355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Гарем Ивана Грозного » Текст книги (страница 26)
Гарем Ивана Грозного
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:05

Текст книги "Гарем Ивана Грозного"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Эх, знать бы, сколько страдальцев до нее задавали уже этот вопрос, так и не дождавшись ответа с небес!

Заскрипели ступени под чьими-то тяжелыми шагами. Аграфена на миг прикрыла глаза. Ну…

Обернулась, готовясь лицом к лицу встретить свою судьбу.

Судьба оказалась ростом высока, имела в плечах косую сажень и голубоглазое курносое лицо. У судьбы были соломенные волосы, весело торчащие из-под шапки, и курчавая бородка. Судьбе было на вид не более восемнадцати.

– Это ты, что ли, княгиня? – сказал вошедший в некотором удивлении, словно думал застать в светелке кого-то другого.

Он не ожидал, что княгиня окажется настолько худа, измождена телом и страдающая ликом. «Сказывали, молодка, а она вон старуха седая! Хворая небось. Ну да ничего, скоро излечится».

Аграфена кивнула с кривой усмешкою:

– Да, я.

– Ладно, коли так… Пошли на двор, что ли?

Аграфена покорно шагнула к выходу. Вдруг нянька отчаянно взвизгнула:

– Аллах!

– Какой я тебе, к лешему, Аллах? – удивился незваный гость. – Нечай Быстроногов меня зовут, ясно?

«Нечай, – постаралась запомнить имя судьбы Аграфена. – Нечай!»

– Выходи, княгиня, – посторонился Нечай Быстроногов, пропуская ее в дверь. – А я сейчас же следом, только дельце одно слажу…

Аграфена покорно ступила за порог и начала спускаться по крутой лесенке. Мелькнула шальная мысль о бегстве, однако снизу на нее таращилось еще одно курносое лицо, весьма схожее с Нечаевым. Тут не убежишь. Да и куда? Зачем?

Сзади раздался сдавленный крик. Аграфена обернулась и увидела Нечая, выходящего из светелки. На руках он держал ребенка, и по тому, как опричник его нес, Аграфена мгновенно поняла, что сын ее уже мертв, а крик, услышанный ею, был предсмертным криком няньки.

У нее мгновенно заплелись ноги, померкло в глазах, и она, наверное, упала бы с лестницы, когда б стоящий внизу парень не взбежал проворно по ступенькам и не подхватил ее.

– Ты, тетенька, того… бережней, – сказал укоризненно. – Шею чуток не сломала.

При звуке его заботливого голоса муть в глазах Аграфены маленько разошлась.

– Ты кто? – спросила бессмысленно.

– Я-то? – Он приосанился. – Государев служилый человек Случай Быстроногов.

– Братан мой, – сообщил Нечай, протискиваясь мимо них по узкой лестнице и торопливо перебирая ногами ступеньки. – Пошли, Случай, чего стал? Мешкать не велено.

– Вы похожи, – сообщила Аграфена, тупо вглядываясь в голубые глаза Случая.

– Так ведь от одной мамки вылупились – как не быть похожими?

Вышли наконец во двор. Случай не переставал поддерживать Аграфену под локоток, и правильно делал: ноги ей повиновались плохо, а может, виновата была земля, которая вдруг покрылась рытвинами и колдобинами и всяко норовила уйти куда-то вниз или вбок.

– Ну, чего так долго? – спросил богато одетый, надменный человек, бывший, очевидно, начальников над опричниками. Лицо его было смутно знакомо княгине, но вспомнить, кто это, она не могла. Да и нужды в том не было.

«Нечай и Случай, – твердила она про себя, как молитву, черпая странную бодрость в звучании этих слов. – Нечай и Случай!»

– Да разве мы мешкали? – обиделся один из братьев – Аграфена не поняла, который именно. – Живой ногой!

– Его уже ведут, поняли? – пояснил причину своего нетерпения начальник. – А вы тут копаетесь. Давай, Случай, делай дело.

Он скользнул спокойным, словно бы невидящим взглядом по Аграфене и пошел к воротам.

Случай перекрестился и достал из-за пояса нож.

– Ну, стало быть, матушка-княгиня… – сказал бодро, однако голубые, что васильки, глаза его глядели на Аграфену с некоторой неловкостью. – Такие, знать, дела… Прости, если что не так. Христос с тобою!

– Не томи, – пробурчал Нечай, и Случай порывисто шагнул к Аграфене, схватил ее за кичку, резко отогнув голову назад, и полоснул поперек горла лезвием.

Княгиня мгновение смотрела на него изумленным взором, издавая приоткрытым ртом какие-то странные звуки, словно пытаясь что-то сказать, потом завела глаза и тяжело грянулась оземь.

Случай перекрестился окровавленным ножом, потом нагнулся и принялся быстро совать его в траву, чтобы очистить. Руки у него заметно дрожали.

– Ну, вот и ладненько, – пробормотал Нечай, складывая руки Аграфены крестом на груди и заботливо оправляя съехавшую кику. Потом он пристроил рядом мертвого малыша и так же старательно сложил его ручонки. – Царство небесное, земля пухом. Вечный покой!

Покосился на младшего брата, который как-то слишком долго чистил нож, вздохнул жалеючи, поднялся с колен:

– Ну, готово дело. Ведите, что ли!

Начальник – это был сам Василий Умной-Колычев – кивнул и дал знак отворять ворота.

В них тотчас ворвались на полном скаку два коня, за которыми влачился избитый, измученный, окровавленный, но еще живой человек, в котором трудно было узнать надменного, лощеного, красивого князя Михаила Темрюковича Черкасского. Прежде чем доставить его к месту казни, на Поганую лужу, велено было завезти Салтанкула домой и показать трупы жены и сына. Приказ сей отдавал самолично государь – в память о смерти своей жены.

Царицы Марфы Васильевны.

С ПЕРВОГО

ВЗГЛЯДА

Анна добрела до заставы Александровой слободы и остановилась, унимая дрожь в ногах. Коленки подкашивались, да это и понятно: во рту у нее второй день не было ни маковой росины, и только одно придавало ей силы, заставляло держаться: знала, что если упадет, то у отца не останется уже никакой надежды. Дошла все-таки… но ведь еще надо войти в слободу, еще надо добраться до царевых палат…

И вдруг – топот копыт, посвист и покрик всадников, слякоть мартовская летит во все стороны брызгами, громко екают селезенкой бешено мчащиеся кони. Стопчут, ей-богу, сейчас стопчут!

Анна заметалась из стороны в сторону, то подбирая полы сарафана, которые были уже черны от налипшей грязи, то роняя их и пытаясь заслониться от покрытых пеною морд и бешено машущих копыт, которые окружили ее со всех сторон…

Голова вдруг так закружилась, что девушку шатнуло в сторону, она упала и обмерла, уже не видя, как над ней вздыбился гладкий, черный, словно ворон, конь, как замелькали в воздухе подкованные копыта, но всадник в серебристой шапке с собольей оторочкою с силой отворотил коня в сторону – и смертоносные копыта звучно опустились в грязь, еще больше забрызгав и без того чумазую фигурку, простертую вниз лицом.

Конь храпел, осаживался на задние ноги, всадник едва сдерживал его. Молодой черноглазый красавец с черной курчавой бородкой слетел со своего скакуна, вцепился в поводья вороного, повис на них всей тяжестью, вынуждая коня опуститься на передние копыта и словно не замечая опасности.

Всадник сверкнул на него бешеным оком:

– Пошел, Бориска! Я сам!

Непрошеного помощника словно ветром сдуло – замер обочь дороги, тревожно уставясь на всадника.

Судя по выражению его лица, непокорство коня доставляло ему наслаждение. В правой руке у него была плеть, однако он не пускал ее в ход, а знай сжимал взопревшие бока сильными ногами, обутыми в мягкие красные сапоги, и это было единственным ярким пятном серого, мокрого мартовского предвечерья, потому что все всадники были тоже одеты в темное, и кони их были как на подбор – вороные, черные…

Наконец конь образумился, а может, ощутил боль, которую ему причиняли удила, жестоко рвущие губы. Перестал плясать, стал, тяжело водя боками и пытаясь отдышаться.

Всадник какое-то время еще не ослаблял удил, потом потихоньку отпустил поводья, звучно хлопнул коня по взопревшей шее, склонился к нему:

– Ты чего, родимый? Ошалел?

Конь рвал зубами удила и прядал ушами, но уже признал, признал свое поражение, уже с удовольствием принимал ласку хозяина.

– Ошалеешь тут, – сказал черноглазый красавец, названный Борискою, – когда всякий мусор тебе под ноги бросается.

– Девку стоптали, что ли? – спросил всадник. – А ну, гляньте.

– Охота тебе, батюшка… – заканючил было Бориска, однако всадник круто заломил бровь:

– Н-ну?! Я сказал!

Красавчик с явной неохотою шагнул вперед, однако все же не стал пачкать свои белые, изящные, унизанные перстнями руки: кивнул двум стражникам, те набежали с боков, подхватили Анну под мышки, вздернули на подламывающиеся ноги… и едва снова не выронили, когда вдруг грянул хохот.

Она была грязным-грязнехонька, места живого нет: и перед сарафана, и кожушок, и даже лицо, которое она со страху норовила как можно глубже утопить в луже – так, что едва могла дышать.

– Э-да-кая чучела! – с видимым отвращением проронил всадник. – Пугало огородное! Пугать небось меня пришла, да? А ну, утрите ей рожу!

Один из стражников, сунув под мышку алебарду, другой рукой содрал с Анны платок и принялся мусолить ей по лицу, да так неловко, так грубо, что у нее слезы брызнули из глаз!

От боли даже сил прибавилось. Она вырвала платок, отпихнула локтем утиральщика, вывернулась из рук второго стражника, резко отвернулась от хохочущих мужчин, пытаясь смахнуть грязь с лица. Темно-русая коса упала ей на спину.

Всадник в серебряной шапке резко оборвал смех. Аннина голова была охвачена широкой зеленой лентою, как носят самые бедные девушки, потому что те, что побогаче, норовят поддеть еще жемчужные поднизья. Из-под повязки ниспадала по спине толстая коса, перевитая серебряными нитями, а внизу болтался зеленый, в цвет ленты, косник,[86]86
  Обшитый шелком и унизанный каменьями картонный («из картузной бумаги», как говорили в старину) треугольник.


[Закрыть]
унизанный несколькими скромными белыми бисеринками. Коса, широкой решеткою закрывавшая длинную шею девушки, заплетена была с большим искусством. Она забилась, заиграла из стороны в сторону по лопаткам, меркнущий свет мартовского дня отразился в серебряных нитях, и почудилось, вокруг стало немножко светлее.

Всадник свесился с коня и вдруг схватил девушку за косу. Ойкнув, она обернулась, и все увидели, что незнакомка почти успела отчистить лицо, так что разгоревшиеся щеки, высокий лоб и, главное, огромные зеленые глаза в кайме необыкновенно длинных, круто изогнутых ресниц сделались видны всем. Только на самом кончике носа еще сидело пятнышко, но оно странным образом не портило этой совершенной красоты, а как бы еще усугубляло ее, так что мужской насмешливый гомон вдруг замолк – все смотрели на это необыкновенное лицо и переводили дух от изумления.

Всадник покачал головой, словно прогоняя наваждение, и спросил приветливо:

– Как ты сюда забрела, душа моя? Кого ищешь?

– Да уж не тебя! – сердито ответила девушка, рванувшись так, что всадник принужден был отпустить косу. Однако тут же она вскрикнула огорченно, а он чуть усмехнулся, потому что зеленый косник оторвался и остался в его руках.

– Креста на тебе нет! – выкрикнула девушка. – Что творишь?! Отдай!

– Отдам, не бойся, – ласково сказал всадник. – Только скажи, кого ищешь.

Девушка немножко успокоилась при звуке его подобревшего голоса и поглядела доверчивее:

– Государя ищу.

Черноокий Бориска громко прыснул, но тут же подавился смешком, и его красивое лицо приняло такое же выражение доброжелательного удивления, как и лицо всадника.

– Госуда-аря? – задумчиво повторил человек в серебряной шапке, неприметно делая знак окружающим, чтобы не встревали. – И на что он тебе?

– А ты что за спрос? – нахмурилась девушка. – Государю в ножки кинуться пришла, а твое дело сторона. Обида у меня к нему!

– А ты мне доверься, – вкрадчиво попросил ее собеседник. – Ты тут, в слободе, всем чужая, разве дойдешь до царя, а я ему самый ближний человек. Донесу ему твою обиду, может, и порадею чем.

– Ближний? – Девушка недоверчиво его оглядывала. – И кто же ты таков? У него самый ближний, я чай, Малюта Скуратович, так ты не он, тот рыжий да руки по локоть в кровище, а у тебя руки чистые.

– Нет, я не Малюта, – кивнул всадник. – Имя мое Иван Васильевич. А тебя как зовут?

– Анница… Анна, Алексея Колтовского дочка. Из Каширы.

– Из Каширы?! – недоверчиво воскликнул Иван Васильевич. – Неужто пешком приплелась из самой Каширы?

– А что ж? – дернула девушка круглым плечиком. – Приплетешься, коли нужда заставит. Кабы твоего батюшку в яму посадили, небось и ты приплелся бы за тридевять земель, милости просить!

– Изменник, что ль, тятька твой? – спросил всадник, и лицо его стало угрюмым. – Тать? А может, душегуб?

Анница всплеснула руками, да так и стиснула их перед грудью, движением этим выразив свое негодование.

– Тать? Душегубец?! – воскликнула она звонким от обиды голосом. – Не суди всякого по себе. Лучше моего тятеньки и на свете нету. Он в Казань с царем ходил, в Ливонии весь израненный, без ноги воротился, а этот супостат его в яме гноит и выпускать не хочет.

– Кто ж такой злодей, что воина-ироя в яму сунул? – нахмурился Иван Васильевич. – Да царь его небось сразу к ногтю прижмет!

На глаза девушки тотчас навернулись слезы:

– Ой, боюсь, не захочет… Этот-то, Минька Леванидов, – опричник государев, а мы, Колтовские, теперь земские, за нас заступы во всем мире нету.

– Больно много ты этого мира видела, что так отчаялась, – хмыкнул Иван Васильевич. – Чего твой земец-тятенька не поделил с государевым опричником?

Анница вздохнула, потупилась, умолкла и молчала так долго, что вороной конь начал нетерпеливо приплясывать под своим всадником.

– Да говори, девка! – нетерпеливо воскликнул наконец пригожий Бориска. – Или язык проглотила?

Она еще ниже склонила голову, дернув плечом так, что коса сползла на грудь, но не промолвила ни слова.

– А что тут говорить? – негромко произнес Иван Васильевич, проницательно глядя на ровненький пробор, разделяющий ее русые волосы. – Наверное, сей Минька тебя в жены взять пожелал?

– Кабы хоть в жены… – полным слез голосом произнесла Анница. – А то блудным делом спознаться хотел. Я в крик, охрипла даже, так кричала. Всю рожу его поганую в кровь изодрала. Батюшка ему костыликом по хребту накидал, Леванидов еле живой уполз, а сам кричит: «Помянете еще меня, право слово, помянете!» Ну и помянули… Батеньку схватили Минькины приспешники, затащили к нему в усадьбу, в яму сунули. Братья мои ринулись выручать, а нет, так выкупать готовы были за хорошие деньги, но Минька уперся, как тот бешеный бык: волоките мне на двор девку, не то сгною старого хрыча.

– Ну, это уж что-то как-то… вовсе беззаконно, – пробормотал несколько растерянный Иван Васильевич. – Что, на этого вашего Леванидова вовсе никакой управы нет? Чай, вы не крепостные, а дворяне, Колтовские-то?

– Дворяне, – безнадежно кивнула Анница. – Одно только слово! Что проку теперь с того дворянства? Разве не знаешь, теперь всем опричники государевы заправляют? Вся сила у них, остальные пади в землю и нишкни. Батюшка не захотел, вот и…

– Погоди, погоди, – Иван Васильевич вскинул руку. – Ну, а братья твои что же?

Анница вздохнула так громко, что вороной конь испуганно вскинул голову и недовольно покосился на нее большим черным оком.

– Братья просили, просили Леванидова о милости, а он ни в какую. Ну, они теперь велят мне к нему добром идти, пока отец еще живой.

– И что? – спросил Иван Васильевич с живейшим любопытством. – Так и не пошла?

– Да ты, надо быть, не слепой, – невесело усмехнулась Анница. – Пошла бы я к Леванидову – разве стояла б тут перед тобой по колена в грязи?

– Сбежала, что ли? – противным голосом спросил Бориска, который один из всех неприязненно косился на девушку. Похоже было, ее очарование на него мало что не действует – несказанно раздражает. – Хороша дочка – отец заживо гниет, а ты шляешься по чужим краям.

Анна так зыркнула на него исподлобья, что Бориска невольно шатнулся – почудилось, две зеленые молнии в него ударили.

– Ты, сударь, мужчина, – сказала она сдавленным от обиды голосом. – Тебе позор не в укор! У девицы же единственное добро – честь. Одному под ноги швырнешь, словно кость псу бродячему, другому – и с чем пребудешь? Или не понимаешь, что мне после того Миньки Леванидова только и останется, что в омут либо в петлю? Я сюда пришла справедливости и милости у государя просить, последняя моя надёжа – государь.

Бориска прикусил губу. Похоже было, слова Анницы «Тебе позор не в укор!» его крепко уязвили. Прочие всадники, хоть и помалкивали, все же поглядывали на красавчика с нескрываемыми насмешками, явно довольные его мгновенным унижением, особенно отличался плотный, большеголовый человек, державшийся поблизости к Ивану Васильевичу, и если бы у девушки было время задуматься о происходящем, она поняла бы две вещи: во-первых, пригожего Бориску окружающие весьма недолюбливают, а во-вторых, она в его лице нажила себе нынче немалого врага.

– А не боишься? – спросил негромко Иван Васильевич. – Разве не слыхала, что про московского царя болтают? Он-де зверь и кровопийца, он чести стародавней не чтит, боярство к ногтю давит…

Плотный и большеголовый всадник сделал возмущенное движение, однако остановленный строгим взглядом и словом:

– Тише, Богдан! – притих, осадил коня.

– О Господи! – всплеснула руками Анница. – Сам же сказал: болтают про царя. Не видала я людей, чтоб они были всем довольны. То им жарко, то холодно, то дождливо, то сухо, то мягка власть, то жестка узда… Не знаю! В песнях про Ивана Васильевича поют, он-де гроза, но и прозорливец. Небось прозрит беду мою, рассудит, кто прав, кто вино…

Она осеклась, уставилась вдруг с приоткрытым ртом на своего собеседника, словно только сейчас дошло до нее это странное совпадение: и всадника на черном коне, и царя зовут одинаково.

– Расчухала наконец-то, – ехидно бросил Бориска. – Долго ж ты думала!

Девушка затравленно оглянулась на его равнодушное, недоброе лицо, потом вдруг рухнула на колени, простерла руки к всаднику. Пыталась что-то сказать, но не могла. Дрожали побледневшие губы, глаза налились слезами и сделались уж вовсе нестерпимо зелеными…

Иван Васильевич обреченно покачал головой:

– Ох, душа моя, душа моя! Услыхал Господь…

Резко оборвал себя, мотнул головой, обернулся:

– Грязной, Васька! Завтра же чем свет поезжай со своими людьми в Каширу, этого Леванидова… сам знаешь, что с ним сделать. Колтовских обласкать моим именем, погляди, если разграблено имение, все чтоб вернули им. Понял? А пока возьми деву в седло. Довольно тут при дороге стоять, стемнеет скоро.

Вперед выехал малорослый всадник с черными космами, торчащими из-под дорогой, хоть и замурзанной шапки, наклонился к девушке. Анна испуганно отмахнулась от его разноцветных наглых глаз, но Иван Васильевич ласково улыбнулся:

– Не бойся, моя радость. Васька только с виду страшон. Не тронет он тебя, а тронет если – с головой простится. И за отца больше не тревожься. Завтра же он будет свободен, а обидчик твой пожалеет, что народился на свет. Ты теперь под моей защитой, моя гостья. Переночуешь до дворце, а утром… побеседуем. – И, прежде чем послать коня вперед, глянул на Бориску, который уныло подбирал поводья, готовясь вскочить в седло: – Годунов, пришлешь женку свою с ее девками послужить нашей гостье. Пусть мыленку для нее вытопят, покушать соберут и оденут как полагается.

– Как полагается? – ошарашенно переспросил Борис, наблюдая, с какой почтительностью, даже подобострастностью грубоватый разноглазый Васька Грязной усаживает девушку в седло. Сам вскочил сзади на круп, раскорячив кривоватые ноги. – А как полагается, государь?

– Да ведь ты не дурак, Бориска, – уже сердясь, Иван Васильевич ударил коня каблуками. – Ты ж не дурак!

Всадники враз пошли рысью, постепенно вытягиваясь по дороге: впереди государь, за ним большеголовый человек по имени Богдан, следом Грязной с Анницей в седле, потом все другие.

Годунов отстал – почему-то никак не мог попасть ногой в стремя, конь дергался, плясал. Вытянул его плетью – все равно не отлегло от души, томило дурное предчувствие. «Да нет, не может быть, – твердил себе угрюмо. – Такое небось только в сказках бывает…»

* * *

– Я-то думал, такое только в сказках бывает, – сказал архиятер Бомелий, с улыбкой поглядывая на своего молодого гостя. – Без всяких смотрин… Ехал царь с охоты, глядь – красавица. Увидал он ее, полюбил и женился!

– Увы, случается и наяву, – невесело кивнул гость – и тут же тревожно вскинул голову, готовый откусить себе язык за это опасное, так некстати сорвавшееся «увы».

Бомелий сделал вид, что ничего не заметил. Он уже давно почуял взаимную неприязнь, явшую царского любимца Бориса Годунова и новую государыню, Анну Алексеевну, свадьбу с которой Иван Васильевич сыграл несколько месяцев назад. Именно поэтому Годунов, раньше безвылазно сидевший в Александровой слободе, начал чаще наезжать в Москву, окончательно отстроил там себе дом и даже поизбавился от своей заносчивости, стал любезнее в общении, поняв, видимо, что само по себе внимание или невнимание государево еще не делает человека лучше или хуже.

Московское жилье Годунова, строго говоря, способно было навести на самые мрачные предчувствия. Здесь, близ митрополичьего двора и Троицкого подворья, некогда стоял дом злополучного Владимира Ивановича Старицкого. В ночь на 1 февраля 1565 года дом взял да и сгорел весь вместе с находившейся поблизости церковью Рождества Христова и самим Троицким монастырем. На другой год царь велел Старицкому отстроиться на прежнем месте, но недолгое время спустя после его опалы двор поступил во владение Годунова.

Дом сей был не столь уж далеко от Арбата, где проживал архиятер Бомелий, который слободу не любил и при всяком удобном случае норовил уехать в столицу, чтобы привести в порядок свое жилище, пострадавшее при последнем пожаре и вдобавок изрядно заброшенное за время участия лекаря в недавнем ливонском походе.

– С другой стороны, куда ему деваться, государю-то? – рассудительно сказал Бомелий. – Марфа, бедняжка, померла, не разрешив девства, что ж ему, век теперь вдоветь? Четвертый брак – это, конечно, не по-божески, но уж коли разрешили архиепископы…

Годунов кивнул, осуждающе поджимая губы, а Бомелий подумал, что архиепископы порядком потоптались на государевом достоинстве, пока решали, давать или не давать разрешения на четвертый брак. По смерти митрополита Кирилла на Соборе первенствовал Леонид Новгородский, известный угодник мирской власти. Он заранее знал, что даст, конечно же, даст государю требуемое разрешение (неохота же, в самом деле, чтобы тебя постигла участь строптивца Филиппа Колычева или предшественника Леонида в Новгороде, Пимена!), однако не смог отказать себе в удовольствии соблюсти все правила игры.

Царь обратился к Собору с прошением: «Злые люди чародейством извели первую супругу мою, Анастасию. Вторая, княжна Черкасская, также была отравлена и в муках, в терзаниях отошла к Господу. Я ждал немало времени и решился на третий брак, отчасти от нужды телесной, отчасти для детей моих, еще не достигших совершенного возраста: юность их претила мне оставить мир; а жить в мире без жены соблазнительно. Благословенный митрополитом Кириллом, я долго искал себе невесты, испытывал, наконец, избрал; но зависть, вражда погубили Марфу, только именем царицу: еще в невестах она лишилась здравия и чрез две недели супружества преставилась девою. В отчаянии, в горести я хотел посвятить себя житию иноческому; но, видя опять жалкую младость сыновей и государство в бедствиях, дерзнул на четвертый брак. Ныне, припадая с умилением, молю святителей о разрешении и благословении».

Очень трогательно! Святые отцы и в самом деле были тронуты. Леонид и архиепископы Корнилий Ростовский и Антоний Полоцкий, а также семь епископов долго судили и рядили, покуда не положили: «ради теплого, умильного покаяния государева» разрешение дать! Дабы беззаконие царя не было соблазном для народа, то жутко стращали всякого, кто, при примеру Ивана, осмелится взять четвертую жену. Ну а на него наложили покаяние: не входить в храм до Пасхи, только в сей день причаститься Святых Таин и всякое такое, бывшее для глубоко неверующего Бомелия полной чепухой, тем паче что Пасха свершилась спустя неделю после бракосочетания царя и Анны Колтовской, а епитимья разрешалась на случай воинского похода, в который царь и не замедлил отправиться.

На юге опять топтались войска Девлет-Гирея, но их разбил Михаил Воротынский. Государь давно рвался в Ливонию, однако в это время скончался польский Сигизмунд-Август. Польский престол открылся… Среди прочих кандидатов был царевич Федор Иванович, потом, однако, вскоре выяснилось, что царь искал польского престола для себя. Поляки перепугались, отвергли его и предпочли французского щелкопера Генриха. Тут ярость государя обратилась на запад, и он выступил в Ливонию во главе войска.

Бомелий зябко передернулся. В его ноздрях еще до сих пор стоял жуткий дух костра, на котором живьем горели защитники крепости Пайде или Виттенштейн, обреченные Иоанном жуткой смерти за то, что на стенах этой крепости погиб Малюта Скуратов…

Двойственное чувство владело Бомелием после этой смерти. Сначала безусловное облегчение: слишком мрачна была фигура царского клеврета, и как ни философски относился Элизиус Бомелиус к человеческой жестокости вообще, а к жестокости царя московского – в частности, он не мог не вздохнуть с облегчением, окончательно уверясь, что рыжеволосые, конопатые лапы Малюты уже никогда не будут вытягивать из него, архиятера, внутренностей или охаживать по ободранной до крови спине горящим веничком. С другой стороны, он помнил гороскоп Малюты и свой, помнил, что не столь уж велик разрыв между датами их смертей… Ну что же, все люди смертны, чему быть, того не миновать, а для вящей славы Божией Бомелию ничего не было жаль, даже и самой жизни.

Хотя времена сейчас настали недурные, только бы пожить… Самым приятным было то, что вновь обострились отношения царя с англичанами. Бомелий помнил унижение, которое испытал царь, когда, сразу после вступления Елизаветы на престол, пребывая в непрестанном (и тщательно подогреваемом!) убеждении, что жизни его угрожает опасность, написал «сестре своей Елизавете» письмо, предлагая предоставить друг другу убежище в своей стране на случай свержения или бегства. Английская королева радушно согласилась дать приют московскому царю, однако сама ни словом не обмолвилась, что желала бы когда-нибудь, хотя и предположительно, искать убежища на Руси. Обиженный Иоаннн тогда едва не выгнал из Москвы всех лондонских купцов, насилу Елизавета через своего посла Дженкинса сгладила ситуацию. Но Бомелий, учившийся в Кембридже и отлично изучивший англичан, понимал, что наглость и заносчивость их не имеют предела. И вот новая высокомерная пакость со стороны Елизаветы! Мало ей было, что царь дал разрешение англичанам опять торговать на Руси, основать контору в Астрахани и гостиный двор в Холмогорах, – нет, Дженкинс потребовал у царя оплаты товаров, взятых у английских купцов в долг опальными боярами, позднее казненными, а также возмещения ущерба, нанесенного страшным последним пожаром.

Бомелий был изумлен мягкостью Иоаннова ответа: государь-де не ответствует за огонь и гнев Божий. Дженкинс был выпровожен из Москвы, унеся голову на плечах. Бомелий предполагал, что рыжая Елизавета как женщина все же тревожила сладолюбивое воображение московского царя, поэтому англичане отделались только испугом. И все-таки их теперь не было в Москве… это значительно облегчало жизнь. Проклятые протестанты! В Болвановке от них тоже деваться некуда, но там хоть родные, немецкие протестанты, общение с ними переносить значительно легче. А главное, исчез вместе с Дженкинсом доктор Якобс, который более чем настоятельно предлагал свои услуги Иоанну в качестве непревзойденного лекаря… Вот в чем была главная опасность для Элизиуса Бомелиуса, и теперь она, хвала Иисусу, развеялась. Не хватало ему только доктора Якобса! И без того ежедневно танцуешь на острие ножа, видишь тайного врага в каждом встречном и поперечном… даже в этом красивом, почти по-европейски изысканном молодом человеке, который зачастил к тебе в гости, берет у тебя читать редкие книги, слушает с льстивым вниманием, однако ты никак не можешь понять истинных причин, которые влекут его к тебе.

Бомелий свято верил звездам, однако, составив гороскоп Годунова, он впервые усомнился в их правдивости. Уж слишком большие высоты сулили они царскому рынде, зятю Малюты Скуратова! Хотя… почему бы и нет? Годунов хорош собой, умен, расчетлив, у него прекрасно подвешен язык. В высшей степени себялюбив, так разве это недостаток? Все, что он ни делал, клонилось к его собственным интересам, собственному обогащению и возвышению. Относительно недавно, два-три года тому назад приближенный к царю, он уже усвоил все тонкости обхождения и сделался истинным царедворцем, который умеет терпеливо выжидать – и мгновенно ловить благоприятные минуты, надевать на себя личину всяческих добродетелей и проявлять крайнюю жестокость. Чтобы спасти себя, он пойдет на все, даже на преступление… с другой стороны, разве эта характеристика не применима почти к каждому представителю рода человеческого? Годунов делал все, чтобы заступить на место любимца государева, освобожденное его кровожадным тестем.

«А вот хотелось бы знать, – подумал с внезапным, острым любопытством Бомелий, – если бы милому Бориске для достижения своей цели потребовалось сделаться вульгарным палачом, убийцей – он пошел бы на это?» Вопрос был пустой, потому что звезды недвусмысленно сулили черноокому красавчику немалое пролитие невинной крови.

Привыкнув к непосредственности Иоанна, мгновенной смене его настроений, Бомелий почти с удовольствием наблюдал бы за расчетливым Годуновым, который никогда не поддавался порывам и действовал, всегда повинуясь рассудку, – с удовольствием наблюдал бы, вот именно… когда б не это непреходящее ощущение, что Годунов сам является в его дом наблюдать за ним.

Бомелий знал, что, прожив в России почти пятнадцать лет, он все-таки остался – и навеки останется! – для русских чужаком. Даже его венценосный пациент, не подозревавший о глубине своей зависимости от собственного лекаря, относится к нему с доверием – и одновременно с глубокой внутренней настороженностью. И вполне возможно, что именно для Иоанна шпионит Борис, именно к нему бежит потом с Арбата, неся в клювике, словно пташка – ненасытному птенчику, новые сплетни о Бомелии: о том, с каким выражением тот обсуждал, например, царев брак, что говорил об этом французском недоноске, которого поганые ляхи предпочли великому государю московскому, нет ли у него еще каких-то новостей из-за границы…

Давно почуяв далеко не бескорыстный интерес к себе Годунова, Бомелий к каждому его визиту готовился загодя и всегда имел про запас любопытную новость, способную поразить воображение и царя, и его доносчика, а главное – отвлечь их внимание.

– Недавно дошел до меня слух, – сказал он с небрежной улыбкою, – якобы польские соседи князя Курбского считают его несносным. Он постоянно противится всякой власти, всякому закону – даже когда приходится платить подати. А евреев со своих земель он сажает в темницы, наполненные водой с пиявками!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю