почему это? "Потому что его любит Володя", – радостно поняла Рабигуль и на мгновение закрыла глаза.
Вчера она вернулась, как всегда, поздно и, как всегда, шла на цыпочках, оберегая глубокий сон немцев, соседей по коридору. Вот уж кто все делает правильно! Дородные супруги, а с ними неуклюжая, некрасивая дочь-подросток, и воду пьют пунктуально – медленно, глотками, как ведено, – часами ходят, поглядывая на часы, по "лечебной тропе", вежливо улыбаясь, здороваются при встрече, старательно выговаривая немыслимо трудное русское слово "здравствуйте". А однажды господин Майер, как мог, как умел, разъяснил Рабигуль, что бывал здесь, в Пятигорске, в войну, и уже тогда полюбил этот город, что он – о да! – учитель литературы – "нихт фашист, нихт эсэс, плейн золдат", – что знает Толстого и Достоевского.
– Только Толстого и Достоевского? – удивилась западному невежеству Рабигуль. – А Лермонтова?
– О да, Лермонтофф, Пушкин... Но Толстой, о-о-о!
– Значит, у вас, в Германии, не очень-то удачные переводы Лермонтова, решила Рабигуль, но немец, похоже, ее не понял.
С тех пор они всегда обменивались при встречах двумя-тремя фразами: о весне, о погоде, и всегда, неизменно господин Майер преподносил Рабигуль комплимент, старательно подыскивая слова.
– Вы есть не фрау, вы – фрейлейн. О да, по-французски белль фрейлейн.
– А по-немецки? – смеялась Рабигуль.
– По-немецки – шен, очень, очень шен вы есть, да!
***
– Как ты можешь разговаривать с этим фашистом! – прошипела однажды постоянно чем-то возмущенная Рита. Да и Люда как всегда поддержала подругу, смотрела на Рабигуль очень строго, даже сурово.
– А почему вы решили, что он фашист? – удивилась Рабигуль.
– Так ведь немец! – в унисон воскликнули Рита с Людой. – Оккупант!
– Была война, – пыталась объяснить очевидное Рабигуль. – Призвали в армию – попробуй-ка откажись! – бросили на Кавказ. Помните у Высоцкого?
"А до войны вот этот склон немецкий парень брал с тобою..."
– Ну и что? – обозлилась Люда: все-то знает эта чечмечка! – Я бы с таким никогда...
Но господин Майер ни с ней, ни с Ритой не заговаривал, так что ей не пришлось демонстрировать свое презрение к "фашисту". Зато Рабигуль за него доставалось.
– Чего эти фрицы сюда приперлись? – ярилась Рита. – У них что, своих, что ли, гор нету? Есть! Как их там? Ну, словом, есть горы.
– И своя вода есть, – подхватила Люда. – Мы ж к ним не ездим!
Рабигуль хотела сказать, что немец полюбил Пятигорск еще в юности, но вовремя спохватилась: не стоит подливать масла в огонь, ведь юность Майера пришлась как раз на войну.
– Стране нужна валюта, – примирительно сказала она. – Серафима Федоровна говорит, их путевки намного дороже наших.
– Еще б не хватало! – воскликнула непримиримая Рита. – Это ты у нас артистка, а мы вообще платили двадцать процентов, да еще подбросил профком на лечение.
Ни та ни другая не признавались даже себе, что хотели бы – еще как хотели! – пообщаться с немцем – поговорить, как получится, а то и пройтись по аллее, – но гад Майер видел одну Рабигуль, с ними только здоровался, вежливо приподнимая шляпу, и эта его вежливость и тирольская шляпа с пером тоже вызывали бешенство.
– Гутен морген, гутен таг! Хлоп по морде – вот так так! – хохотала Рита, ей вторила Люда, и обе при этом вызывающе поглядывали на Рабигуль.
Ох и не нравилась им эта чечмечка! Худая, как щепка, строит из себя фифочку. В карты не играет, в кино не ходит, все записывает что-то в своей дурацкой тетрадке. Однажды, когда Рабигуль ушла на процедуры, порылись в ее тумбочке, нашли, полистали тетрадку. Точки, палочки, какие-то знаки.
– Ноты, – определила Люда так, будто поймала Рабигуль на воровстве.
– Скажите, пожалуйста, музыкантша! – Рита произнесла последнее слово почти с такой же ненавистью, как слово "фашист". – Пиликает на своей скрипочке. Тоже мне, работа!
– Не на скрипке, – поправила ее грамотная Люда. – На виолончели.
– Да какая разница! – вспылила Рита. – Работать надо!
Она прямо полыхала негодованием. Обе они полыхали. А уж когда возник на горизонте Володя, на которого засматривались все женщины в санатории...
– Что он нашел в этой дохлятине?
– Дома небось жена, дети!
– А эта, гордячка... Ах, ах, она такая скромница!
А сама бегает к нему в палату.
– Крадется на цыпочках. Думает, что мы спим, не слышим...
– Написать бы в ее профком...
– Или мужу. Вон – каждый день по письму...
– А что... – призадумалась Люда, и ямочки заиграли на ее пухлых щеках.
– Да там нет домашнего адреса, – мгновенно поняла ее Рита. – И фамилия неразборчива.
– При чем тут фамилия, – досадливо отмахнулась Люда от что ни говори, а глупой Риты. – Фамилия небось общая, а вот то, что без адреса...
– Низкая пока у нас культура быта, – немного успокоившись, важно сказала Рита, вспомнив вчерашнюю передачу по телику. – Положено ведь писать обратный адрес? Вот и пиши! А здорово было бы...
Никогда не признались бы себе эти две несчастные женщины в том, что отчаянно завидуют, что забиты и одиноки, замордованы грубыми мужиками, которых надо кормить и обстирывать, а толку от них – как от козла молока, и сыновья не учатся и не слушаются, грубят, матерятся, вот-вот влипнут в какую-нибудь блатную кодлу, хорошо если не уголовную. Здесь, где не приходилось стряпать, обстирывать, мыть полы, проснулось что-то далекое, женское, но реализовывалось это женское лишь в похабных анекдотах, сплетнях, яростном осуждении всех и вся да в неясной тоске по какой-то другой жизни, откуда и явилась к ним Рабигуль. Как же было не ненавидеть ее? Выше человеческих сил было бы – не ненавидеть.
***
"Все, подъем!" – весело сказала себе Рабигуль и встала. Какая пришла к ней жизнь! Какая огромная, неуходящая радость! Сейчас она оденется, выйдет из корпуса и быстрым шагом, изо всех сил сдерживаясь, чтоб не бежать, спустится с горы к источнику, мимо роскошных по склонам вишен, мимо маленьких крепких яблонь, мимо всей этой новорожденной зелени.
Белые и розовые лепестки летят к ее стройным ногам, падают на волосы, украшая их словно блестки; справа, внизу, крохотная прелестная церковь, мелодичный звон колоколов – сегодня Пасха! – чисто звучит в утреннем воздухе. Все – счастье, все – диво.
А там, у источника, прислонясь плечом к каменной стенке, возвышаясь над всеми на голову, стоит белокурый и синеглазый рыцарь и ждет только ее, Рабигуль. Он вообще ее теперь ждет – везде и всегда. И всюду они теперь ходят вместе, такие счастливые, что не заметить этого невозможно. Кто-то откровенно любуется такой не похожей на другие парой, кто-то отводит в смущении взгляд, старики покачивают головами: они-то знают, чем обычно кончается настоящая, большая любовь – разлукой. Отчего, интересно, так происходит? Кто его знает... Может, оттого, что жизнь – простая, каждодневная, рутинная жизнь – неизбежно вступает с любовью в непримиримое противоречие? А ведь рутина всегда побеждает.
***
– Не хочу больше и слышать об этом! – Рабигуль сердито махнула ножкой в сандалии с длинными ремешками, опоясывающими икры почти до колена. – У нас с тобой так мало времени, а я, значит, буду шляться по процедурам?
– Но ведь тебе нужно, – радуясь ее решимости все ради него бросить, тем не менее возразил Володя. – Смотри, какая ты худенькая.
– Тебе тоже нужное – улыбнулась Рабигуль, – а ты разве ходишь?
– Да ты взгляни на меня! – расхохотался Володя. – Меня ж об дорогу не разобьешь!
Посмотреть на него не предоставлялось никакой возможности: они сидели на выступе высокой скалы, беспечно свесив ноги в зияющую под ними пропасть, Володя крепко обнимал Рабигуль, защищая ее от ветра, прижимая к себе, а над ними тихонько пела знаменитая арфа – наконец они до нее добрались.
– Зачем же тебя сюда послали? – закрыв глаза и перебирая Володины пальцы, сонно спросила Рабигуль.
Шум ветра, шорох листвы, плач арфы навевали на нее дрему. Да и не спали они все ночи! Куда девалась восточная застенчивость, природная сдержанность Рабигуль? Она же, природа, заставила ее распахнуться, раскрыться любви навстречу, и все полетело в тартарары. Рабигуль уже не возвращалась к себе, невозможно было друг от друга им оторваться, – презрев правила приличия, общественное мнение в лице Риты и Люды, наивные вопросы господина Майера: "Где вы все пропадаете?" – она любила, любила, любила.
– Зачем меня сюда послали? – переспросил Володя и коснулся губами закрытых век Рабигуль. – Чтобы мы встретились. Разве неясно?
Рабигуль только вздохнула, теснее прижалась к теплому, родному плечу. О чем там поет Эолова арфа?
Отзывается струнами на дуновение ветра, шепот листвы, на их мысли и чувства.
– У тебя есть бумага? – задыхаясь от волнения и отчаянной надежды, спросила Рабигуль.
Володя понял ее мгновенно.
– Блокнот, – быстро ответил он. – И ручка. Только отодвинься, ради Бога, от края. А то я боюсь тебя потерять.
– Не бойся.
– Вон же лавочка.
– Ах, ладно, – с досадой бросила Рабигуль, и видно было, что она уже не с ним, далеко от него, в какой-то другой Вселенной.
Выхватив у Володи блокнот и ручку каким-то новым, неизвестным ему хищным движением, вскочила – он едва успел ее поддержать, – не глядя на Володю, не видя его, вообще ничего перед собой и вокруг не видя, вывернулась из-под его руки, в несколько легких шагов очутилась у лавочки, села на краешек, и вот уже точки и линии – вверх, вниз, и двойные разбивки стали ложиться на чистые страницы блокнота. Володя тихонько сел в отдалении. Не говоря ни слова, искоса поглядывая на Рабигуль – новую, чужую, отстраненную от него, – почувствовал такую печаль, какой не испытывал давным-давно, со дня смерти матери, когда подростком еще ощутил каждой клеточкой тела, что не будет ее никогда – ни рук ее, ни ее голоса, что никогда не услышит он знакомых, привычных шагов, позвякивания посуды на кухне, ее добродушной ворчни по поводу рваных брюк и грязных рубашек...
– Она всегда любила зеленое, – тихо сказал отец. – Говорила, это цвет жизни.
Гроб был обит зеленым и черным. Красивый был гроб.
"Да что это я? – ужаснулся себе Володя. – Как смею сравнивать? Это же творчество – мне ли не знать? Она ушла от меня лишь на время. Она вернется!" Но что-то внутри противилось этому превращению, замерло перед новой, чужой Рабигуль, которая сегодня утром так покорно и нежно лежала в его объятиях, и сейчас они пойдут к нему снова, и все у них повторится. Почему же так больно?..
Рабигуль склонилась над блокнотом ниже: на Кавказе темнеет быстро. Она уже не писала, а вслушивалась в себя, в то, что в ней зрело. Потом снова по блокноту заскользила ручка, и нервно, отрывисто ложились точки и линии. И что-то она, досадливо хмурясь, чертила, и Володя понял что: нотное поле для этих точек и черточек.
2
Домик Лермонтова напоминал "Тамань". Чистенький, ухоженный, маленький и уютный. Так Рабигуль и сказала.
– Почему "Тамань"? – буркнул Володя. – Там, сколько я помню, рыбачья хижина. Бедная, грязная... – Он расстегнул ворот рубахи. – Духотища какая...
– Почему "Тамань"? – переспросила рассеянно Рабигуль. – По настроению...
И улыбнулась загадочно. И взяла Володю за руку, и уже не выпускала ее из своих смуглых рук. Так они и ходили по крохотным зальцам, точно влюбленные школьники. Потом вышли из домика, сели на лавочку, и в сей же миг, как чертик из табакерки, перед ними возник господин Майер. Упитанный, с округлым уютным животиком, в шортах и пестрой майке, в своей неизменной тирольской шляпе с пером, со своей неизменной улыбкой – от уха до уха.
– О Господи, – вздохнул Володя. – Да он за тобой просто охотится!
Рабигуль виновато моргнула.
– Он любознательный.
– Он влюбился, старый дурак, – стиснул зубы Володя.
Рабигуль хотела сказать, что не такой уж немец и старый, но вовремя спохватилась: не стоит сердить Володю, он и так почему-то сердится. От жары, что ли?
Жизнерадостный толстячок бесцеремонно плюхнулся рядом, отирая со лба обильный и крупный пот.
– О-о-о, колоссаль! – заговорил он, не особенно заботясь о лексике, полагаясь в основном на собственную жестикуляцию и догадливость слушателей.
С возрастающим бешенством наблюдал Володя за тем, как чертов фриц то и дело касался руки Рабигуль, похлопывая себя по волосатым голым коленкам, хохотал во всю глотку, заглядывал Рабигуль в глаза.
– Все! – встал Володя. – Уже поздно. Мы уходим.
– Поздно? – не понял немец. – Что есть "поздно"?
– Ну-у-у, – смешалась Рабигуль, – он хочет сказать, что у нас дела.
Немец оглушительно расхохотался.
– Дела? Там, дома, дела, в Баварии... И в Москве... Здесь у всех релакс, отдых.
Он развел руки, как бы приглашая полюбоваться домиком, садом, синим небом, горами вдали...
– А у нас, русских, везде дела, – вызывающе заявил Володя.
– Да, да, я знаю, – радостно закивал в ответ немец. – У вас все, как это, миш-маш... – Он завертел руками, завинчивая невидимую крышку на банке.
– Вперемежку, – машинально подсказала Рабигуль.
– Как-как? – залюбопытствовал немец, но Володя уже тащил Рабигуль от лавочки – вон из сада.
Он был так зол, так красен, взбешен, что Рабигуль засмеялась.
– Эй, – тронула она его за рукав, – ты чего?
– А чего он лезет? – совсем по-мальчишески вспыхнул Володя. – Пристал как банный лист...
– Так ведь наши комнаты рядом, – попыталась объяснить Рабигуль.
– Это не основание! – снова вскипел Володя. – Зачем он до тебя дотрагивается?
– Может, у него такая привычка? – предположила Рабигуль.
– Козел!
Это недавно вошедшее в моду слово вырвалось у Володи совершенно случайно: ну какой в самом деле господин Майер козел? Такой толстый, розовощекий и добродушный. Логичнее было бы обозвать его поросенком...
Володя вдруг остановился и остановил Рабигуль.
Повернул ее лицом к себе и, никого не видя, кроме нее, ничего не видя перед собой, кроме огромных огорченных глаз, прижал к себе свою драгоценную женщину.
– Я тебя люблю, – беспомощно признался он. – Так люблю, так...
Он искал и не находил слов – он, литератор, поэт, привыкший мыслить образами, чувства облекать в слова.
– Я – тоже.
Рабигуль, успокаивающе погладила Володю по голове – как маленького, как ребенка. И он всхлипнул, как ребенок, и крепче прижал Рабигуль к себе.
Что это сегодня у него с правым глазом? Что-то давит там, изнутри, какая-то мешает соринка. Володя закрыл глаза.
– Я так мучаюсь, – стыдясь самого себя, сказал он. – Так ревную...
– К кому? – обрадовалась Рабигуль: так вот почему он такой хмурый! – К симпатяге Майеру?
– Не надо, не называй его симпатягой, – взмолился Володя и сжал Рабигуль так сильно, что ей стало больно. – Зачем он говорит по-русски, раз не умеет? – пытался отыскать он причины острой своей неприязни. – Зачем вставляет английские слова, раз сам – немец?
– Думает, так понятнее...
– Ах, – скривился Володя, – вообще-то дело не в нем.
– А в ком?
– В тебе.
– Почему?
– Не знаю. Ты такая.., такая... – Володя столь же неожиданно, как обнял, столь же резко и сильно отстранил от себя, почти оттолкнул Рабигуль. – Пошли ко мне!
Он схватил Рабигуль за руку и, преодолевая непонятную слабость и бессильную, тоскливую злобу, потащил в гору, к их санаторию.
***
Там, за окном, правила бал великолепная южная ночь. У них в Москве таких ночей не бывает. Огромные яркие звезды подрагивали на черном бархатном бездонном небе. Пахло свежестью и весной, робкими первоцветами. Утомившаяся от любви Рабигуль сладко спала на его плече, а Володя все не мог насмотреться на небо, на звезды, шептавшие ему о вечности, о том, что жизнь – всего лишь миг, сладкий, тревожный, печальный. Странная тоска теснила грудь, мешала дышать, томила и мучила. Легкие занавески трепетали от ветра, вздувались белыми прозрачными парусами, тяжелые портьеры часовыми застыли по сторонам.
Тихонько, чтобы не разбудить Рабигуль, Володя освободил руку, встал, надел халат, задернул портьеры, сел к столу, сначала накрыл полотенцем, а уж потом зажег настольную лампу – так, чтобы круг света падал лишь на бумагу, и стал писать то, что видел и ощущал: о беспредельности чувств, об этой волшебной ночи, о таинстве жизни.
Но сегодня ему не писалось: строки ложились неохотно и вяло, и не было в них того огня, какой полыхал только что, когда под ним вздыхала, постанывая, Рабигуль, обнимала его крепко-крепко, а потом он почувствовал на своей щеке ее слезы. Она шептала непонятные, загадочные слова на родном языке, и слова эти были как шум ветра или степная песня.
– Что, что такое ты говоришь?
– Ничего...
– Но что?
– Не спрашивай... Такие слова не должна говорить женщина...
Рабигуль выскользнула из-под него, приподнявшись на руках, оказалась сверху – легкая, как перышко, ее девичья, совершенно не женская грудь коснулась волосков на его груди, и это прикосновение зажгло в нем такое пламя, словно не отбушевало оно только что до конца. С превеликим трудом он уговорил Рабигуль не задергивать портьеры – "Я хочу тебя видеть!" – и теперь, при свете мерцающих звезд, он видел провалы глаз; волна блестящих волос накрыла его, нежные руки легли на плечи. Какая женщина любит его!
– Я так горжусь тем, что ты меня любишь, – прошептал Володя.
– Дурачок, – улыбнулась Рабигуль. – Чем тут гордиться? Полюбить можно кого угодно.
Как это – кого угодно? Володя застыл от обиды.
Что значит – кого угодно? Разве он – кто угодно?
Уж он-то знает себе цену. Да любая женщина в санатории... Да девчонки в нижнем буфете – там, в его клубе... И тут же ему стало стыдно за мелкое свое тщеславие.
– Ты всегда говоришь все, что думаешь? – не удержался он от вопроса.
– Не знаю, – медленно ответила Рабигуль. – Кажется, да. А ты?
– На одной правде не проживешь. – Володя старался сдержать растущее раздражение. – Приходится иногда промолчать, схитрить. , – Но это так трудно, – зевнула Рабигуль. Она уже засыпала.
– Что трудно? – не понял Володя.
– Хитрить, молчать...
Огромные черные глаза закрылись. Рабигуль обняла Володю легко и нежно, примостилась поуютнее на его груди, чмокнула куда-то в ухо и заснула, вздохнув, как ребенок.
И вот он сидит над листом бумаги, но мысли его разбегаются, голова снова тяжелая – как там, в музее, – и он все обижается, обижается, сердится на Рабигуль, и ничего на этой самой бумаге у него отчаянно не получается. Володя горестно усмехнулся: счастье творчества, муки творчества – все это есть на самом деле; шаловливая муза улетает-прилетает, когда ей вздумается, дух Божий витает, где хочет...
В десятый раз перечитал он написанное и расстроился окончательно: вся эта галиматья никуда не годится! Разорвать бы ее к чертовой матери, но не хватает духу: может, утром покажется все иначе? Да и Рабигуль разбудишь... Володя еще посидел, помаялся еще над листками, потом перевернул их вверх рубашкой, как игральные карты, чтоб не мозолили глаза неуклюжие, бездарные строфы, взял чистый лист.
Так и проторчал за столом полночи, ничего из себя не выдавил, маету свою не избыв. Потом осторожно прилег рядом с Рабигуль, с непонятной враждебностью покосившись на разметавшиеся по подушке волосы, и заснул сном тревожным, но крепким.
***
Солнце заливало комнату, чирикала какая-то беззаботная птаха, когда он проснулся, открыл глаза и увидел ее, Рабигуль. Она сидела за столом неприбранные волосы тяжелой волной падали на прямые плечи – и читала его стихи. Его стихи! Не законченные, не отделанные, бездарные! Бешеный гнев вспыхнул, как пламя, залил тело горячей волной. Володя вскочил с постели, и его странно качнуло в сторону.
Он накинул на голое тело халат, в два шага очутился рядом, одним резким движением сгреб бумаги, вырвал листок из рук Рабигуль.
– Ты что? – Она подняла на Володю изумленные, непонимающие глаза.
– Как ты могла? Как ты смела?
Он рвал, комкал бумагу, бросал идиотские стишата в корзину, и у него кружилась голова и болело сердце.
– А что, нельзя? – совершенно растерялась Рабигуль. – Почему? Это же не дневники и не письма...
– Это больше! – заорал в ответ Володя, прижимая пальцем правый глаз, в котором росла какая-то травинка, очень быстро превращаясь в толстый камыш, а затем – в дерево. Дерево качалось, плыло, мешало смотреть, видеть, вызывало жгучую ярость. – Стихи – это.., это.., интимнее, чем дневник, и лучше бы ты прочла письмо к другой женщине...
Он сам не понимал, что несет. В голове гудело, звенело, пол уплывал из-под ног.
– Да моя жена – и та не смеет, – прохрипел он. – И она никогда, понимаешь ты, никогда...
Как во сне, как в тумане, видел он застывшее, расплывающееся перед ним лицо Рабигуль. Кровь прихлынула к ее щекам, а потом оно стало каким-то серым, безжизненным, глаза сузились и почти закрылись. Она запрокинула голову так, что он видел только упрямый ее подбородок и шею, на которой билась, пульсировала тонкая жилка.
– Не знаю, – не мог остановиться он, – как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии, а у нас, в Москве, чужих бумаг не читают...
Так невыносимо стыдно было за стихи, так было страшно, что их прочла Рабигуль, что он готов был ее придушить. Он затопал ватными, словно чужими ногами, ненавидя эту женщину почти так же страстно, как любил все эти дни, только пока не понимая, за что.
И вдруг время остановилось. В последний раз пискнула и умолкла беззаботная птаха – может, ее напугал дикий Володин крик? – выскользнуло из комнаты, спряталось за тучи ласковое весеннее солнце – стало пасмурно, хмуро, темно, – чья-то рука выключила радио, бормотавшее по соседству. И в этой неожиданной, оглушительной тишине прозвучал невозможно спокойный, ровный, на одной ноте, без модуляций, голос:
– У нас, в Талды-Кургане, вообще в Азии, из-за таких пустяков не орут во всяком случае, на женщину, с которой только что провели ночь.
Она так и сказала – "провели ночь", – словно лишь это у них и случилось, будто не признавались они друг другу в том, что никогда прежде... Ее слова, хлестали наотмашь.
– Я говорю, разумеется, о людях интеллигентных...
Рабигуль что-то добавила по-уйгурски – негромко, высокомерно, – и вот ее уже нет в комнате, а Володя стоит, остолбенев, посредине, пригвожденный невообразимым презрением, прозвучавшим в этих ее, непонятных ему, словах. Гнев его улетучился, силы внезапно покинули, и он плюхнулся на постель и зарычал от боли, обхватив руками подушку, хранившую еще едва уловимый запах волос Рабигуль. Тело болело от напряжения, обильный пот сочился из пор – а он-то потешался над толстяком Майером! – кровь стучала в висках, и глазные яблоки, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Володя застонал и закрыл глаза.
Так плохо ему не было никогда в жизни! Железные невидимые обручи сжимали голову, в которой нарастал тонкий, звенящий гул. Вот он перешел в визг, в звон – на самой высокой, невыносимой ноте. И вдруг что-то там, в голове, лопнуло – дзинь! – и стало немного легче. Володя открыл измученные глаза. Стена напротив, мягко качнувшись, колеблясь и колыхаясь, двинулась ему навстречу. От Изумления, испуга и еще чего-то, понять которое он не мог, Володя открыл рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь, но тут все пропало, и он рухнул во тьму.
3
Знакомая пичуга во все горло распевала ликующую утреннюю песнь, изо всех своих маленьких сил славя выкатившееся из-за горизонта солнце. Где-то он ее уже слышал... Но когда, где? Давно это было...
Володя с трудом разлепил набрякшие веки. Где же он? Ах да, в санатории. И он поссорился с Рабигуль. Огромные, обиженные глаза, черные волосы, брошенные на плечи... Что же он ей сказал? Почему она ушла от него, его покинула?.. Голова как чугунная, и ноги – вроде как не его. Но он все помнит. Или почти все. Он сказал что-то обидное, и она ушла. Надо скорее ее догнать!
– Очнулись? Ну вот и славно! Перепугали вы нас, Владимир Иванович.
Над ним наклонилась женщина в белом халате.
Он, конечно, видел это лицо.
– Не узнаете? – добродушно улыбнулась женщина, и веселые морщинки собрались в уголках ее светлых глаз. – Я – Маша, уборщица. Теперь вот приставлена к вам. – Последняя фраза была произнесена с нескрываемой гордостью. – Хотели отправить вас в Кисловодск, в особую, для начальства, больницу, да Серафима Федоровна не дала: "Сами вытащим". А супруге вашей на всякий случай телеграмму все-таки дали.
– Так ведь она.., в Дубултах...
Язык ворочался с превеликим трудом. Он словно распух, стал вдвое толще.
– Это потому, что вы все работали, – уважительно заметила Маша. – Как ни приду – весь стол в листках. Я уж не трогала. Да еще ванны, массажи...
Все просят всего побольше, а потом: "Ох, голова! Ох, сердце..."
Володя засмеялся – хрипло и безобразно.
– Тише, тише, – переполошилась Маша. – Вам нельзя волноваться. Сейчас сбегаю за Серафимой Федоровной.
Она исчезла, а Володя снова закрыл глаза – от слабости и усталости... Скрипнула дверь, кто-то взял его за руку. А-а-а, Серафима Федоровна... Седая, строгая и очень несчастная. Кажется, сын... Нет, внук...
Рабигуль рассказывала... Где же она? Где Рабигуль?
Он сел рывком.
– Тихо, – прикрикнула на него Серафима Федоровна.
Ax да, она же считает пульс. Пришлось лечь. Как пахнет от нее табаком! Невыносимо... Рот наполнился вязкой слюной. Нет, только не это! С детства панически, до судорог, боится рвоты.
– Что со мной, доктор? – спрашивает Володя.
Собственное косноязычие пугает его.
– Ничего особенного, – бодро отвечает врач, оставляя наконец его руку в покое. – Маленький криз.
Мозговой сосудистый криз. Мы тут посовещались, хотели в больницу... она задумчиво смотрит в окно, словно все еще решая проблему, – но решили пока не трогать. Дали телеграмму вашей жене. Как будет можно, отвезет вас домой.
– А она у них в этом, как его... – встревает Маша.
– В Дубултах, – с трудом, по слогам выговаривает нерусское слово Володя.
– Ах так, – равнодушно роняет врач. – Ну придумаем что-нибудь. Посмотрим, что скажет невропатолог. Время терпит, – непонятно добавляет она.
Время терпит... Так где ж Рабигуль? Ушла. Бросила его в беде и ушла. Конечно, зачем он ей такой нужен? Последовательность событий переместилась в его сознании. Слезы наполняют глаза, бегут по щекам ручьями.
– Ну-ну, – похлопывает его по руке Серафима Федоровна. – Все не так плохо. Инсульта же нет! Через недельку встанете. А в Москве вас долечат, обследуют. У вас там такая аппаратура, – мечтательно добавляет она.
***
"Не знаю, как там у вас в Талды-Кургане, вообще в Азии..." Задыхаясь от гнева, обиды и унижения, Рабигуль стоит, прислонясь плечом к тонкому деревцу, протянувшему к небу ветки с робкими клейкими листьями, и страдает. Она-то всегда считала, что национальные предрассудки – это для плебса, что люди отличаются друг от друга уровнем знаний, тонкостью восприятия мира, а не национальностью или цветом кожи, и вдруг... Ее друзья по училищу никогда бы так не сказали! А там, в Казахстане, кого только не было в их шумной веселой школе! Конечно, все знали, что учитель математики Оскар Осипович немец, а литераторша, например, татарка, но только потому, что они сами без конца вспоминали родные места, откуда их выслали. Конечно, все знали, что вот эти – корейцы, с их знаменитой лапшой-куксу, что соседи у них – чеченцы, в одночасье высланные с Кавказа, а рядом живут ингуши, дальше – казахи скоро они будут гонять на своих мохноногих лошадках мяч, и все на них будут глазеть в восторге и вопить кто во что горазд, подбадривая лихих скакунов... В домах говорили на языках самых разных, старуха Чон целыми днями курила кальян, молоденький мусульманин расстилал по утрам коврик и молился в своем крохотном дворике, простирая руки к солнцу, а получалось – прямо к памятнику грозному вождю, собравшему их всех тут воедино.