Текст книги "Ты должна это все забыть"
Автор книги: Елена Кейс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Только зреет с годами
в душе подозренье,
Что я пью свое горе
из бокала без дна.
Утром снова пришла в больницу. Меня не пустили. Я не настаивала. На третий день меня встретила улыбающаяся заведующая. "Маме намного лучше, радостно сказала она. – Галлюцинации прошли. Она вставала и даже выпила с нами в ординаторской чай". Я вбежала в палату. Мама лежала тихая и бледная. Но глаза! Глаза моей прежней здоровой мамы! Она увидела меня и заплакала. Впервые за все эти годы я видела ее слезы. "Доченька, родная, прости", прошептала мама, пытаясь обнять меня. Она была настолько слаба, что еле могла приподнять голову. "Я только теперь поняла, насколько я больна. Я ведь не верила, что больна. Я же все помню, что я делала и говорила". Она уткнулась мне в щеку, и лицо мое стало мокрым от ее слез. Она продолжала: "Но я же слышала, слышала голоса". Это прозвучало удивленно и растерянно. "Знаешь, я же видела, как меня поместили в клетку и сказали, что я должна смотреть на лампочку, не отрываясь, три года. Только тогда меня выпустят из нее, – мама рассказывала и гладила мою руку, – я заплакала и сказала, что я этого не выдержу. И меня пожалели и сократили срок до трех дней".
Я слушала маму молча. Не перебивая. Она давно уже не говорила так долго. "А потом я видела, что врач наливает яд и хочет отравить меня. И я отбивалась. Я же это все видела". Действительно, заведующая сказала мне, что мама никого не подпускала к себе, отталкивала и кричала, что ее хотят убить. "А потом у меня вдруг оказалось много ключей. И я всем раздавала ключи от новых квартир". Мама замолчала и посмотрела на меня с любовью. Я крепко прижала ее к себе. "Мамуля, сейчас все будет хорошо. Главное, ты поняла, что больна. Теперь ты вылечишься, и мы пойдем домой. Андрюша очень скучает по тебе". Мама взглянула на меня просветленными счастливыми глазами. "Боже, как я люблю этого ребенка!" – прошептала она.
Я летела домой, как на крыльях. Внутри все пело. Уже три года я не испытывала такой полноты счастья и надежд. Я тут же обо всем написала папе с Анечкой, позвонила бабушке. "Ты вставила мне новую душу", – сказала она. Лучше бы я этого не делала. Но разве знала я, разве могла предположить, что в тот день я видела мамины разумные глаза в последний раз.
Уже на следующий день мама впала в свое обычно безразличное существование. Я думала о том, что Анечка получит мое письмо только через месяц и будет радоваться тому, что давно исчезло, испарилось и растворилось в новых печалях. Это напомнило мне звезду, которую мы наблюдаем в небе и радуемся ее веселому мерцанию, не подозревая, что сама звезда давно сгорела и исчезла из мироздания. Может быть, и моя надежда, не покидающая меня все эти годы, – только свет такой звезды?
На свете миллиарды звезд
В созведья сплетены.
Они, как веточки мимоз,
Коварны и нежны.
Они, как сказочный ковер,
Как бархат в жемчугах.
Они плывут, и их узор
Стирают облака.
Есть среди них одна звезда
Моей судьбы окно.
Надежда, счастье, боль, беда
Все в ней заключено.
Ее ищу средь моря звезд,
Хочу судьбу прочесть.
Но на глазах лишь капли слез,
И капель тех не счесть.
Догадка, смутная как дым,
Вдруг обрела скелет:
Я вижу мертвый свет звезды
Ее давно уж нет...
Прошел месяц маминого пребывания в больнице. Состояние ее как-то стабилизировалось, но находилось на отметке намного ниже среднего. Анечка в своих письмах рассказывала о чудесах израильской медицины и умоляла сделать все возможное для переправки мамы в Израиль. Вызов уже лежал у меня дома, а мама лежала в больнице, и состояние ее не улучшалось. Я сильно сомневалась, что маму удастся отправить в Израиль. Но я четко поняла, что не хочу, не могу, не имею права заточить маму в четыре стены с зарешеченными окнами. Возможно, маме это было уже безразлично, но мне, мне – ее дочери – было невыносимо видеть это и невозможно принять.
Через месяц я подошла к заведующей отделением и сказала, что я хочу маму забрать. Я объяснила ей, что я поместила маму в больницу отнюдь не для того, чтобы облегчить себе жизнь. Сейчас маме немного лучше. Я в состоянии ухаживать за ней дома. Если состояние ее ухудшится, возможно, я опять воспользуюсь ее опытом. Однако, добавила я, теперь я знаю, что вылечить маму невозможно, и ее дальнейшее пребывание в больнице становится бессмысленным. Я надеялась, продолжала я, что правильное лечение может помочь маме снова стать человеком. Этого не произошло. И не произойдет. Чудес на свете не бывает. Я хотела еще что-то сказать заведующей, но она перебила меня и серьезно, с оттенком настойчивости произнесла: "Лена, это абсолютно невозможно".
В первый момент я просто не поняла ее: "Что невозможно? Что вы имеете в виду?" Она на секунду опустила глаза, потом посмотрела мне прямо в лицо и ответила: "Мы не имеем права выписать больную домой в таком состоянии". Я опешила: "Но ведь я сама, по своей воле поместила маму сюда. Теперь я хочу забрать ее домой. Это же совершенно логично". Заведующая отделением посмотрела на меня с сочувствием здорового к больному и терпеливо разъяснила: "Логика здесь ни при чем. Пока мама была у тебя дома, это была только твоя личная проблема. В тот момент, когда она поступила к нам, мы несем за нее ответственность. Твоя мама находится в состоянии глубокой депрессии. Поведение таких больных непредсказуемо. Она может выброситься из окна, причинить увечье себе или окружающим. Если это произойдет после того, как наша врачебная комиссия поставит свои подписи о ее выписке, мы понесем уголовное наказание".
Она замолчала. Я тоже потеряла дар речи. Смысл сказанного доходил до меня с трудом. Все, что дошло до меня, это то, что мне не отдают маму. За что же я боролась эти три года?! За что билась моя сестра?! Куда, на какую почву падали мои слезы? Ее ответ казался настолько чудовищным и невероятным, что я не могла найти в себе адекватную реакцию. Я не плакала, не грубила, не угрожала. Я просто сказала ей: "Я этого не допущу. Я вызволю ее отсюда любой ценой". И ушла.
Ох, как легко было это сказать! Но куда идти, кого просить, что делать? Я пошла на прием к главврачу больницы. Она приняла меня холодно и надменно. Это была высокая худая женщина с аскетическим лицом и ввалившимися глазами. Мне показалось, что длительное общение с пациентами этого дома скорби стерло в ее глазах все различия между больными и здоровыми. Когда она разговаривала со мной, у меня было такое чувство, что она автоматически оценивает, сколько времени мне осталось, чтобы переместиться из этого кабинета в больничную палату. Разговор не получился. Стоило мне только заикнуться о причине своего визита, как она, не дослушав, сказала, что она перегружена работой, у нее через несколько часов совещание и что она не может изменить порядок выписки больных по прихоти их родственников, не разбирающихся в существе затрагиваемого вопроса. Ее речь была вычурна и безапелляционна. После этого она уткнулась в свои бумаги, показав, что прием окончен.
На прием к главному психиатру района пришлось записываться у секретарши. Мне предстояло два дня ожидания, которые прошли, как в тумане. Я ходила к маме, приносила еду и старалась ни о чем не думать. Главный психиатр района был выдержан и терпелив. Он долго и нудно объяснял мне возможные последствия моего необдуманного желания. В заключение он сказал, что если маме они, то есть врачи, уже помочь бессильны, он обязан думать обо мне и об окружающих людях.
Когда я вышла от него, я поняла, что выбранный мною путь неверен. Я пришла домой и позвонила Э.Д., тому самому Э.Д., который уже однажды помог мне получить пропуск для посещения мамы в больнице. Я говорила с ним спокойно, без эмоций и лишних слов. На решение этого вопроса у него ушло две недели. Под моим заявлением с просьбой выдать мне маму под мою личную ответственность стояла резолюция главного психиатра города. Неисповедимы пути Господни!
Я шла с мамой из больницы, крепко держала ее под руку и давала себе клятву, что никогда, ни при каких обстоятельствах я не отдам маму туда еще раз. "Мамочка, – говорила я ей, убеждая одновременно и ее и себя, – ты должна знать, что ничто не сможет заставить меня вернуть тебя в больницу. Я люблю тебя и что бы ни случилось, буду с тобой". Мама шла молча, сосредоточенно глядя себе под ноги. Она старалась идти ровно и аккуратно.
Две недели все шло нормально. Очевидно, сказывалось действие лекарств, которыми ее напичкали. К этому времени у меня созрело твердое решение сделать все, что в моих силах, чтобы отправить маму в Израиль. Я окончательно разочаровалась в возможностях советской медицины. На следующий день после нашего возвращения домой я вызвала фотографа и сделала маме фото для подачи анкеты на выезд в Израиль. Собрала все нужные документы, вызвала такси и отвезла маму в районный ОВИР подать заявление на выезд. Мама автоматически расписалась, не задала ни одного вопроса и столь же безучастно вернулась домой. Был конец июля 1978 года.
На этот раз ухудшение состояния происходило постепенно, но с пугающими симптомами. Однажды мама сказала мне, что она не может есть, так как у нее в горле перегородка. Я не спорила с ней. Я сказала, что про перегородку я знаю, что врачи мне сказали об этом, но что манная каша через нее проходит. Она с трудом проглотила малюсенькую порцию. Каждый прием пищи стал занимать час. Через несколько дней я заметила, что мама каждую минуту ходит мыть руки. Горячей водой. Она обильно намыливала их и тщательно смывала мыло кипятком. Промокала руки полотенцем и шла к себе в комнату, ни на кого не глядя. Дойдя до кровати, она приседала, но не успев сесть, распрямлялась и снова шла в ванную. Руки ее распухли и покраснели. Я не успевала менять полотенца – через полчаса с них уже капала вода. "Мамочка, – умоляла я ее, ну, перестань. Ты же только что вымыла их. Зачем ты моешь их опять?" "У меня грязные руки", – отвечала мама, подставляя уже разъеденные водой руки под кипяток.
Я помню, как я писала папе письмо и автоматически фиксировала количество маминых походов в ванную. К моменту окончания письма мама шла в ванную сорок восьмой раз. На ночь я смазывала ее руки кремом и слушала, как она ходит из угла в угол. Ходила она быстро, без остановок, потом ложилась, укрывалась одеялом с головой и ненадолго отключалась. Затем наступил момент, когда она окончательно отказалась от еды. Я умоляла, я плакала, мама повторяла, что у нее в горле перегородка, и ее невозможно было переубедить.
Я побежала за советом к заведующей отделением, в котором мама в недавнем прошлом находилась. "Ну, скажите, скажите мне, – умоляла я ее, ну, как вы кормите таких больных?" Она ответила: "Мы кормим их через зонд". "Но что же мне делать?! Ведь мама умрет без еды!" Заведующая посмотрела на меня серьезно: "Ты должна кормить ее насильно. Заткни нос и вливай пищу в рот. Забудь в этот момент про жалость".
Я вернулась домой, сварила кашу, посадила маму в кухне, поставила перед ней тарелку и сказала: "Ты не выйдешь отсюда, пока это все не будет съедено". Мама, не раздумывая, ответила: "Я не могу. У меня в горле перегородка". Я знала, что никакие убеждения не помогут, и все уговоры бесполезны. Боже, прости меня! Я схватила полотенце и начала связывать маму. Мама вырвалась, упала передо мной на колени и умоляюще протянула ко мне руки: "Я не могу, я не могу. Неужели ты мне не веришь?! Я тебе Анечкой клянусь!" Боже, дай мне силы! Я подняла маму, усадила на стул и снова попыталась связать ее руки полотенцем. Я не знаю, откуда появилась в ней сила, но руки ее стали железными, и я не могла с ней справиться. При этом она выкрикивала что-то, а я, не слушая, кричала на нее. В дверях появился испуганный Андрей. Не владея собой, я заорала на него: "Выйди отсюда вон и не смей сюда входить!!!".
Вдруг мама перестала сопротивляться и сказала: "Я хочу в туалет". Что я могла возразить? "Иди", – ответила я. Я стояла у туалета и ждала. Прошло две минуты, потом три. "Мама, – спросила я, – не пора ли тебе выходить?" "Нет", – послышался ответ. Прошло минут пять. "Мама, пора идти кушать", – сказала я твердо. "Я отсюда никуда не выйду", – ответила мама, и я поняла, что она так и сделает. Стало очевидно, что если я сейчас уступлю, мне уже будет не обойтись без помощи врачей. Я вспомнила, как клялась не отправлять маму в больницу ни при каких обстоятельствах, в памяти возникли зарешеченные окна и железные двери, двери, двери, постоянно разлучающие меня с мамой. Я ненавидела эти двери и любые другие! Я схватила молоток, лежавший в ящике стола на кухне, и начала колотить по двери в туалет с такой силой, как будто в ней одной сосредоточились все преграды, стоявшие когда-либо между мной и мамой. "Ты выйдешь отсюда, выйдешь", – рыдала я, ненавидя и себя, и маму, и проклиная все на свете. От двери разлетались щепки. Андрей тихо плакал в углу.
Вдруг дверь открылась изнутри. Мама вышла, обессиленная от такого шума и борьбы. Я притащила ее на кухню, связала, зажала нос и сунула ложку с кашей. Она проглотила. Так, зажимая ей нос и пытаясь попасть в отворачивающийся от меня рот, прошла эта первая насильная кормежка. Я отпустила маму, села на стул и почувствовала, что у меня нет сил шевельнуть рукой. Слез не было. Андрей подошел незаметно и молча прижался ко мне.
Таким образом я кормила маму один раз в день в течение двух недель. Иногда мама покорялась почти без борьбы, а иногда и она, и я после такой кормежки были в синяках. Самое ужасное, что мама не ругала меня, не проклинала, когда я начинала ее кормить, а умоляла оставить ее в покое. К концу второй недели она нашла способ "победить" меня в этой схватке. Она ложилась на пол, и мне не хватало сил даже сдвинуть ее с места. Я поняла, что проиграла.
Я пошла к заведующей отделением домой. Принесла фрукты, цветы и сказала: "Помогите мне. Я теряю маму". Она посадила меня перед собой и тихо, как будто ее может услышать кто-то посторонний, сказала: "Существует одно лекарство, которое может помочь тебе маму накормить. В аптеки оно не поступает. У нас в больнице оно есть. Если ты сможешь договориться со старшей медсестрой, чтобы она приходила к тебе и делала маме укол, ты эту проблему решишь. Но учти, что лекарство это подотчетное, и для нее это большой риск". И она назвала мне лекарство.
Нужно ли говорить, что я договорилась с медсестрой? Я даже не помню, как происходил наш разговор. Просто помню, что она начала приходить к нам два раза в неделю, как на работу. Это была средних лет женщина, всю свою жизнь проработавшая в психиатрической больнице, огрубевшая, но не очерствевшая. Она уже давно не сопереживала ни больным, ни их родственникам, но она понимала, что и те, и другие страдают. Она приходила, делала маме укол в вену, и через минуту мама преображалась. Напряжение спадало с ее лица, она послушно садилась, ела кашу и запивала соком. Я смотрела и думала: "Если это так просто – раскрыть рот и проглотить кашу, то почему же для мамы это так непостижимо сложно?" Я смотрела на маму и старалась понять, что она думает сейчас во время еды? Помнит ли она о своей "перегородке"? Увы, чужие мысли нам читать не дано. Да это и к лучшему.
Действие укола продолжалось часа два, иногда больше. Раз в неделю я с помощью медсестры купала маму в ванне, потом она какое-то время лежала спокойно и расслабленно. Не бегала мыть руки, не ходила из угла в угол. Иногда она засыпала, но чаще просто отдыхала. Через некоторое время у нее появлялось беспокойство, и все начиналось сначала.
Я регулярно писала письма в Израиль, но старалась не описывать в подробностях наши с мамой будни. Жалко было мучить и папу, и Анечку. Пока они ничем помочь не могли. Андрюша привык, что бабушка серьезно больна. Мой муж с утра до вечера работал. А я была с мамой. Наступил декабрь месяц. Однажды раздался телефонный звонок, и женский голос попросил маму к телефону. Я поняла, что звонок из ОВИРа. "Она неважно себя чувствует, что ей передать?" – спросила я. "По ее заявлению о выезде в Израиль принято решение. Она должна явиться в ОВИР послезавтра к двенадцати часам".
К тому времени я уже хорошо знала практику работы этой организации. За эти три года некоторые мои знакомые уехали в Израиль, а многие "сидели в отказе". Я знала, что ни один человек не получил разрешения на выезд с предприятия, на котором я когда-то работала и с которого меня уволили только за то, что моя сестра уехала в Израиль. Армия "отказников" росла с каждым днем, и я еще не знала, что я сама туда уже зачислена. Причины отказов были самые фантастические. Детей не отпускали, если их родители или близкие родственники работали на режимном предприятии. Разведенных не отпускали, если супруг или супруга не давали разрешения на выезд. А чаще всего причин вовсе не сообщали. Но всегда нужно было явиться лично и выслушать "приговор".
Я вернулась к маме и сказала, что послезавтра нам надо поехать в ОВИР. "Посмотрим", – ответила мама и отвернулась к стене. Назавтра я снова напомнила ей, что мы поедем узнать, какое принято решение по ее заявлению. И опять услышала: "Посмотрим". Наступил назначенный день. Одна моя приятельница с десяти часов сидела в ОВИРе, чтобы заранее занять очередь и чтобы маме не пришлось ждать. Другая к одиннадцати приехала на своей машине, чтобы отвезти нас в ОВИР. "Мамуля, – сказала я, – нам надо ехать". "Посмотрим", – ответила мама и отвернулась к стене. "Уже нет времени никуда смотреть", – сказала я, пытаясь сдернуть с мамы одеяло. Мама вцепилась в него, и руки ее опять стали железными. Не помогли ни уговоры, ни объяснения, ни требования. В результате я стащила одеяло на пол вместе с мамой. На этом мои попытки воздействовать на нее закончились. Я вышла из комнаты, мама осталась на полу.
Вечером я пошла в ОВИР. Приема не было. Я вызвала инспектора нашего района и извинилась, что мама не смогла придти. "У нее был сердечный приступ", – соврала я, глядя на нее честным и открытым взглядом. Она посмотрела на меня и откровенно ухмыльнулась. Она прекрасно знала, что с моей мамой. Если уж в больницу была прислана выписка из ее "дела", то я могла себе представить, какими документами располагали в ОВИРе. "Пусть ваша мать придет в следующий приемный день", – отрезала инспектор и направилась в свой кабинет. Была она плоская, мужеподобная, крашеные волосы ровно подстрижены до середины ушей. Мне пришлось еще много лет потом общаться с ней, и всегда она ассоциировалась у меня с женщиной-полицаем. "Постойте, быстро затараторила я, – вы знаете, что мама у меня очень больна". Я сделала паузу, и она обернулась. "У нее больное сердце, и я не могу рисковать ее здоровьем. Если принято отрицательное решение по ее заявлению, то я ей об этом вообще не скажу. Она очень хочет уехать, и это убьет ее". Лицо инспектора стало жестким. "Вы что, Лейкина Мария Львовна?" – сухо спросила она. "Нет, но я..." "Мы сообщаем решения только лично". И пошла. "У вас тоже, наверное, есть мама", – тихо сказала я ей вслед. Она продолжала идти к кабинету, не замедляя шаг. Уже у двери, не оборачиваясь, она громко сказала: "Положительное решение, положительное". И дверь захлопнулась.
Я узнала то, зачем приходила в ОВИР. Надо было придумать, как доставить туда маму. В очередной приход медсестры я попросила ее помочь. Она согласилась. Согласилась так же угрюмо, как она обычно делала уколы и кормила маму. Без всяких сантиментов, просто привычно отрабатывая свой огромный запас горя и страданий, накопленных и утрамбованных в ее сердце за годы многолетней работы. Опять была занята очередь в ОВИРе, и опять за нами приехала машина. Только на этот раз с нами была медсестра. Она сделала маме укол, и мама стала послушной, как дрессированная собачка. Покорность ее была удручающей. Она села на кровати и, как заведенная кукла, начала одеваться. И так же автоматически села в машину. Медсестра поехала с нами – на случай непредвиденных обстоятельств.
Все прошло без каких-либо осложнений. Только однажды, когда инспектор вдруг сказала, посмотрев на визу, что там не хватает одной подписи и надо приехать еще раз, из меня вырвалось нечто, похожее на вой. При этом мама спокойно ответила: "Ничего страшного. Мы приедем еще раз". "Нет, ни в коем случае, – простонала я в страхе и отчаянии, – сделайте что-нибудь сейчас". Инспектор посмотрела на маму, потом на меня, вышла и минут через десять отдала готовую визу. Мы управились за полтора часа. Дополнительный укол не потребовался.
Много раз потом моя сестричка спрашивала меня, почему я не подала свои документы на выезд одновременно с мамой. Ну, как было объяснить ей, не пережившей всего этого четырехлетнего кошмара, что я сделала это или вернее не сделала этого только из страха потянуть маму за собой в "отказ". Документы в ОВИРе рассматривались как единое целое для всей семьи. Отказ одному из членов семьи являлся причиной для автоматического отказа всем. Исключений из этого правила не было. Могла ли я рисковать здоровьем, а может быть и жизнью мамы? Ну, а кроме того, погружаясь опять в эти дни постоянного напряжения и кошмара, я спрашиваю себя, нашлись бы у кого-нибудь силы и энергия, чтобы думать /хотя бы только думать!/ о совместном отъезде? Нет, вопрос этот для меня в тот момент не стоял.
Начались сборы, оформление новых документов /в том числе разрешение от бабушки на мамин отъезд!/, заказ билетов на самолет. Я носилась из одного учреждения в другое, как загнанная лошадь. Оставлять маму с Андреем вдвоем надолго мне очень не хотелось. Андрюшина няня уже давно перестала к нам ходить. Конечно, все мои друзья и мой муж старались мне помочь. Но, к сожалению, почти везде требовалось мое присутствие, так как только у меня была доверенность на ведение маминых дел. Даже доверенность пришлось получить с трудом. По закону мама не могла подписывать такой документ, ибо считалась недееспособной из-за психического расстройства. Пришлось разыграть целый спектакль перед нотариусом, вызвав его на дом. Но это на самом деле по сравнению со всеми другими трудностями были просто мелочи.
Прямого рейса Ленинград – Вена тогда не существовало. Промежуточная пересадка в Берлине меня очень пугала. Вдруг мама просто откажется пересесть на другой самолет и все поймут, что она больна и отправят ее в больницу? Я пыталась организовать ее отъезд через "Красный Крест", но из этого ничего не получилось. Случайно в одной из очередей при оформлении билетов на самолет я разговорилась с одной молодой женщиной. Она летела тем же рейсом. Я умолила ее присмотреть за моей мамой, сказав, что у мамы старческий склероз, и она иногда забывает где она и что надо делать. "Если мама вдруг откажется пересаживаться в другой самолет – запихните ее туда силой", – настойчиво убеждала я ее. "В Вене моя сестра будет маму встречать и отблагодарит вас за эту помощь". Она согласилась и поверила, что у мамы ничего серьезного нет. Да простится мне эта ложь во спасение!
А пока на очереди был не Берлин. До Берлина еще надо было долететь. И путь этот лежал через ленинградский аэропорт "Пулково". Больше всего меня пугало, что рейс нельзя отложить или перенести, как посещение ОВИРа. Попытка может быть только одна. Проигравшие выбывают. По крайней мере надолго.
Я стояла за дверью маминой комнаты, с ужасом прислушиваясь к ее шагам. Наступила последняя ночь перед отлетом. Я чувствовала, что мама нервничает. Каждый раз, когда я напоминала, что завтра ей надо будет ехать в аэропорт, она отвечала своим кратким: "Посмотрим". Я до сих пор не люблю, когда кто-нибудь отвечает мне таким образом. Ночью мама ходила из угла в угол мелкими быстрыми шагами, как будто меряла свою камеру или как будто кто-то гнался за ней. Потом она вдруг присела и написала на пол, в углу. Это был очень опасный признак. Возможно, она "слышала" голоса, запрещающие ей выходить из комнаты. Я тряслась мелкой дрожью. Я слишком хорошо помнила, что такое галлюцинации. А мама продолжала мерить комнату, шлепая босыми ногами. Мысли и образы, теснившиеся в ее измученном мозгу, руководили и владели ее воспаленным разумом.
В пять утра пришла медсестра. Обычно сдержанная и даже чуть флегматичная, она заметно волновалась. Раннее утро было самым тяжелым временем для мамы. Я побежала варить кашу, а медсестра – делать маме укол. У меня дрожали руки и подкашивались ноги. Ложка дрожала в руках и стучала по стенкам кастрюли. Я вошла в комнату. Мама лежала и смотрела перед собой. Ни радости, ни горя, ни ожидания не было в ее глазах. Она находилась далеко отсюда, и это было неестественно, и казалось, что под этими глазами есть другие, живые, выразительные, которые она нарочно прячет. Она без удовольствия, но и без отвращения съела кашу. Я принесла одежду: теплое пальто, платок, новое платье, новые туфли. На улице было холодно и шел снег. Мама посмотрела на этот ворох одежды, на лице появилась жалобная гримаса, и она отвернулась к стене. Медсестра профессиональным движением посадила маму и начала ее одевать. Мамины глаза обратились ко мне за помощью. Я отвела взгляд. Через пять минут мама стояла в полном облачении. Выглядела она немножко нелепо, как будто все, что было надето на ней, было с чужого плеча. Я взяла ее за руку, дала ей маленькую сумочку с баночкой икры и ее обручальным кольцом, и мы двинулись.
Внизу нас ждало такси. Медсестра поехала с нами. Володя, мой муж, уже сидел в машине. Сначала я планировала заехать попрощаться к бабушке. Но в последний момент не рискнула. Медсестра же с самого начала не советовала мне делать это. Реакция мамы могла быть непредсказуемой, тем более утром, когда ей было хуже всего. Я позвонила бабушке и сказала, что мы не заедем. Бабушка заплакала, я тоже. Через полгода после этого бабушка умерла. Простила ли ты меня, бабуля? Поняла ли?
Мы приехали в аэропорт. Народу полно. Плач, смех, крики – все слилось в один предотъездный гул. Я подошла с мамой к стойке для заполнения декларации. На все вопросы написала "нет". Нет золота, нет валюты, нет драгоценностей – нет ничего. Подошли к таможеннику. Подала декларацию, и вдруг кровь прилила к моему лицу. "Постойте, постойте, – поспешно обратилась я к нему. – Я забыла вписать сюда золотое обручальное кольцо". Таможенник посмотрел на меня с большим подозрением. Уже потом, провожая своих друзей, я поняла, что они на всех так смотрят, особым таможенным взглядом. А тогда, с мамой, я подумала, что мне только не хватало, чтобы маму обвинили в контрабандном провозе обручального кольца!
Формальности были закончены. Мы отошли в сторону, и медсестра сделала еще один укол. "Счастливой дороги", – пожелала она маме и впервые за все время улыбнулась. Мы подошли к барьеру. По ту сторону – граница. Или уже заграница! За всю дорогу в аэропорт и в самом аэропорту мама не проронила ни слова. Я молчала тоже, и комок стоял у меня в горле. Мама пересекла барьер. Я смотрела ей вслед. Вдруг она обернулась, посмотрела на меня внимательно и сказала: "Давай же попрощаемся, девочка моя. Ведь неизвестно, когда я теперь тебя увижу". Я подбежала к ней, прижалась и поцеловала сморщенную щеку. Мама скрылась за барьером. Комок выкатился из моего горла. Я разрыдалась.
Я прошла с тобой этот путь, мамочка. Мне еще предстояло пройти свой...
Глава 4
Мама уехала, и дом опустел. Я все время думала, что с отъездом мамы мне станет легче. Но не стало. На каждом шагу я натыкалась на ее вещи. Я и не подозревала, что у нее их так много. Мне казалось, что у нее их нет вообще. Анечка позвонила из Вены, сказала, что мама долетела прекрасно и чувствует себя хорошо. На следующий день позвонила снова и растерянно спросила, какое лекарство нужно колоть маме, чтобы она согласилась выйти из дома и сесть в самолет. Я назвала. Мне все стало ясно. Чуда не произошло. Еще через неделю позвонил папа. Он тоже был растерян. Они, видно, все-таки ожидали чего-то другого. Очевидно, я очень щадила их в письмах. "Маму пришлось тут же отправить в больницу", – сказал он, как-будто извиняясь. Я ответила, что это самое правильное решение. Почувствовала, что он успокоился.
Надо признать, что и мне после этого стало чуть легче. Я понимала, что больница в Ленинграде и больница в Израиле совсем не одно и то же. Прошла еще неделя, и я как-то заторможенно начала возвращаться к нормальной жизни. Я вдруг снова осознала, что у меня есть муж. О чем он думал все это время? Да, мне, собственно, это было неважно. Я была уверена, что можно начать все сначала. Вернее, соединить все, что было когда-то, с тем, что есть сейчас.
С Андрюшей было проще: он худо-бедно все время был в поле моего зрения. Потом я заметила, что Володя очень поздно приходит с работы. Наверное, он уже давно так приходил, но я как-видно не обращала внимания. Я хотела с ним поговорить, но все не получалось. Однажды при случае я сказала: "Я очень устала за это время, и меня уже ничего не держит здесь. Давай уедем в Израиль". Реакция его была ошеломляющей. "При чем здесь Израиль, – сказал он раздраженно. – Ты прекрасно знаешь, что я никуда не поеду. И Андрей останется здесь".
Это был не просто удар и даже не просто ниже пояса. Это была позиция. Мне грубо, но ясно давали понять, что выбора у меня нет. Но я не могла еще поверить, что он говорит серьезно. Я обвиняла себя: "Ну, зачем я с места в карьер заговорила об Израиле? Еще мамино постельное белье не получено из стирки, а я со своим Израилем лезу ему в душу". Я проглотила его слова и не подавилась. И решила начать с другого конца. "Все-таки я женщина или нет?" спрашивала я себя. И этот риторический вопрос придал мне уверенность.
Прошел месяц. Мне казалось, что жизнь у нас налаживается. И как раз через месяц Володя вернулся домой абсолютно пьяным. Через пару дней повторилось то же самое. У меня возникло подозрение, что он начал пить давно, но я просто была занята мамой, и ничто другое меня тогда не интересовало. А когда я начала находить пустые бутылки из-под спиртного на книжных полках, на дне корзины с грязным бельем и даже в своем бельевом шкафу, я пришла в недоумение. Прежде всего я не могла вспомнить, когда же я делала уборку в доме последний раз? Когда заглядывала в книжный шкаф или перебирала свои вещи? И вспомнить не могла, а, следовательно, и не могла определить с каких пор вся эта стеклянная тара нашла там свое убежище. Мне захотелось зарычать и разбить все эти бутылки о Володину бошку. Но рядом был Андрей, и при нем затевать скандал в доме я просто не имела права. Тем более, что прекрасно понимала, что и моя вина во всей этой ситуации не малая.