355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Гарем Ивана Грозного » Текст книги (страница 13)
Гарем Ивана Грозного
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:05

Текст книги "Гарем Ивана Грозного"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Алексей Федорович мотнул головой, отгоняя смертную печаль. Да она ведь не муха докучная, разве ее отгонишь?

– Выпей хоть на дорогу, – уныло предложил, увидев, что Шибанов направился к окну, намереваясь уйти тем же путем, каким пришел. И правильно: вокруг одни государевы люди, надо беречься!

– Налей, – кивнул тот. – У меня баклага с собой есть, однако путь еще дальний, пригодится. Да не надо романеи, хлебного налей, зеленого, оно крепче греет.

Алексей Федорович наполнил ему чарку, потом другую, подал краюху хлеба и порядочный кус мяса, оставшийся от ужина. Хотел подогреть его на каминном огне, да Васька не велел, опасаясь, что запах жареного привлечет каких-нибудь соглядатаев: в самом деле, с чего бы опальному воеводе жарить мясо глубокой ночью?

Шибанов словно бы только теперь вспомнил, как проголодался, и жадно ел, отрывая огромные куски, молотя их крепкими, белыми зубами, словно жерновами.

Алексей Федорович, который, в довершение ко всем печалям и простудам, уже второй месяц маялся зубной болью, смотрел – и тихо завидовал несокрушимому здоровью своего ровесника. А больше всего завидовал тому, что Васька сейчас вылезет в окно и канет в этой стылой, непроглядной сырости, уйдет от неусыпного надзора царского – может быть, даже уйдет от судьбы… Хотя от нее, уверяют знающие люди, как раз и не уйдешь!

– Ну, что там царь? – спросил наконец, как о чем-то неважном, будто бы лишь для присловья. – Слышал, он в Польшу сватов засылал? Ответ получен, нет ли?

– Получен, – неразборчиво ответил Васька, громко жуя. – Умыли нашего милостивца, ой как умыли! Катерина-то Ягеллонка уже сговорена за Иоанна, герцога финляндского, брата шведского короля. Да и на кой хрен, скажи ты мне, сударь, Сигизмунду-Августу сестру отдавать за нашего Ивашку? С Катерининой рукой он запросто под себя подгребет всю Ливонию, как приданое королевны. Чай, польский король не больной, чтоб половину своей страны вот так, за здорово живешь, отдать Московии.

Алексей Федорович внутренне усмехнулся. «Московии», ишь ты! Сразу слышно, с чьего голоса поет Шибанов – воистину брат и второе «я» князя Курбского, в котором с каждым годом все крепче укореняется ненависть к царю, а значит, и ко всей Руси. Вот уже зовет ее Московией – на иноземный лад. Конечно, Курбский возьмет Ваську с собой, можно не сомневаться в этом! А что, если и самому отъехать в Польшу? Прямо вот сейчас выбраться в окошко и кануть в нети, оставив непрочитанным письмо Курлятева-Оболенского? Если не уйдешь от судьбы, то хоть от тяжелых вестей уйдешь!

Нет. Чудилось, на ноги его надеты тяжелые колодки. Нет… Это не для него! Хотя бы потому, что он, как и брат Данила, до последнего мгновения будет надеяться на тот самый счастливый поворот своей фортуны!

– Мне пора, – Василий с явным сожалением оглядел блюдо, на котором оставались только кости, обглоданные так, что и самому зубастому псу не поживиться. – Пора мне. Прощай, Алексей Федорович! Вряд ли еще свидимся, так что… А может, со мной? А, сударь? С нами, с князем? Еще не поздно!

– Поздно, – покачал головой Адашев, и Васька Шибанов только сейчас заметил, сколько седины в волосах, сколько морщин исчертило лицо этого человека, которому не исполнилось еще и тридцати двух лет. Он вспомнил точеное, красивое лицо Курбского – и вылез в окно, не оглянувшись больше на Адашева, думая только о том, что скоро, может быть даже завтра, будет рядом со своим князем.

Алексей Федорович вышвырнул Васькины обглодыши в темноту под окнами, потом затворил ставни и какое-то время еще постоял, прижимаясь лбом к сырому дереву. Он изо всех сил оттягивал миг, когда надо будет вернуться к столу и прочесть наконец письмо Курлятева-Оболенского. В конце концов ему стало стыдно себя, и он сорвал печать со свитка. Развернул его, поднеся как можно ближе к камину, и с усилием разглядывал корявые строчки, начертанные собственноручно Дмитрием Ивановичем, потому что вести, изложенные здесь, он не мог доверить никакому писцу.

Адашев прочел все это один раз, потом другой – словно надеялся, что не разобрал что-то, не так понял. Швырнул письмо в камин и долго смотрел, как его пожирает огонь.

Затем расстегнул черный суконный кафтан, нательную сорочку и снял с шеи маленький шелковый мешочек. На одном снурке он носил крест и ладанки, на другом – этот мешочек. Его дала Адашеву Магдалена – в тот самый день, когда вернулась от царицы, которой отнесла серьги. Первый раз в жизни он увидел тогда свою верную подругу такой опечаленной… нет, даже опустошенной. Ее черные глаза ввалились еще глубже, черты заострились, словно в одночасье Магдалена перенесла тяжелую болезнь; голос звучал чуть слышно.

– Думаешь, ничего не получится? – тревожно спросил Алексей Федорович.

– Получится, – прошелестела Магдалена. – Она умрет… не скоро, как я и обещала. Как бы от болезни. Но и мы умрем тоже.

– Все умрут! – передернул плечами Алексей Федорович, злясь на Магдалену, что напускает такого страху.

– Алексей, всё кончено, – сказала та безжизненным голосом. – Он узнает, он всё узнает!

– Как? – рявкнул Адашев. – Откуда?!

– Сие мне неведомо. Но ты еще вспомнишь эти слова. Вспомнишь!

На другое утро Магдалена перехватила Алексея Федоровича перед тем, как он уходил, и зазвала в свою опочивальню. Он оглядывался со странным выражением. Много лет уже минуло с тех пор, как пробирался сюда, таясь от жены, чтобы по крупицам собрать то счастье, которым когда-то одаривала его любострастница Магдалена! Теперь, родив Алексею Федоровичу пятерых сыновей, она утратила для него женскую привлекательность, но по-прежнему была ближе и дороже его сонной, ленивой, вечно чем-то недовольной жены. Именно тем утром она и дала ему шелковый, теперь уже потертый, а тогда блестящий новым шелком черный мешочек и сказала…

Адашев растянул завязки и вынул из мешочка точеный костяной сосудец, столь малый размерами, что в него мог поместиться всего один глоток жидкости. Да больше, сказала Магдалена, и не понадобится! Не раз за все прошедшие месяцы возникало ощущение сорвать с шеи этот зловещий дар и вышвырнуть куда-нибудь подальше, чтоб никогда не найти, – а сейчас он благословлял судьбу, что не сделал этого, и благословлял провидицу Магдалену… упокой, Господи, ее душу!

Курлятев-Оболенский писал, что ее больше нет в живых. Дело с отравлением царицы вышло-таки наружу, как Магдалена и предсказывала. Обнаружил сие новый архиятер царя, именем Елисей Бомелий. Воистину, могила не все покрыла – концы на тот свет вышли! Начато расследование, ищут соучастников. Но Магдалена, никого не назвав и ничего не сказав, умерла в застенке на другой же день после ареста. За ней, по сообщению Курлятева-Оболенского, приходил новый клеврет царский, Малюта Скуратов, человек редкостной свирепости и беспощадности. Ее назначено было пытать, и детей тоже, была уж приуготовлена дыба, но поутру палачи нашли всех шестерых мертвыми. Наверняка Магдалена припасла для себя самое верное и надежное из своих зловещих, тайных снадобий! Она уберегла себя и детей от мучений, взяв грех на душу. Впрочем, для ее души, столь же мало приверженной родимому католичеству, как и навязанному ей православию, чужды были какие-либо религиозные препоны, ибо верила она в Сатану больше, чем в Бога. Но и тот, черный, лукавый, не помог ей… или все-таки помог?

Мысли путались, озноб бил все сильнее. Алексей Федорович налил кубок романеи, от которой недавно отказался Васька, и выцедил туда из костяного сосудца все, до последней капельки.

Осторожно омочил губы. Вино было сладким-сладким, вкуса яда не чувствовалось совсем. Хотя кто знает, каков он на вкус, тот яд… какова на вкус смерть?

Ноги вдруг подкосились, однако это была только лишь минутная слабость. Магдалена предупредила, что за средство дала ему, щадя его неистовую гордыню и не искорененное опалой тщеславие. Никто не должен заподозрить, что «избранный» первосоветник Адашев малодушно умер от яда, собственной рукою прервав свою жизнь! Пройдет неделя, говорила Магдалена, не меньше, чем неделя… даже если за это время приедут царевы посланные – везти его в Москву, пытать, – он успеет ускользнуть. А для всего мира это будет выглядеть как смерть от огневицы, от горячки, от простуды, от сердечной хвори – какая разница, в конце концов?

А Данила, значит, поехал навстречу погибели… ну, этого надо было ожидать. Конец всем Адашевым, а также тем, кто многие годы грелся в лучах этого имени. Он вспомнил своих шурьев Сатиных, на сестре которых женился некогда. Им тоже конец. И его семье, его законным детям. Он любил детей от Магдалены больше, сильнее, но все же родная кровь…

Утирая медленные, тяжелые слезы, Алексей Федорович скрупулезно перебирал всех, по кому ударит опала. Ладно, хоть отец умер пять лет назад своей смертью: ему, вновь испеченному боярину и вельможному сановнику, было бы непереносимо падение с высоты, на которую он вознесся благодаря уму старшего сына и воинской доблести младшего.

Алексей Федорович вдруг вспомнил мнимое царево отречение от престола, мнимую болезнь. Они были близки к падению еще тогда, но Бог оберег. А теперь – нет. Все кончено, теперь все кончено… Анастасия убита, но это уже никого не спасло. Раньше надо было побеспокоиться, раньше! Ошибки, ошибки – перечислять все совершенные и непоправимые ошибки не хватит пальцев на обеих руках. А начало этим ошибкам было положено той декабрьской ночью, когда он отстал от Ивана, возвращавшегося после смотрин Анастасии, и вернулся к забору Захарьиных, чтобы взять в свое седло продрогшую, тоненькую, черноглазую полячку…

Жаль, жаль, жаль Магдалену, жаль их сыновей, но ничего: они скоро встретятся. В аду, надо полагать, куда отправляются все самоубийцы. А Иван останется жить! Курлятев-Оболенский еще написал, что царь не больно-то печалился о неуспехе своего польского сватовства и теперь намерен взять за себя какую-то черкесскую княжну. Якобы красоты она непредставимой – и столь же непредставимой дикости. Отец ее во всеуслышание говорит, что эту кобылицу объездить невозможно, скорее, она заломает царя, чем он ее.

Сейчас, склонив голову на спинку кресла и борясь с подступающей дремотой, Алексей Федорович от всей души пожелал этой дикарке удачи. Что бы ни свело в могилу Ивана, все будет ладно. А еще Адашев пожелал – и это было последним, о чем он попросил Бога! – чтобы тот человек, Бомелий, который обрек на смерть Магдалену и ее детей, сам умер на такой же дыбе, которая ждала ее, бедняжку.

БЕЛЫЙ КРЕЧЕТ

– Государь! Беда! Царица…

Боярыня Головина зажала себе рот рукой и застыла с вытаращенными от ужаса глазами. Все ее пухлощекое лицо тряслось, будто студень. Иван Васильевич сначала мимолетно усмехнулся: да, для наших русских ветхозаветных теремниц быть денно и нощно с этой дикой черкесской кошкой слишком тяжелое испытание! – и только потом ожгло страхом:

– Что с ней? Отравили?!

С некоторых пор это слово то и дело само соскальзывало с языка.

Бомелий, как всегда, таившийся в одном из углов опочивальни, тревожно вытянул шею: отравили?!

Боярыня Головина, не в силах справиться с трясущимся подбородком и заговорить, тяжело закачала жемчужной кикой: нет, мол. Однако ужаса в ее глазах не убавилось, и царь наконец вынул себя из кресла, навис над толстухой:

– Ну, что там еще?

Боярыня отлепила ото рта ладонь, подрожала еще немножко губами и выдохнула с усилием:

– Пове… повеси…

Далее она говорить не могла – сомлела под огненным взглядом царя, запрокинулась на спину. Подхватив полы парчовой ферязи,[31]31
  Длиннополая одежда с рукавами или без, носимая поверх кафтана.


[Закрыть]
Иван Васильевич перескочил через куль ее тела и огромными шагами понесся в царицыны покои. Бомелий ринулся следом, на бегу отстраняя слуг и ближних бояр, вознамерившихся сопроводить царя и поживиться новостями: знал, что государю тошно будет в минуту слабости ощутить затаенное боярское злорадство. А то, что минута слабости ему предстоит, умудренный жизнью Бомелий мог бы предсказать заранее.

Ворвались в опочивальню – и замерли на пороге, мгновенно вспотев: на царицыной половине всегда было нестерпимо жарко. Боярыни частенько падали в обмороки, не стерпев духоты, однако царица страстно любила жару и даже пеняла, что нет в ее покоях русской печи с лежанкою, где она могла бы угреться, будто кошка.

Иван Васильевич, помнится, поднял ее на смех: царица на лежанке – это, воля ваша, как-то совсем уж… надо ж венценосцам хоть чем-то от простолюдинов разниться! Так лежанку и не сладили.

Обойдя неловко согнувшегося под притолокой, да так и застывшего царя, лекарь стремительно приблизился к неподвижно лежащему женскому телу, которое показалось ему каким-то особенно, по-змеиному длинным в этом атласном, зеленом, переливчатом одеянии. Нагнулся, ловя кончиками пальцев биение крови в жилке за ухом и растягивая другой рукой удавку, охватившую длинную, тонкую шею. Удавка была свита из белых вышитых ширинок: тонкий шелк, годный для утирания нежных ланит, но слишком скользкий и мягкий, чтобы стать серьезным орудием самоубийства.

Бомелий торопливо согнал с лица неосторожную ухмылку. Даже не расспрашивая боярынь, он мог бы сказать, что здесь произошло. Едва только царица спрыгнула с лавочки (вон та валяется, опрокинутая), как завязанный на перекладине под потолком узел разошелся – и красавица грянулась оземь. Головенку, конечно, зашибла, и спина некоторое время поболит, однако она даже шею не ободрала петлей, не то чтобы навовсе удавиться.

Вопрос: в пылу ярости она схватила негодные к смертоубийству полотенца, не сознавая, что делает, или это просто-напросто штукарство,[32]32
  Лицедейство, актерство.


[Закрыть]
предназначенное для воздействия на царя? И чего же красавица добивается от него на сей раз? Вернее, в чем государь смог отказать своей не знающей отказа, молодой и до сумасшествия сладострастной жене?

Бомелий вторично спрятал в усах улыбку и сделал серьезное и даже озабоченное лицо. Поднял голову:

– Царица жива, однако без чувств. Подайте мне уксусу.

Из-за спин столпившихся боярынь вывернулась горничная девка, протянула скляницу. Бомелий заметил взбухший кроваво-красный рубец, перечеркнувший ее худую руку. По-нят-но… черкесская кровь кипит, бунтует!

Смочил бледные виски, в который раз подивившись изощренной красоте этого точеного лица. Как у них, у магометан, зовутся прелестницы, против которых даже пророки не могут устоять? Пери? Да, пери, а еще – гурии. Нет уж, здесь лежит кто угодно, только не кроткая гурия. Скорее уж фурия.

Вот именно! Неистовая фурия!

Белые, напоминающие яблоневые лепестки веки царицы дрогнули. Приходит в себя? Или сочла, что уже можно прийти в себя? Кто их разберет, этих варварок!

Слегка раздулись ноздри точеного носа, приоткрылись побледневшие губы… и Бомелий от души пожелал, чтобы никто, кроме него, не услышал шепотка, слетевшего с этих прелестных уст, ибо царица на грани беспамятства призвала не богоданного супруга, даже не Аллаха своего запрещенного, не черта помянула, в конце концов, а… брата.

– Салтанкул… Салтан…

Дьявольщина! Неужто и впрямь она без чувств и не соображает, что несет? И так уже не раз и не два достигал ушей Бомелия прелукавейший шепоток о том, что любовь царицы к брату Салтанкулу, в святом крещении Михаилу, превосходит всякие разумные пределы. Что, если и до царя тоже дошли слухи нехорошие?!

Иван Васильевич подался вперед и тяжело склонился над женой. Веки ее распахнулись, взгляд черных, живых, огненных очей скрестился с угрюмым взглядом серых царевых глаз.

– Ладно, – проронил он чуть слышно. – Будет твой Салтанкул окольничим, черт с ним. Только, прошу тебя, не бери больше греха на душу, язычница! Плохо, видать, тебя нашей вере учили, если забыла, что за самоубийство в аду гореть будешь.

Бомелий сумел сдержать насмешливую дрожь бровей. Он сам являлся перекрестом, приняв православие, повинуясь царевой воле, лишь год назад, и понимал царицу, как никто другой. Душа не желает считаться с догматами новой веры, хоть ты тресни. Впрочем, в том, что у царицы вообще есть душа, Бомелий как врач и как человек порою сомневался. Одно только тело у нее – совершенное, прекрасное, обольстительное, бесстыдное, ненасытное тело…

«Надо бы мне жениться, – вдруг с тоской подумал архиятер совершенно по-русски. – Не дело так-то облизываться на чужое, тем паче – на государево!»

С трудом разогнав похотливые помыслы, Бомелий вернулся мыслями к царицыному поступку. Так вот, значит, из-за чего сыр-бор разгорелся! Государь отказался назначить Салтанкула-Михаила Темрюковича окольничим, то есть даровать ему боярство. Ну, еще бы! Хоть и кичатся Черкасские, ведут-де они свой род от кабардинского князя Инала, происходившего от султанов египетских, для русских бояр родство это – тьфу на палочке. Многие из них могут исчислить свое происхождение с времен поистине незапамятных, от самого Рюрика (и государь – в их числе), а сей Инал помер какую-то сотню лет назад, так что сам Темрюк Айдаров, отец царицы, всего лишь правнук его. Это ли древность? Это ли родовитость? И вот вам, пожалуйста – царица для брата боярства требует! Но сейчас видно – будет ему и боярство, и чин окольничего, и поместья, и жалованье подобающее… небось даже та самая пресловутая лежанка в покоях взбалмошной черкешенки будет слажена!

– Все вон, – негромко бросил царь, и боярыни с боярышнями испуганной стайкой выпорхнули из покоев, с явным наслаждением ловя прохладный воздух сеней.

Бомелий замешкался на пороге, следя, чтобы все ушли, никто не затаился в укромном уголке, и увидел, как царь одной рукой грубо задирает одежды жены, а другой подтягивает к себе одну из плетей, кои во множестве были разбросаны в ее покоях: витые из разноцветных ремешков, с самыми затейливыми рукоятками, некоторые – с вплетенными в них свинчатками, некоторые – более напоминающие навязни,[33]33
  Кистень на длинной цепочке или ремешке.


[Закрыть]
а не плети. Еще Бомелий успел углядеть, как царица с силой рванула на себе летник, сшитый наподобие черкесского бешмета и туго облегающий ее стан, и обнажила грудь, потом услышал ее сладострастный, горловой смешок – и поспешил захлопнуть дверь, как никогда остро ощущая необходимость жениться… желательно прямо сейчас, сию минуту!

Итак, все ссоры царя с супругой оканчивались одинаково. Тем же, с чего и началось их знакомство.

* * *

В тот сухой октябрьский день выехали на большую охоту. Царь любил охотиться под Коломенским, где зайцев водилось несчетно. Тамошняя псарня была необычайно многочисленна, но держали здесь не лютых кобелей-волкодавов, годных загрызть и медведя, не юрких лаек, а легконогих, пронзительно-стремительных курцев-борзых, пригодных к погоне за ошалелым от страха косым. Любимым занятием царя было сочетать собачью гонку с соколиной охотой, а потому двор ловчих птиц в Коломенском был также многочислен и ухожен.

Государь выехал в поле с большой и шумной свитой. Он был в золоченом терлике,[34]34
  Легкий приталенный кафтан с короткими рукавами.


[Закрыть]
в котором его поджарая стать смотрелась особенно привлекательно. Как никогда, Иван Васильевич сам напоминал хищную птицу, да и чувствовал он себя по-соколиному легко и свободно. В последние дни нестерпимо щемило тоской сердце, а нынче как-то все отошло-отлетело: и незабываемая потеря Анастасии, и позорная неудача с польским сватовством, и мучительные Бомелиевы откровения. Все забылось – осталось лишь это просторное поле, уже по-осеннему прилёглое, с промельками желтизны в траве, посвист ветра в вышине, разноцветные релки вдали, веселый людской гомон, нетерпеливая собачья разноголосица – да неподвижные птицы на «клетках» за плечами ловчих сокольников.

«Клетки» являли собой деревянные рамы, сделанные из нескольких нашестей. На этих нашестях сидели, нахохлившись под клобучками, прикрывавшими головы, соколы. На ноги птиц были надеты особые опутенки с продетыми сквозь них тоненькими ремешками-должиками. Должики привязывались к нашести и не давали птице спорхнуть. Движение ловчих сокольников сопровождалось мелодичным перезвоном: ведь чтобы птица не могла утаиться в кустах с добычей, к ее хвосту привязывали бубенчики. Эти самые бубенчики и наполняли стылый осенний воздух тем чудным перезвоном, который так радовал сердце царя.

Кроме того, соколы сидели на рукавицах у некоторых ловчих и охотников. На одну из таких птиц и косился беспрестанно Иван Васильевич со смешанным чувством восхищения и досады. Именно эта досада, а вернее, зависть и была той ложкой дегтя, которая несколько портила ему наслаждение сегодняшним днем. Птицей был белый кречет…

Кречетов царь полагал наилучшими из ловчих птиц. По стремительности, легкости полета и меткости броска с ними могли сравниться только ястребы, однако ястребы, как известно, сами бросаются на добычу, ими травят с руки, вдогон дичи, а кречетов надобно напускать. Именно это высокое, вдохновенное мастерство сокольего напуска и любил Иван Васильевич до сердечного стеснения, поэтому и предпочитал ястребам кречетов. Их отлавливали для царской охоты на берегах Печоры, на скалах, подманивая птиц на голубиное сладкое мясо, а потом обучали охотиться. Зная любовь царя к кречетам, все прочие старались иметь у себя именно этих крупных, порою чуть ли не в аршин ростом, серых, пестрых, бурых или красноватых птиц. Реже всех попадались и дороже всех ценились белые кречеты.

Вот на такого и косился сейчас царь.

Белого кречета, облаченного в шитый разноцветными шелками, серебром и золотом клобучок, а также в украшенные жемчугом нагрудник и нахвостник, держал на рукавице сокольник недавно появившегося при дворе князя Темрюка Черкасского, сидевший на белом же скакуне и сам являвший собой зрелище не менее великолепное, чем редкостный кречет. Это был совсем еще мальчишка, юнец безусый, но до чего хорош, стервец! В нем не было мягкой, припухлой бабоватости всеобщего обольстителя Феденьки Басманова – черты юного лица, чудилось, проведены резцом по слоновой кости. Длинные, к вискам, скромно потупленные глаза, брови вразлет от переносицы – но как же тонки и шелковисты эти брови, как нарядны круто загнутые ресницы, как нежно розовеет румянец на скулах и по-девичьи туги вишневые губы…

«Ай, пакость!» – передернул плечами Иван Васильевич, пытаясь вызвать в себе отвращение, однако отвращение не слушалось и не приходило. Глаза так и липли к лицу чудного отрока. И не он один бросал смущенно-восхищенные взгляды на сокольника! Единственный сын Темрюка, Салтанкул, вообще ехал с этим юнцом стремя в стремя, более напоминая телохранителя при царственной особе, чем княжича – рядом с ловчим.

«Небось любовники! – подумал Иван Васильевич, заметив, как Салтанкул жмется к сокольнику коленкою, – и удивился ревности, украдкой цапнувшей за сердце. – Тьфу! Глумцы, кощунники!»

Он смерил высокомерным взором красивое, хищное лицо молодого Темрюковича – и с удивлением обнаружил некоторое сходство с нежным ликом мальчишки. «Может, ублюдок княжеский? Братец Салтанкула? Темрюк не отсылает мальчишку от себя, Салтанкул любит его по-родственному, а для именитых гостей выдают байстрюка за ловчего?»

Он повел вокруг прояснившимся взглядом. Время было начинать охоту, а не думать о всяких глупостях!

Гости выжидательно смотрели на царя. Чьего сокола напустят первым? Или всех сразу?

Иван Васильевич благосклонно улыбнулся Черкасскому:

– Ну что, Темрюк Айдарович, пускай своего красавца!

Обрадованный и донельзя польщенный таким предпочтением, князь поклонился царю, приложив руку к сердцу, но не ломая косматой шапки (и он, и вся его свита постоянно были, по их обычаю, с покрытыми головами), и что-то быстро приказал красавчику-сокольнику. Иван Васильевич разобрал в этой скороговорке только одно известное ему кабардинское слово «намыс», то есть «честь». Ну, понятно, Темрюк гордится оказанной ему честью… не подозревая, что заслужил ее не он, а этот мальчишка! Тот сверкнул ответной улыбкой, привычным движением распутал должик на ногах птицы и сдернул яркий клобучок.

На миг взоры всех охотников с равным, чистым восхищением впились в великолепного кречета, любуясь его сжатым с боков туловищем с очень развитой грудью, его крупной головой, откинутой назад, его сильно изогнутым крепким клювом, который кончался острым крюком, его кривыми, острыми когтями, которые сейчас сильно вцепились в перчатку из мягкой кожи, облегающую кулак сокольника.

– Айда! – Мальчишка, «ставя вверх», вскинул тонкую, но сильную руку так резко, что на какое-то мгновение всем почудилось, будто он вылетит из седла вслед за подброшенным кречетом, который стремительно взмыл, в одно мгновение превратившись в маленькое, почти неразличимое пятнышко. Великий, поистине великий «верх»![35]35
  Великий верх – самая большая высота, на которую поднимается ловчий сокол; вообще его достоинства определяются «верхом» и числом «ставок». Ставка – количество бросков с высоты, нужных ему, чтобы поразить дичь. Чем меньше «ставок», тем лучше.


[Закрыть]

Царь свистнул – и тотчас началось…

– Уй! У-уй! У-у-уййй! – разноголосо заблажили псари, пуская курцев.

Заливисто лая и размахивая пушистыми хвостами, борзые расстелились по полю, опоясали рощицу, гоня затаившихся зайцев. Трещали трещотки, били барабаны, гудели горны и свистели дудки. Шум стоял неимоверный!

И вот среди зелено-желтой травы мелькнула серая тень. Первый заяц! Все задрали головы – и увидели, как белый кречет камнем пал с небес, без промаха, с первой же «ставки» закогтив русака.

Ух, какой поднялся крик, вой! Теперь все уже наперегонки напускали своих соколов, потому что курцы выгоняли на поле все больше зайцев. Иной раз на охоте затравливали до трех сотен штук, и нынешний день обещал быть удачным. Хорошее начало полдела откачало!

Кречеты взлетали в небеса, и воздух звенел от громкого хлопанья множества крыл.

Иван Васильевич, заразившийся общим азартом, бросил случайный взгляд на пригожего сокольника – и ахнул. Видимо, конь его испугался рева трубы и понес, а мальчишка, как раз в эту минуту наклонившийся, чтобы отнять добычу у белого кречета и взять его на руку, выронил повод, а может, подпруга ослабела, но он едва не свалился с седла – и не успел выправиться. Так, висящего боком, и понес его обезумевший конь.

Не думая, что делает, Иван Васильевич с силой ударил пятками своего вороного и погнал следом.

Он безошибочно знал, что следом тотчас устремился Малюта Скуратов, которого с некоторых пор царь взял к себе в охранники и даже в спальники и который не сводил неусыпных глаз с господина, а также кто-то из стремянных. Через плечо обернулся, оскалился зло:

– Я сам! Я сам!

И более не оглядывался, зная, что Малюта повинуется безоговорочно, отстанет, сделается как бы невидим, однако, случись что, вырастет словно из-под земли в самую тяжелую минуту, так что о своей безопасности можно не беспокоиться.

Он и сам не мог понять, какая сила понесла его вслед за попавшим в беду Темрюковым сокольником. Желание мимолетного греха ушло, как пришло, потому что Федька Басманов, совратив единожды, не заронил в него пристрастия к мужеложству. Содомия продолжала оставаться чем-то непотребным, стыдным, мерзким. Тогда что? Может быть, предчувствие?..

Едва вывернувшись за релку, он увидал, что сокольник, обладавший, как и положено черкесу, невероятным мастерством наездника, сумел-таки забросить тело в седло и теперь пытается справиться с конем. Он вцепился в поводья двумя руками и натягивал их изо всех сил, заламывая голову скакуна набок, осаживая его на задние ноги и направляя к деревьям. Тут конь невольно сбавил скорость, и сокольник чуть не на скаку соскользнул на землю. Споткнулся, с трудом устояв на ногах, и с такой силой огрел коня кулаком по носу, что тот остолбенел, как бы лишившись на миг сознания. Воспользовавшись этим, сокольник проворно обмотал повод вокруг ближней березки, прикрутив морду коня почти вплотную к стволу, а потом выхватил из-за пояса длинную плеть и с размаху огрел скакуна по голове.

Мгновенно очнувшись, тот взбрыкнул было, но все, что он мог, это бить по воздуху задними ногами да коротко, мучительно ржать, потому что дерево не давало увернуться от ударов, и оно было слишком крепким для того, чтобы конь, даже обезумев от боли, мог его сломать.

Оторопев, Иван Васильевич какое-то время просто смотрел на это истязание. Шея, голова, бока коня уже были покрыты кровавыми полосами, один глаз затекал кровью, а маленький черкес прыгал вокруг, как бес, с непостижимой ловкостью уворачиваясь от бешено машущих копыт, и продолжал наносить удар за ударом, что-то бессвязно крича.

И конь страшно, мучительно, почти человеческим голосом кричал от боли…

Слышать это было невозможно, кровь ударила в голову! Слетев с коня, царь набежал на мальчишку сзади и, перехватив занесенную руку, так выкрутил ее, что сокольник выронил плеть. Иван Васильевич, выхватив из-за пояса хлыст, с силой вытянул дикаря поперек груди.

Бил он сбоку, поэтому удар получился вполсилы, однако этого хватило. Черные, безумные глаза сокольника вмиг словно бы обесцветились от боли. Мальчишка рухнул на колени, перегибаясь назад и закидывая голову, да так и замер в странной, изломанной позе, лишь руки, обтянутые тонкой перчаточной кожей, скребли землю.

Конь громко, измученно дышал, ёкая селезенкой. Иван Васильевич не глядя протянул руку назад, легонько похлопал его по крупу. Конь тоже был словно в беспамятстве, потому что не рванулся прочь от человека, а только содрогнулся, всхрапнул – и снова начал надрывно переводить дыхание.

Застучали рядом копыта. Царь обернулся – и едва успел отпрянуть, чтобы бешено несущийся всадник не стоптал его конем. Это был Салтанкул Черкасский.

«Убью Малюту! – почти с детской обидой подумал Иван Васильевич. – Как смел пропустить?!»

Салтанкул между тем прыгнул с седла и припал к обеспамятевшему сокольнику. Подхватил его под тонкий стан, попытался вздернуть на ноги, суматошно выкрикивая:

– Аллах! Кученей! Аллах!

«Кученей? Что такое? – изумился царь. – Имя? Но ведь это женское имя! Нет, быть того не может!»

Ноги сокольника подламывались, руки висли, голова запрокидывалась. И вдруг косматая шапка соскользнула, а из нее… Иван Васильевич даже отпрянул испуганно: почудилось, клубок черных змей из той шапки вывалился. Но нет – это поползли, змеясь, черные скользкие косы. Девичьи косы.

Девка? Эти черкесы выдавали за сокольника девку?!

Ярость на собственную глупость, на наглость этих дикарей, посмевших посмеяться над хозяином – да над кем, над самим государем, оказавшим такую честь, пригласившим на царскую охоту! – лишила Ивана Васильевича разума. Сцепив кулаки, он обрушил такой удар на затылок Салтанкула, что и потом, спустя многое время, дивился, как это не перешиб шею будущему шурину. Но крепка оказалась черкесская башка: Темрюкович только крякнул – и сунулся носом в землю, уронив девку.

Царь подскочил к ней и, все еще не веря, разорвал на груди бешмет и шелковую, под горло сорочку.

Ох ты, как ударило по глазам, какие белые голуби выпорхнули на волю, ранее туго сдавленные одеждой! Они были невелики, но редкостно упруги, и алые соски напоминали рябиновые ягодки, до времени вызревшие среди пышно цветущей кисти. Бросилась в глаза родинка под левой грудью, большая, выпуклая, похожая на третий сосок, и царь стиснул зубы в приступе желания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю