Текст книги "Ты должна это все забыть"
Автор книги: Елена Кейс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Хочешь – рыдай,
Хочешь – страдай.
Должен ты знать,
Что всем наплевать.
Больно – терпи,
Страшно – не спи.
Должен ты знать,
Что всем наплевать
Слезы – в глазах,
Крик – на устах,
Должен ты знать,
Что всем наплевать.
Мысли – гони,
Вслух – не стони.
Должен ты знать,
Что всем наплевать.
Силы – ушли.
Годы – прошли.
Жутко узнать,
Что всем наплевать...
Ну, да ладно. Б-г им судья. Папа уехал, а я осталась одна. Сказать по правде, папа очень не хотел никуда уезжать. В такой момент находиться вдали от дома значительно труднее, чем встретить судьбу такой, какая она есть. На папу было страшно смотреть, так он переживал, оставляя меня одну. Но слово, данное маме, было для нас свято. Так было всегда у нас дома. И он не решился нарушить этот порядок сейчас. Мама должна была быть уверена, что все делается, как она сказала.
День и ночь смешались. Начался отсчет трех суток, в течение которых можно было держать маму без предъявления обвинения. Если через три дня она не приедет – значит ее арестовали надолго. На третьи сутки я не выдержала, пошла к бабушке, маминой маме. Бабушке тогда уже восемьдесят пять лет было, она еле ходила, хотя разум сохранила до последнего дня жизни. А умерла она через пять лет, прикованная к постели, так и не увидевшая маму. Жила бабушка вместе с маминой старшей сестрой Галей. Вот к ним я и пришла. Сели мы вместе, а говорить не о чем. То есть хотим, конечно, о маме говорить, но никто не решается начать. И вдруг звонок в дверь. У всех мгновенно одна и та же мысль – мама вернулась! Мысль появилась мгновенно – но, увы, только на одно мгновение. Галя открыла дверь – и застыла, как вкопанная. Все иллюзии исчезли. В квартиру вошли трое. С характерными лицами. С этого момента и до последних дней моей жизни я эти, и другие им подобные, лица забыть не смогу. Словами описать их невозможно. Их можно только почувствовать. Нутром. Так антисемит чувствует еврея. Так и для меня кагебешники – это люди какой-то особой национальности. Входят эти трое и предъявляют ордер на обыск. Двое садятся – один напротив меня, другой – напротив бабушки с Галей. А третий идет за понятыми. А эти двое сидят как у себя дома, уверенно так, не на кончике стула, а всем телом подминая стул под себя. И оглядываются по-хозяйски. Изучают, видно, с чего начинать.
И тут я с ужасом вспоминаю, что записка, которую мне мама дала с фамилиями и телефонами своих знакомых – у меня в сумке. И слова мамины в ушах звучат: "Бумажку эту никому не показывай. Людей этих засвечивать нельзя". Что делать?! Что можно сделать?! И вдруг решение пришло само, то есть руки начали действовать быстрее, чем ответ на этот вопрос воплотился в конкретную мысль. Достаю я из сумочки зеркальце, помаду – и начинаю губы подкрашивать. И, кокетливо улыбаясь тому, что сидит напротив меня, говорю: "Какие мальчики к нам в гости пожаловали! Может, и про маму мою что-нибудь знаете?" А он тут же отвечает: "Ну, что ж , Елена Марковна, – то есть знает уже кто я есть, сразу по имени-отчеству называет, – я могу вам про вашу маму рассказать. Сидит ваша мама, крепко сидит". Я ему в глаза смотрю в это время, помаду на место в сумочку кладу, бумажку руками нахожу и начинаю рвать на мелкие кусочки. А сама продолжаю с ним разговаривать и всякие дурацкие вопросы задавать: "А чего ж, – говорю, – вы понятых сразу не привели? Никто не соглашался, что ли?" Он что-то отвечает, а я бумажку рву, так что уже пальцы от напряжения сводит. Тут и понятых привели. Обыск начался. Я сидела, в окно глядела, не знаю, где они рылись и что делали. И сколько времени это продолжалось, не помню абсолютно. Может – минуту, может – три часа. Помню только, окликнули меня, чтобы я расписалась где-то. Ничего они у бабушки не нашли и найти не могли. И сказали нам с Галей собираться на допрос нас повезут. А один из них – с раскосыми глазами – бабушку остался допрашивать. Бабушка не транспортабельная была.
В этот момент я и говорю, что перед дальней дорогой не грех и в туалет сходить. Сумочку – подмышку, и в туалет направляюсь. А этот, что напротив меня сидел – высокий, мощный парень, оперативник /так он мне сам представился/ – мгновенно среагировал: "Сумочку вы, Елена Марковна, здесь оставьте. Очень мне интересно посмотреть, что в ней находится". Я тут же и про туалет забыла. Да и туалет-то нужен был мне, чтобы разорванные обрывки выбросить. Высыпает он на стол все содержимое – бумажки, как снег, оттуда и посыпались. Вижу – удовольствие на его лице появилось. Достает откуда-то маленький полиэтиленовый мешочек, все эти обрывки туда складывает, медленно складывает, смакуя, и при этом приговаривает: "Вот до чего-то интересного и добрались. У нас в КГБ очень любят такие головоломки складывать. Большие специалисты по этому делу есть". Сложил все, и нас на допрос повезли, в здание КГБ на Литейном. "Большой Дом" в народе его зовут.
Дом действительно огромный. Над всеми домами возвышается. В сталинские времена построен. Галю в одну комнату завели, а меня – в другую. Комната как комната. Ничего особенного. Рабочий кабинет. Допрашивал меня молодой следователь. Во время допроса ему его мама позвонила. Поздно очень было. Она, наверное, волновалась. Я даже как-то удивилась тогда. Надо же, думаю, и у них матери бывают. И вот этот следователь /матери своей он, кстати, очень раздраженно ответил, что он работает, а она ему мешает/ все спрашивал меня про маминых знакомых и наших родственников. Про родственников я ему все рассказала, тем более, что их не так и много у нас. Бабушка с Галей, да папин брат родной. Ну и, конечно, Анечка в Израиле. Он еще сказал: "Израиль меня не интересует". А я про себя подумала: "А даже если и интересует, так тебе туда не добраться". Я такими мыслями себя как-то успокаивала. Хотя надо признаться, что при первом допросе я страха не чувствовала. Видно, то, что маму посадили – все заглушило. Про маминых знакомых ни слова не сказала. Живу, мол, отдельно. В чужую жизнь соваться не привыкла. Ни разу он не крикнул на меня. Из себя выходил, но без крика. Часа через два отпустил. Ну, а через несколько дней начались настоящие допросы. Это когда следователь московский, что мамино дело вел – Новиков Сергей Валентинович – в Ленинград приехал.
Это был молодой, симпатичный, можно было бы даже сказать красивый, если бы убрать эту присущую им "характерность", мужчина. Интеллигентный, образованный – юридический факультет Московского Университета закончил. Учился отлично. Это я все по его рассказам пишу. Он во время допросов иногда о себе рассказывал, чтобы, так сказать, доверительную, откровенную атмосферу создать. Так вот, закончил он Университет с отличием. И тогда-то и оказали ему эту честь – пригласили работать в КГБ. И он без колебаний согласился. И работой очень доволен. Сказал, что работа интересная и творческая. Он рассказывал, а я думала: "Господи, ведь мог же нормальным человеком стать. Адвокатом, к примеру. Как же так получилось?" Это уж я потом поняла, что "характерность" эта не во время работы в КГБ появляется, а еще до нее. С ней как бы рождаются. Это как родинка, как веснушки. Только некоторые находят себя /или их находят/, а другие – маются, время убивают на неподходящей для них работе. Доносы строчат. Но все равно не находят удовлетворения. И невдомек им, что они с "характерным" лицом родились, что во всем родители виноваты. Я таких потом тоже встречала. Из них бы хорошие кагебешники вышли. И работа бы "творческая" была.
Так вот, когда Новиков приехал, тогда и настоящие допросы начались. По двенадцать часов без перерыва. Я тогда и курить начала. Во время затяжки и ответ обдумать можно. Да, забыла я еще рассказать, что во время самого первого обыска у мамы они сберегательные книжки забрали. Ну, с книжкой на мамино имя – все понятно. А была там еще сберегательная книжка на имя Тани, подруги моей. И всего-то на ней было тысяча пятьсот рублей. Положена она была давно, лет десять назад, когда мама еще работала. Мама тогда дала Тане деньги и попросила на свое имя положить. А книжку эту мама у себя хранила. И Татьяна о ней давным-давно забыла, а я подавно. А во время обыска ее и обнаружили. Так Татьянино имя в этом деле фигурировать стало. Я, когда немножко в себя пришла после маминого ареста, поехала к Тане, рассказала все, что произошло, и про книжку на ее имя тоже рассказала. И говорю ей: "Ты так им и скажи, что деньги не твои, что тебя мама попросила. Тогда они от тебя сразу отстанут, и дело с концом". Очень мне не хотелось еще и Таню в это дело ввязывать. А она вдруг отвечает: "Ну, нет. Деньги мы эти им не отдадим. Они тебе самой еще пригодятся". Тогда я подумала, что она по неопытности так храбрится. Видно, недостаточно я знала свою подругу.
А папа все это время в Гаграх находился. И по определенным дням в условленные часы звонил на почту. Оттуда я с ним и разговаривала. Я просила его ни в коем случае не возвращаться, ни слова не упоминала о своих допросах и убеждала его, что бессмысленно проделать такой далекий путь, чтобы вернуться через несколько дней. Я обещала ему, что при первых же осложнениях в моей ситуации я поставлю его об этом в известность. Я не могу найти сейчас никакого рационального зерна в своих просьбах, никаких особых мотивов. Просто мне было легче при мысли, что папа далеко от всего этого, и казалось, что этот кошмар не может продолжаться долго.
Вызывают меня однажды на допрос и начинают насчет папы спрашивать. Допрос Новиков вел. Ну, я ему отвечаю, что понятия не имею, где папа находится. Я, мол, с ним давно отношения не поддерживаю. А дело в том, что папа с мамой в разводе были, фиктивном, конечно. Я уже упоминала, что разводы такие – исключительно советское явление. И как раз тогда, когда мы с Володей наш развод оформили, чтобы квартиру кооперативную получить, мама с папой тоже развелись, чтобы сохранить квартиру на Таврической. В квартире на Таврической было три изолированные комнаты. Если бы папа с мамой в разводе не были, им по советским законам достаточно было бы одной комнаты. Во второй комнате жила бы я, а в третью комнату могли бы подселить целую семью. Вот поэтому папа с мамой развелись – и все встало на свои места. Каждому по комнате. Полный абсурд – зато все по закону!
Итак, Новиков про папу спрашивает, а я повторяю, что папу знать не хочу и где он находится, меня не интересует. В это время буквально врывается какой-то другой следователь. Я его тогда в первый и последний раз видела. Врывается и с ходу начинает орать и кулаками стучать. И кричит: "Где ваш отец скрывается?! Мы его отыщем! Мы всесоюзный розыск объявим! Мы его за укрывательство от следствия за решетку посадим!" Это был какой-то ужас. Я уже слов его не различала. А он все орет на меня. Я с тех пор крика не выношу. Если кто-то кричать на меня начинает, я теряюсь и плачу. А они потом часто это практиковали. И прием-то это известный – один следователь "добрый", другой "злой". Как в самом примитивном детективе. Но, помню, леденела я вся от крика, и хотелось только рассказать им все, что они хотят, и убежать оттуда.
А еще через несколько дней они опять с обыском пришли к маме на квартиру, на Таврическую. Двое понятых было. Один – какой-то алкогольного вида мужик с улицы, а другая – женщина, хорошая наша знакомая, Зинаида Михайловна, соседка с первого этажа. Я, помню, с ногами в кресло забралась и так там, не шевелясь, просидела. Обыскивать, собственно, было уже нечего. Это они и сами понимали. В основном описью имущества занимались. А Зинаида Михайловна мне уже потом сказала: "Леночка, я понимаю, как тебе неприятно стало, когда ты меня увидела. Но когда они зашли ко мне, я подумала, что лучше уж это я буду, чем кто-то другой. По крайней мере, это все со мной останется, и по дому сплетни не пойдут". И я оценила это и до сих ей благодарна. Описали они тогда все. От каждой ложки-вилки до картин на стенах. Тех картин, что мама оставила и Анри не отдала. А так как каждую вещь в отдельности описать надо – размеры, цвет, материал – то это оказалась огромная работа, горы писанины. И Новиков устал. Когда уже одна только люстра осталась, он вздохнул и сказал: "Ну, люстру мы описывать не будем. Б-г с ней". И в это время этот мужик алкогольный, все время молчавший до того, вдруг произносит: "Ну, нет. Люстру тоже описать надо. Она рублей двести потянет". "Вы так считаете?" – спросил Новиков и люстру тоже описал. Знал бы этот мужик, что через десять лет люстра эта будет украшать Летний дворец императрицы Екатерины в г.Пушкин. Закончили они опись, снесли все картины в одну комнату и комнату опечатали. А я расписалась.
А при очередном телефонном разговоре с папой я ему рассказала, что его разыскивают. Он только ответил: "Я понял". И все. И сижу я как-то дома, вечер уже. А вечером и ночью тяжелее всего. И бессонная ночь почему-то всегда длиннее даже самого бездеятельного дня. Вдруг звонок телефонный. Звонит наша общая с Таней приятельница Нина. И таким деланно бодрым голосом говорит: "Ленка, приезжай к Татьяне. Посидим, чайку попьем". Я про себя думаю, что она, рехнулась что ли? На ночь глядя ехать на другой конец города чай пить. А она настырно уговаривает: "Ну, чего ты одна будешь сидеть? Приезжай". И тут меня осенило – папа. Папа приехал. Это он меня зовет. "Сейчас приеду", – кричу. И бегом из дома. Доезжаю до Тани, через две ступеньки по лестнице перепрыгиваю, звоню – и папа открывает сам. Какое это было облегчение после трехнедельного одиночества, страха, допросов, отчаяния снова почувствовать себя маленькой девочкой, прижаться к папе, потереться о его щеку и на минуту забыть обо всем. На минуту. А через минуту папа сказал: "Я поеду в Москву. Ничего не поделаешь, доченька. Рано или поздно это должно произойти".
И я помню, как я провожаю папу, и мы идем по Московскому вокзалу и молчим. И слезы застилают мне глаза. И я думаю: "Боже, как я тебя люблю. Как я тебя люблю, папуля!" А папа говорит: "Будет возможность, я тебе позвоню". Я понимаю. Я все понимаю. Возможности может и не быть. У мамы не было. Теперь папа. Он садится в поезд, смотрит в окно. Грязное окно. И папу плохо видно. Поезд трогается.
Возвращаюсь домой и сижу у телефона, как завороженная. Проходит утро, проходит день. Телефон молчит. Время от времени поднимаю трубку – гудок телефон в порядке. В доме тишина. Андрюша ко мне не пристает. Чувствует, что мне не до него. Кто-нибудь знает, какое это мучение – ждать звонка?! К восьми вечера я была полумертвая. От телефона не отхожу. В девять вечера звонок. Единственный за весь день. Единственно нужный для меня. Папа. Говорит, что он на вокзале и едет домой. Повесила трубку и разрыдалась.
Папа приехал и рассказывает: "Вышел из поезда, куда идти – не знаю. Подхожу к милиционеру. Говорю – меня разыскивает КГБ. Милиционер оглядел с головы до ног – не пьяный – и показал дорогу. В бюро пропусков называю себя, прошу вызвать Новикова. Через пятнадцать минут говорят: ждите. Прождал больше четырех часов, потом за мной зашли. Часа два допрашивали. Ни слова не спросили, где был все это время. Никаких угроз. А часа через два отпустили".
Я представляю, каково ему было ждать больше четырех часов в приемной. Однажды, уже после окончания следствия, я сама напросилась к Новикову на прием. Я хотела передать ему одну вещь, которая, как мне казалось, облегчит мамину судьбу. Я об этом еще расскажу. Сейчас я не об этом хочу сказать. Так вот, вместе со мной в приемной сидел какой-то пожилой мужчина. Я взглянула на него, и кровь застыла у меня в жилах. Он сидел бледный, уставившись в одну точку, и трясся всем телом, так что стул под ним дрожал. Я до сих пор помню его лицо. Я никогда не задумывалась, как я веду себя перед допросом. В это время не думаешь, как ты выглядишь со стороны. Но я помню парализующий страх от взгляда на пропуск при входе в КГБ и предательская, жуткая мысль получу ли такой же на выход.
Позже, обсуждая с папой характер задаваемых ему вопросов и анализируя весь тон разговора, нам стало ясно, что папу запугивали возможностью моего ареста. Они прекрасно знали про нашу с папой безудержную любовь, его желание защитить меня и били в самое больное место. Я думаю, что за время трехнедельных допросов многочисленных наших знакомых, у них сложилась правильная картина расстановки сил в нашей семье. В смысле делового участия папа был меньше, чем простой наблюдатель. Скрипка была единственным делом, которому он поклонялся и в котором достиг совершенства. И если бы не полное отсутствие честолюбия, я думаю /и знаю мнение о нем знаменитых скрипачей/, его имя не сходило бы с концертных афиш. Его беда, как артиста, заключалась в том, что он любил играть только для себя и узкого круга знакомых и родных. Поэтому кагебешники, выбрав маму и меня в качестве основных объектов дознания, нашли рычаги давления на нас. Маме они угрожали папиным арестом, а, вероятнее всего, говорили, что папа сидит, и его освобождение зависит от ее чистосердечных признаний. Подтверждение такому предположению я получила позже. На меня же хотели воздействовать папой, который при каждом известии о моем очередном допросе начинал задыхаться и чуть ли не терять сознание. По их мнению, рано или поздно я должна была осознать, что папина жизнь у меня в руках. И именно поэтому на папиных допросах ему всегда угрожали моим арестом, предлагая вовремя меня облагоразумить. И папа, в отчаянии обращаясь почему-то к безмолвному телефону, спрашивал исступленно: "Ну, почему, почему мучают мою дочь?! Почему не хотят говорить со мной?!" И, глядя на меня воспаленными от бессоницы глазами, умолял не рисковать собой и отдать им скрипки, которые они настойчиво добивались у меня. Где находились скрипки, знала только я. Я спрятала их во время папиного отсутствия. Увы, папа был совсем не борец. Но за это я любила и жалела его еще больше. Ведь я и сама была не слишком-то сильна.
Я уже писала, что вызывали меня на допросы часто. И описывать их всех бумаги не хватит. Но все жестче и жестче они стали требовать выдачи скрипок. Буквально стали из меня душу тянуть: "Елена Марковна, верните скрипки. Скрипки по делу проходят. Поверьте, пока мы их не найдем, следствие не закончится. Даже если на это три года потребуется. Ведь не просим же мы ваши вещи другие, хоть и знаем, что они были. Вещи ваши нас не интересуют. А скрипки отдайте. Ведь вы только вашей матери вредите, следствие продлеваете..." Ну, и все в таком роде. Изо дня в день. И скрипки все перечислили, какие у папы были. Да это и не секрет был. Многие музыканты о них знали. Я – к папе. Советоваться. Папа мне говорит: "Отдай ты им скрипки. Все равно жить не дадут тебе спокойно".
А скрипки мы с Таней прятали. Как я уже говорила, папа тогда в отъезде был. Встретилась я с Татьяной, и решили мы отдать их. Пусть подавятся. А скрипки у разных людей были. Часть у Таниных знакомых – я их даже не знала, часть – у наших. Две очень хорошие скрипки были у наших знакомых музыкантов, что со мной в одном дворе жили. Они, кстати, сейчас в Нью-Йоркском филармоническом оркестре играют. Я все еще в отказе была в 1987 году, а этот оркестр под управлением маэстро Зубина Меты в Ленинград на гастроли приезжал. Я их случайно встретила. Было, что вспомнить.
Так вот, две изумительные скрипки были у них. И решила я одну из них забрать, а другую сохранить для папы. Я знала, что это был папин любимый инструмент. Татьяна пришла ко мне для поддержки, и мы решили к ним поздно ночью идти. Татьяна спрашивает: "А вдруг за нами следить будут?" Ну, а я, наивная идиотка, отвечаю: "Так мы же увидим тогда – двор большой, не спрячешься". В общем ночью пошли мы к Нюсе. Нюся – так эту скрипачку звали. Вышли мы с Татьяной и никого, действительно никого во дворе нет. Вдалеке-вдалеке, очень далеко – двор был огромный – сидит какая-то парочка. И целуются. И Татьяна мне еще раз сказала: "Ленка, посмотри, ведь это за нами следят". А я отвечаю: "Ну, Танька, брось ты думать об этом. У страха глаза велики". Вот такая я была дура и ее слова всерьез не приняла. Вошли мы в парадную, за нами никого не было видно. А чего им идти, у них, наверное, бинокль с ночным видением. Да и простым, я думаю, могли обойтись, ведь мы на лифте поехали, они тут же увидели, на каком этаже лифт остановился. А потом без труда вычислили, что там живут музыканты.
Короче, взяли мы у Нюси одну скрипку, потом все остальные скрипки по знакомым собрали. Осталось только забрать у одной нашей приятельницы, Марии Степановны. Она работала в билетной кассе и всегда помогала нам доставать билеты на поезд. И вот когда я к ней пришла и сказала, что скрипку хочу забрать, она вдруг говорит: "Лена, ты меня прости, но я так волновалась, что скрипка у меня и что ко мне придут с обыском, что я скрипку сожгла". Я говорю, сожгла и черт с ней, с этой скрипкой.
Все собранные скрипки мы отнесли Новикову. А как я уже говорила, следователи допрашивали всех музыкантов, знакомых папиных, и получили информацию обо всех скрипках, которые у нас были. И, как оказалось, они следили за всеми передвижениями моими и Татьяны, и всех, у кого скрипки хранились, они тоже вызывали на допрос. И так, естественно, забрали скрипку у Нюси, которую я пыталась сохранить для папы. Но в тот момент я этого еще не знала.
Потом вызывают меня на очередной допрос, показывают, что скрипку у Нюси изъяли, и угрожают мне тюрьмой за дачу ложных показаний. После этого я снова подписываю, что я возвратила все имеющиеся у нас скрипки. Затем опять начинаются угрозы и крик. Я на это время отключиться стараюсь, хоть это почти не получается у меня. И вдруг следователь спокойно так говорит: "Елена Марковна, не пытайтесь нас одурачить. Поверьте нам, что у нас есть методы заставить вас все вспомнить. И благодарите Б-га, что дело ведет КГБ, а не милиция. Мы крови не жаждем, но вы сами напрашиваетесь, чтобы мы поместили вас в спокойное и тихое место, где у вас будет время все обдумать". И так же спокойно спрашивает, где скрипка такого-то мастера.
Тут я им и говорю, что скрипку эту они уже не найдут никогда. И, уже понимая, что они вели за нами слежку все это время и видели, что я ходила к Марии Степановне, я говорю им, что скрипка была у Марии Степановны, но она ее от страха сожгла. А он говорит: "Вот сейчас мы это и проверим". Оказалось, что Мария Степановна уже сидит в другой комнате, то есть все мои предположения, что они следили за нами и уже вышли на Марию Степановну, тут же и подтвердились. Короче, они уходят, вернее, один из них, и приносит мне записку от Марии Степановны, в которой она возмущенно пишет мне, что я втягиваю ее в это дело, что она понятия не имеет о какой скрипке идет речь и что она поражена, зачем я это делаю. Понимаете, я обомлела. Ведь я видела ее за день до допроса. И она ни слова не сказала мне, что она откажется от сожжения скрипки или что она просит не называть ее имени. Если бы она предупредила меня заранее, я бы имела время что-нибудь придумать. А тут оказывается, что я опять на допросе лгу. А это уже не первый раз, когда они доказывали, что я им говорю неправду. Как-то на одном из допросов, после того, что я им в очередной раз сказала, что я не знаю одного маминого знакомого Б.С., они привели доказательства, что мы с ним встречались. И с такой гаденькой улыбочкой сказали мне: "Елена Марковна, вы нам очень напоминаете вашу маму, которая на допросах тоже крутится, как уж на сковородке. Разница только в том, что под ней сковородка уже накалена, а под вами только пока нагревается. И зависит от вас, раскалим мы ее или нет".
Так что мне по пустякам не хотелось им лгать. Особенно там, где они могли это легко проверить. Но делать мне ничего не оставалось, как взять все на себя. Не доказывать же с пеной у рта, что Мария Степановна просто боится сказать правду. И тогда я им и говорю: "Насколько я знаю, я после допроса должна протокол подписать. Но в том виде, в котором он записан до сих пор, я его не подпишу. Дело в том, что я вам все наврала". Следователь аж со стула вскочил: "Вы отдаете себе отчет в своих действиях?! Я сию же секунду могу посадить вас за дачу ложных показаний. Камера уже давно скучает по вас!" А я, уже зная, что у меня пути назад нет, буквально заорала ему в лицо: "Я повторяю, что я этот протокол не подпишу. В нем сплошная ложь". "Что же вы хотите сообщить мне?" – спрашивает он. А я кричу: "Я сожгла скрипку! Я! Я! Просто, когда вы их начали так упорно искать, я побоялась в этом признаться! Так и записывайте". "Где же вы ее сожгли?" – спрашивает. "У себя дома, говорю. – А где же еще". А он смотрит на меня и произносит, очень четко выговаривая каждое слово: " Я перепишу этот протокол. Но учтите, если выяснится, что и в этот раз вы мне морочите голову, будете отдыхать рядом со своей матерью". А я почти криком кричу, что, мол, много раз я их обманывала, но вот именно сейчас чистую правду говорю.
И уже сама даже начинаю верить, что это я ее сожгла. Всю картину сожжения мгновенно даже перед собой нарисовала для своей же собственной убедительности. Успокаивало меня только то, что они ее все равно никогда не найдут. Короче говоря, подписываю протокол о том, что я скрипку сожгла, прибегаю домой и лихорадочно начинаю жечь в ведре какую-то деревяшку, игрушку Анрюшину. Ведро это, понятно, не мою. И понимаю в душе, что если они сделают экспертизу, то тут же меня и разоблачат. Но напряжение настолько велико, что сидеть сложа руки невозможно. К счастью моему, обыска по поводу скрипки у меня не было.
Через несколько дней меня снова Новиков на допрос вызывает и среди прочего говорит: "Ну, что ж, Елена Марковна, я допускаю, что вы отдали нам все скрипки. И поверьте мне, что пока бы я их не получил, легко бы вам не было. Завтра мы уезжаем в Москву и будет у меня чем порадовать вашу маму". У меня аж в глазах потемнело, как я представила себе маму, из которой они сначала вытянут жилы, добиваясь сказать, где и сколько у нас было скрипок, а потом, когда она будет совсем обессилена, с улыбочкой ей их покажут.
Меня вообще все время преследовали картины маминых допросов, и ночью я не могла заснуть, все время о ней думала и знала, что она тоже не спит.
День пролетел,как угар
Ночь на смену пришла.
А в сердце моем пожар,
Сгорает оно дотла.
Челюсть до боли свело,
Звенит, звенит слеза.
А сон, как рукой, сняло,
Хоть выколи к черту глаза.
Я знаю, ты тоже не спишь,
Ты думаешь обо мне.
Не спишь, и молчишь, и молчишь...
С тобой говорим лишь во сне.
Но сон, как рукой, сняло,
Хоть выколи к черту глаза.
И челюсть до боли свело.
Звенит, звенит слеза...
Ночей я боялась ужасно, да и днем не намного легче было. Ходила по улицам бесцельно, просто чтобы отвлечься от своих мыслей. Смотрела на людей и думала, как они могут смеяться, ходить в кино, покупать какие-то вещи? Мне казалось, что все должно замереть от горя. Я, знаете, через две недели после ареста мамы взглянула на себя в зеркало и ужаснулась – я стала совсем седая. В тридцать три года.
Итак, возвращаюсь я домой после этого допроса и вдруг Вера Михайловна, няня Андрюшина, которая осталась помогать мне время от времени без всяких денег – дело в том, что ее мужа в тридцать девятом году арестовали, и больше она его никогда не видела, так она очень сочувствовала мне и понимала мое состояние – так вот, Вера Михайловна вдруг говорит мне: "Леночка, вам звонил какой-то ваш приятель, он попросил меня записать номера камер хранения на Московском вокзале, куда он свез какие-то вещи". Можете себе представить, что я почувствовала? Я-то прекрасно понимала, что наш телефон прослушивается. Мне в тот момент захотелось завыть, исчезнуть, мне хотелось проснуться и убедиться, что это сон.
В ту минуту я поняла, что это конец. Я поняла, что завтра утром ко мне придут. Но у меня еще вдруг появилась надежда, что если я рано утром поеду на этот вокзал, я их опережу. Собственно, мысль такая появилась у меня на рассвете, в пять часов утра, и я вскочила и начала судорожно одеваться. А четверть шестого раздается звонок в дверь. Входят следователь и два оперативника. Новиков ко мне обращается, можно сказать, прямо в дверях: "Ну, Елена Марковна, мы видим, что вы уже готовы". Я отвечаю: "Я, к сожалению, уже несколько месяцев, как готова. И со дня на день вас жду и не раздеваюсь". А Новиков говорит: "Вот и хорошо. Вот и скажите своему ребенку, – а Андрей проснулся от звонка, увидел чужих людей и заплакал, – чтобы он успокоился. Если вы не вернетесь, его воспитает другая мама. Он один не останется. Государство у нас гуманное и позаботится о нем".
Андрюша кричит: "Мама, не уходи, мамочка, не оставляй меня". Он один, пятилетний, в квартире, муж в командировке, Вера Михайловна еще не пришла. Я собрала все свое мужество, подошла к нему и спокойно, улыбаясь, говорю: "Андрюшенька, родной, я иду в больницу. К очень хорошему врачу. Я его очень долго ждала. Ты же не хочешь, чтобы мама болела? Скоро придет Вера Михайловна, а я может быть на операцию лягу. Так Вере Михайловне и передай". При этом прошу следователя, чтобы он разрешил мне остаться с сыном до приходя няни, а он даже не слушает меня и говорит, чтобы я скорее собиралась и прекратила это представление. Но спокойно говорит. Вежливо даже.
Я вот вспоминаю, как обычно следователь звонил и вызывал меня на допрос. Всегда было одно и то же: "Елена Марковна, здравствуйте. Это вас следователь Новиков беспокоит. Не могли бы вы завтра к десяти часам подойти к подъезду номер сорок восемь. Пропуск вам будет заказан". И если я говорила, что в десять часов мне очень неудобно, можно ли придти в двенадцать, голос его становился железным, и он кратко так говорил: "Уж постарайтесь в десять. Я буду вас ждать". И вешал трубку.
Ну, в этот раз оставила я плачущего Андрюшу дома, приезжаем в КГБ, заходим в кабинет, и Новиков мне говорит: "А теперь, Елена Марковна, позвоните-ка вашему приятелю и еще раз уточните, в каких камерах хранения, на каком-таком вокзале спрятаны ваши вещички. И если вы хотите, чтобы ваш приятель продолжал жить спокойно, давайте сразу же и закончим с этим делом. Тогда я обещаю вам, что мы оформим все как вашу добровольную выдачу и не будем мешать вашему знакомому нормально работать. Вы же понимаете, что мы его и без вас найдем. Но нам бы не хотелось в его поисках приглашать сюда всех ваших знакомых. И в этом, я думаю, наши желания совпадают".
Мне стало очевидно, что найти Анри – дело несложное. Тем более для КГБ. Но надо признаться, что я была такая злая на него, что в тот момент у меня и мысли не было его скрывать. Так что вся речь Новикова для меня никакого значения не имела. Сказать по правде, я до сих пор не могу простить Анри этого звонка. Я уверена, что именно когда они обнаружили все наши вещи и во что бы то ни стало решили их конфисковать, мамино дело приняло совершенно другой оборот. Я помню, что до обнаружения этих вещей на одном из допросов, когда я очень была расстроена из-за мамы и не смогла этого скрыть, Новиков сказал мне: "Ну, что вы так убиваетесь, Елена Марковна? Ну, получит ваша мама год тюрьмы, через год вы вообще забудете обо всем этом". И насколько изменилось их отношение к маме и ко всему этому делу после обнаружения вещей!