444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Гуро » Небесные верблюжата. Избранное » Текст книги (страница 6)
Небесные верблюжата. Избранное
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:48

Текст книги "Небесные верблюжата. Избранное"


Автор книги: Елена Гуро


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Лесные мысли

Мне уже 34 года, но я убежала от собственных гостей. Какое чудное чувство спасшихся бегством! Чтоб не заметили с опушки, пришлось низко прилечь лицом ко мху, к старым еловым шишкам. Дно леса выстлано мхом и тонкими прутиками. В лесу все одето собственно своим лесным излучением. В лесу – с каждым мигом ты леснее. Все лесное очень требовательно, – все «не тронь меня». И недостижимо прячется от чужих. Ярко-оранжевые чешуйки, упавшие с темной елки, прутики седые, святые от дождя: их враг никогда не видел и не касался, – не тревожил их нежную лучевую воздушную оболочку. Требовательные, неприступные, гордые лесные вещи: иглы рыжие, блестящие и старые, сверху упавшие. Какая-то пурпуровая штучка. Все это можно и не заметить. Когда наконец оторвешься почти с болью от леса, ото всего этого отнимешь душу, как щенка от пищи, и пойдешь занимать гостей, – точно в детстве шла готовить уроки. Боль потери кровно своего. Наверно и тогда это был такой же непоправимый непозволительный ущерб.

Думается тут легко, само собой. Вчера в воду ванны насыпалось много лесных еловых игл. В окно был лес.

В ванне думала. У меня есть знакомая девочка светло-соломенного цвета, и с прозрачной почти облачной плотью. Ее жизнь – один из моих снов. Она воспитана с нежной, нежной бережливостью, она знает, что она небесный ягненочек, бог матери и домашних. Девушка мыла меня и рассказывала мне про нее, – она ее любила. «У нас Танечка всегда так балует в ванне». Барыня нарочно скажет: «Принесите песку Танечку мыть песком!» – «Нет не смейте! – скажет, – что это там еще за песок! Осторожней, Саша, у меня все ведь такое нежное! Ноги нежные, спинка такая нежная!» И назовет: одна нога у нее Маша, а другая Глафира. Маша умная, а Глафира шалунья. Начнет бить по воде своей Глафирой и обольет нас всех. И не могут удержаться, чтобы не потеребить, не заласкать. А еще была другая девочка. Другую совсем не ласкали, и она не знала, что у нее есть тело и им можно любоваться. Ее всегда резко торопили одеваться после ванны: тело было просто малоудобная штука, которую надо прятать. Раз новая девушка, вытирая девочку после ванны, вдруг рассмеялась громко и задорно и хватила ее за живот, где пестрела, как мушка, смешная родинка. Девочка невероятно оскорбилась, сама не зная <по>чему, затопала ногами: «Как ты смела! Как ты смела! Как могла! Как ты смела!» Она вся тряслась от бессильной непонятной обиды и отчаянья. Напугала и разобидела девушку. Она подросла. Была резка непозволительно, и за что-то чудовищное «против этикета» ее хотели высечь. Но едва мать протянула к ней руку, та пришла в исступление, – подняла пронзительный крик, разорвала на матери платье. Ее удалось оторвать только после того, как мать отбросила хлыст. Все, вероятно, подумали, что она кричала из страха боли, никто никогда не догадался, конечно, что она так кричала от панического смертельного страха оскорбления, что ее коснутся.

Знают ли вообще создающие законы, что эти законы карают не одинаково, что одному смертельный холод, – другому… А обоих присудили одинаково. Или неужели законникам, как и родителям, это все равно?

Но горько – эта способность оскорбляться, эта неприкосновенность, она теряется. Я обеих девочек очень люблю, они обе талантливые и гордые, но одной из них я горько завидую. Душу бы надо беречь, как бабочку, ведь понимают же: если хочешь оставить бабочку живой, нельзя ее обтирать пальцами.

Так у нас обтирают наше главное.

А то еще бывает так, – бывает противное: кто-то подошел и, не спросясь, хотим ли мы или нет, научил грязным словам, спел в уши куплет, и тогда уже лес для тебя не такой лесной, лесные свечки маленьких цветочков не такие священные и сказочные и меньше счастья. И уж ничего нельзя сделать, чтобы по-прежнему своему особенному – не знать – и кусаешь себе руки.

Одной из девочек я завидую.

Осленок

Бежит осленок, – повода закинуты на шею. На нем сидит принц – и в глазах несет Весну.

Он сидит бочком, сложив с царственным достоинством ноги.

Это принц, и править ему незачем.

Я не знаю, чем это кончилось. Может быть, осленок споткнулся, – принц полетел в грязь, и когда он поднимался перепачканный, смущенный и увидел свою корзиночку испорченной и прелестные растения рассьшанными, ему было ужасно стыдно тех, кто прошествовал мимо в незапятнанных одеждах, полных достоинства.

Мне это неинтересно знать. Для меня важно знать одно:

Бежал осленок, и им никто не правил – на нем сидел принц, а в глазах он нес Весну.

Весна

К решетке сияющей зелени подошел прохожий. Похож на дворянина из Ламанча тем, что длинный, несуразный, с нежным выражением лба и кистей рук. Но север дал ему светлые волосы и глаза. Одет он теплой фуфаечкой.

Остановился, руку положил на решетку. Смотрел, смотрел не отрываясь на зелень. Запачкал ладонь пылью. Потер о панталоны. Оторвался, пошел своей дорогой.

Я мечтаю: если бы в такой точно вечер подошел к моей калитке несуразный прохожий, и сразу без мучений прочла я в добрых глазах, что ему здесь хорошо. Больше ничего. Думаю, вперед я найду самые разные способы приласкать одиноких. Узнаю, где-нибудь живет человек с нежным весенним лбом, и пошлю ему шарф нежной шерсти сиреневыми полосками или белый ягнячий – и буду радоваться, что мой нежный шарф ему ласкает шею.

Так водянистый ветер дышал несбыточным весенним, и нетерпеливой становилась душа.

* * *

Меж кочек пробираются нежные нити созвездий. Созвездия тонких слабых белых звездочек. Они радуют. Холодно. Ветрено.

Возвращаются, разговаривая о подвигах, о жизни. Белые созвездия служат кому-то путеводной нитью.

Сарайчик обратил навстречу озаренью большой северный лоб. Так он будет высоко настроенно смотреть во всю белую ночь. С черемух белая молочная молодость разливается в воздухе, – льется к человеку. Душа притягивается, выходит из границ навстречу…

Детская болтовня

– Няня, а если кошечка женится, у нее будут дети?

– Ну, да.

– Вырастут дети, а кошечка?

– Состарится.

– Няня, кошечка умрет? Как жаль!

– Кошечка-то умрет, душа-то останется.

– А если кошечка была святая? Будет кошечка ангел?

– Венчик будет за ушками, ясненький венчик.

Полетит, как птичка!

Киса летучая —

Птички-то испугаются, – а она их не тронет. —

Ей уж не надо!

– Няня, а бывает у кошечек душа?

– А заснешь ли ты, подлая!

Постой, я тебя! —

* * *

У меня есть кусочки медового солнца.

Солнце было желтое, – и камушек застыл желтый. Солнце было розовое, – и камушек застыл розовый. Солнце было медовое и застыл твердый медовый персик.

Светятся медовые камушки. Теплеют прозрачные края, а сверху они подернуты нежным розовым инеем.

В голубой лепешечке звездятся серебряные звездочки.

* * *

Я хочу изобразить голову белого гриба умной и чистой, какой она вышла из земли, захватив с собою часть планетной силы. Стены и крышу финской виллы, какой они выглянули из лесной горы, омытые удаленностью на высоте к облакам.

Облако над горой, каким оно стало, переплыв светлую небесную сферу.

Лбы зверей, освещенные белою звездочкой, как их создало живое Добро дыхания.

И моего сына, с тех пор, как он стал похож на иву длинным согнутым станом, а поникшей мило прядкой волос на лбу – на березу, а светлыми глазами – на молодую лиственницу, вонзившуюся вершиной в небо.

Только он еще добрее ивы: на нем вместо коры нежность – и светлее лиственницы. Он смеется над собой. Его прикосновенье благословляет вещи.

Слова любви и тепла

У кота от лени и тепла разошлись ушки.

  Разъехались бархатные ушки.

А кот раски-ис…

  На болоте качались беловатики,

Жил-был

  Ботик – животик

Воркотик

  Дуратик

Котик пушатик,

    Пушончик,

Беловатик,

    Кошуратик —

Потасик…

* * *

А теплыми словами потому касаюсь жизни, что как же иначе касаться раненого? Мне кажется, всем существам так холодно, так холодно.

Видите ли, у меня нет детей, – вот, может, почему я так нестерпимо люблю все живое.

Мне иногда кажется, что я мать всему.

* * *

Уезжай далеко, далеко, мой родной, родной.

Я тебя истерзала, я у тебя отняла твою кроткую грациозную жизнь. Не прощай мне…

Корабли, корабли, корабли далеко, родной мой!

Она, умирая, говорила – ты вернешься! Лучше уходи навсегда к маленькой невинной башне в синем далеко, за голубые края.

Ах, ты вернешься!

· · · · · · · · · ·

Я хочу, чтоб он меня любил больше своей жизни, ласку мою – больше солнца.

Я хочу, чтоб душа его разрывалась от нежности.

Но я также хочу, чтобы на мою ласку он мне ответил со сдержанностью детского превосходства:

«Мне некогда, мамочка, через полчаса уходит мой поезд». И прыгнул бы в бричку.

Мне некогда, отплыли мои корабли далечко, сказал молодой викинг своей невесте – и уже машут чайки вслед моим кораблям.

И он, не поцеловав ее, умчался. А в лесу выпал меж тем миндальный снег толокнянки, и лес был, как в венчальном уборе.

Я хочу, чтоб он часто забывал здороваться и прощаться.

Я лежу в постели, я больна, я жду его с нетерпением – чтобы он посидел около меня немного.

Долго ли я проживу? Я слабею быстро.

«Мама, представь себе, – я уезжаю на Шпицберген, мне кажется, я там напишу лучше мою поэму, чем на наших кротких озерах!»

«Уезжай! Если я умру раньше, чем ты вернешься, сумасшедший, напиши в этой смелой поэме про свою мать – свою мать!»

Таким я себе мечтаю его.

Сегодня были священные рощи над белыми песками, выросшие для молчания. Поднявшие тяжелые ветви в неподвижном воздухе.

Люди, как звезды, шли, сияя проникновеньем. Жалели кристальное. Полнозвучны были минуты, – ни одна не уходила даром.

Меж сном и не сном

Я стояла в светлом песчаном перелеске, свесив голову к плечу, и чувствовала себя лошаденкой с отметенною ветром челкой и смирным, словно пришлепнутым, хвостом, и глядела сквозь серебро волос, сиявших на глаза. И потому, что на Иван-чаях высоких рассыпался пух стеклянный семян и золотели во мху иглы уже линявших сосен, – это так для меня соединилось, что я слышала воскресение душ и сияющую пристань найденной наконец радости и глубокий, медовый сон молодости еще небывалых творений и возможного.

И я услышала миги живыми и душу их соединений; что будет Воскресение каждой пушинки красоты – бесконечное, незакатное, негаснущее, – такое, как розовые цветочки вереска. Неугасаемая пристань.

Я стояла лошаденкой с льняною челкой на лбу. В светлой вырубке с одной стороны на другую от высоких Иван-чаев летели стеклянные пушинки, серебрясь.

Обещайте

Поклянитесь, далекие и близкие, пишущие на бумаге чернилами, взором на облаках, краской на холсте, поклянитесь никогда не изменять, не клеветать на раз созданное – прекрасное – лицо вашей мечты, будь то дружба, будь то вера в людей или в песни ваши.

Мечта! – вы ей дали жить, – мечта живет, – созданное уже не принадлежит нам, как мы сами уже не принадлежим себе!

Поклянитесь, особенно пишущие на облаках взором, – облака изменяют форму – так легко опорочить их вчерашний лик неверием.

Обещайте, пожалуйста! Обещайте это жизни, обещайте мне это!

Обещайте!





Публикации в журналах и коллективных сборниках, тексты из архивов

Ранняя весна

От времени до времени в общем вялом ходе дней обыденной жизни наступали приятно-тревожные периоды светлого, приподнятого настроения, когда можно было ожидать чего-либо, жить будущим.

Так ждали назначенной заранее поездки за город, с золотым утренним отъездом и тишиной вечернего возвращения среди замирающего городского рокота; очарований игры, неисполнимой сейчас; обещанного, еще за неделю, волшебного чтения вслух в маленькой гостиной при трепетании лампового света на фарфоровых игрушках и в отражениях зеркал.

Любили коротать время до назначенного срока: по утрам просыпаться уже с нетерпеливо приятным сознанием, что еще один день прошел и наступил другой и есть зачем торопиться его скорей, скорей прожить.

Были определенные, каждогодние времена ожиданий: к Рождеству – елки и подарков, то есть собственно рождественского, елочного настроения; к вербе – пестрых бумажных розанов, желтых восковых птичек на фоне весенней слякоти. Но лучше всего было, когда, в конце мая, можно было начинать мечтать о даче с зелеными деревьями, с катаньями; участвовать в приготовлении этого будущего, в уборке квартиры; надевали белые чехлы на статуэтки и мебель гостиной, начинали убирать игрушки в шкафу красного дерева; в комнатах становилось ново, светло, пусто и гулко; появились сундуки, пахло новыми веревками и сеном. Но главное, что составляло прелесть всего этого, являлась возможность ждать, мечтать о перемене, начинало существовать будущее! Что-то новое должно было прервать ряд обыкновенных дней, надоевших обязанностей; потом, правда, они снова наступали, но все же это было временное избавление от царства настоящего.

Но на этот раз ожидался целый переворот. До сих пор все-таки всегда была длинная, скучная детская, отделенная от владений старших, разобщенность интересов, мама непонятная, далекая являлась в жизнь, почти не как действующее лицо, но как декорация фона; только беззвучно, безучастно проскальзывала мимо; говорилось о непонятном, о каких-то «выездах». И вдруг, так просто, – в один день, такой же как все, нам сказали: «Мы купили в деревне землю, в лесу выстроили дом и переедем туда с первыми теплыми апрельскими днями». Это было как бы смолистое свежее дуновение в заспанной комнате.

Наконец засияло счастливое будущее. Помнится смутно что-то туманное, сбивчивое, железная дорога, в оконной раме быстро мчатся полосы земли и неба, приятная скука ожиданья. Все стушевалось, и в вечернем свете румяно выступили новые впечатления приезда.

Станция. Вышли из вагона; после дребезга и шума железной дороги охватило сразу дивной кристально-чистой тишиной; все остановилось в прозрачном онемевшем воздухе, грезили прозрачные вершины за крышами; мы стояли и невольно слушали молчание. Старшие хлопотали с багажом. Потом мы шли спотыкаясь; земля под ногами была невыразимо приятная после вагона и непослушная; она колебалась, толкала и проваливалась. Пахло апрельским вечером, согретым деревом, землей, теплом косых огнистых лучей; было так хорошо, что в первый раз даже играть и выдумывать не хотелось: жизнь была лучше игры. Все теперь было такое чудесное, особенное. Пробираясь по подсыхающим бугоркам, торопливо думалось: как странно, раньше все приятное еще хотелось прикрашивать прибавлением вымысла. В воспоминаниях отошли, побледнели и куда-то нырнули: город, игрушки, надоевшие обои детской. И пока шли через двор, через дорогу, становилось сразу как-то необычайно. В нетерпении, желая чем-нибудь запечатлеть радость, что-то взять от мгновенья, я побежала к краю дороги и сорвала яркую, зеленую пушистую травку. За мостом стояли лошади, гнедая и рыжая. Золотились на солнце; гнедая опустила к ноге голову с ярко-лиловой гривой, и были сине-фиолетовые тени от вечерних отражений неба.

Пахнуло лошадиным резким теплым запахом, дегтем телеги, и ново зазвучал мягкий говорок на тихом воздухе. «Поднимай, Павел! Нет, сюды, сюды лучше ставь! Да подвинь гораже!» – «Ну, а мне думатца таперича повернуть!»

На заходящем солнце горели ярко очерченные оранжевым лица, укладывали вещи. «Ну, с Богом!» – Тронулись. Чухонская телега завизжала железом и захлябала по ухабам апрельской дороги. Повернулись и отплыли назад избы станции. Открылась безграничная земля, млеющая в вечернем возрождающем упоеньи. И началось необычайное, о чем только лучи предсказывали. От последних греющих солнечных полос возникало настроение совершающегося громадного весеннего чуда, было в молодом воздухе присутствие детского вдохновения.

Что это так свежеет воздух? Обнимает вокруг, и в душе что-то открылось безумно-широкое. Почему тревожно поднимается и захватывает свежая волна в груди? Пахнет корою и озоном и невыносимо сильно, трогательно горячо пахнет согретой зеленой елью. Прежде так не бывало. Отчего так радостно? – Это мы еще так рано не выезжали из города, ты все видишь в первый раз ранней весной. – Ай, что так пахнет и сырым, и теплым, едва поехали шагом? – Это, верно, земля из-под снега. Мысли суетятся, новое мчится вихрем навстречу.

– Мама, что это такое светло-лиловенькое по овражку?

– Это же цветы.

– Как, уже цветы, когда еще травы нет и деревья без листьев?

– Да, это самые, самые первые весенние; они цветут, едва обогреет землю. Иногда еще снег лежит, а они рядом цветут, а здесь их еще и пригрело на припеке.

Мама весело говорит, и тени тянутся по червонному косогору.

– Мама, посмотри, там под темными елочками белеется пятно, точно большой платок!

– Это еще снег остался обтаявший.

И при этом ответе тебя охватывает непонятная напряженная радость. Невозможно сидеть смирно в экипаже: это остался ведь последний снег от зимы, мы ее победили, холодную, заставлявшую скучать в городских комнатах. «Это последний снежок!» Мама рада этому так же, как мы, и сейчас она такая близкая-близкая, понятная мама.

У дороги чернел мокрый торф, светлела прошлогодняя трава, рыжел и зеленел мох. Незаметно ускользнул последний язык косого луча и серость прозрачная, ясная объяла все. Сумерки пахнут цветами, прохладой и ночной землей – она дышит сырым теплом, и обуревает нарастающая тревога безумного весеннего восторга; и нарастающий восторг вокруг в апрельском вдохновенном воздухе, обнимающем округлыми волнами землю, и в развертывающихся поворотах дороги, манящей к будущему, неизвестному. Хочется торопиться куда-то, бежать, прыгать и от бодрости хвоистой оттаявшей земли хочется быть великим, непременно. Интересно, чтобы так ехали будущие великие люди, предназначенные для большого творчества, и непременно мы с сестрой должны быть ими! Недаром на душе так совсем особенно.

Была апрельская распутица, на дороге ямы с протаявшим рыжим песком; колеса скользили и скатывались, телега совсем накренялась, дух захватывало, но это были настоящие приключения. Остановки… вылезали… торопливый говор… и близко, близко свежая земля под ногами. Пахло черноземом, лошадьми; лиловая звездочка цвела в темных прошлогодних листьях, из лесной опушки веяло сырью, и опять ехали, ехали… шагом и рысью, и опять толкало в телеге, и под конец закачало в легком грёзном утомлении, потому что ехали долго, долго.

Пошла мызная дорога, стало ровнее. Это был первый привет обетованной земли. Темнее, лесистей, таинственный поворот нырнул в старый ельник; копаные канавы чуть блестели в голубой тьме. Еще повернули, мимо чуть шевелившихся елок. Раздалось: «Ну, слава Богу, приехали!» Выехали в просвет; впереди темнело громадное, как корабль, чудовище-строение. На прозрачности еловых вершин чернели смелые очертания крыш – это наш дом. Что-то страстно больно захватило от восторга грудь. Лай собак гулко долетал откуда-то; ехали через необъятный двор; посреди росли гигантские ели: сквозь них мелькали строения.

Подъехали. Из подъезда струился желтоватый отблеск в еще светлый голубой вечер. Перед домом стружки; мерещились в сумерках кирпичи, пахло новой стружкой, терпкой газовой смолой в весеннем вечернем воздухе. Сверху лестницы бежали две деревенские девушки и радостные восклицания неслись к нам. Как хорошо! Тут радуются нашему приезду, значит тут все родные, милые люди, все поглощено восторгом приезда.

В громадной столовой ярко освещенный белый накрытый стол. Жена немца-управляющего романтически убрала его цветами. Под горячим оранжевым светом лампы на столе ярко блестел белый с синим фаянс в венках из лиловых анемонов. Пахло новым дощатым полом, а в окно махали черно-зеленые еловые ветви и синели апрельские сумерки. Старшие за столом говорили, опьяненные смелостью начинаний: «Доставка газовой смолы на мызу, кирпичный завод…» И новизна и подъем от новых, свежих, несношенных обиходом слов и названий передавались нам. Веяло смелым пионерством. В дикий темный лес пришли люди, смело срубили дом из широких еловых бревен, новый на свежем месте, где еще не было глухих, злых пережитков мусорных углов, накопившихся от засиженной, затхлой жизни. Мы еще блаженно не знали тогда, что у взрослых все гораздо обыденнее, они совсем не чувствуют того же, что дети. На самом деле тут был просто подъем и восторг приобретений, но уже рядом и опасливые расчеты о выгоде. Но новые разговоры, слова, произнесенные приподнятым тоном, уносили нас все дальше во вновь открытую страну.

После чая – теперь было все позволено – побежали с балкона в прохладный синий сумрак, населенный призраками деревьев, и под глухой тьмой леса у камней стали собирать светлеющие чуть-чуть звездочками благоуханные призраки цветов. Действительность совсем стала похожа на сон. Потом спальня, громадная, с громадными трехстворчатыми задумчивыми окнами без штор, и в них просветы неба, темные пятна подступивших елей. Те же голые бревенчатые стены, проконопаченные мхом, смола золотыми слезками, громадная умывальная чашка, наскоро установленная на скамье, чистая постель, сухой деревенский воздух, легкий, легкий. С завтрашнего дня начнется новая жизнь; все слилось в приятный пестрый бред, сон и чарующую мечту. Завтра… завтра…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю