355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Гарем Ивана Грозного » Текст книги (страница 8)
Гарем Ивана Грозного
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:05

Текст книги "Гарем Ивана Грозного"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Жена, Анастасия, была убеждена, что не все так чисто в деле с присягой этой «святой троицы» царевичу; мягко, опасаясь раздражить государя, пеняла ему, что ни один из отступников и колеблющихся не понес примерного наказания. Но где ей было понять то, чего толком не понимал и сам Иван! Лежа на «смертном одре» и наблюдая, как один за другим отступаются самые, казалось бы, верные и преданные, он чувствовал не злобу, а бессилие и страх. Тайный, глубоко запрятанный в душу страх. Ну-ка озлись он на всех этих людей, что восшаталися, как пьяные, в трудную для царя минуту, ну-ка разгони их – с кем останется? Не выйдет ли так, как в старинной притче о человеке, который облачился в царские одеяния и провозгласил себя царем, а когда умные люди сорвали с него одежды, он оказался наг и глуп, ибо все его достоинство было лишь в нарядах и облачениях?

Эти мысли до такой степени измучили Ивана Васильевича, что он почти с тоской вспоминал прежнюю жизнь – до «болезни», и сам себе казался тогда доверчивым, счастливым ребенком. Теперь же он порою был несчастен. По старой привычке искать виноватых где угодно, только не в зеркале, он втихомолку затаил злобу даже на Анастасию.

А в самом деле! Она со своей бабьей подозрительностью наущала царя против верных бояр и советников, она повинна в том, что сейчас он чувствует себя как человек, которому даже присесть некуда: из всех седалищ торчат иглы да острия. Конечно, она хотела лучшего для «государя-Иванушки»… ему все лучшего хотят, что ж выходит неладно да неладно?!

Иван знал, что это у него в натуре: рано лишенный материнской любви, вообще любви, он во многом остался маленьким мальчиком, который боится прогневить взрослых и услышать от них грубый окрик; он, как дитя, жаждал беспрестанно похвал и одобрения. И сам себе не отдавал отчета в том, что, злясь на всех подряд непрошеных советчиков: Адашева, Сильвестра, жену, – он стремится к Вассиану Топоркову не за чем иным, как за очередным советом!

Ну что ж, старинный наставник великого князя Василия Ивановича не подвел. Встретив царя с поистине отеческой любовью, он долго всматривался в лицо Ивана, как бы сравнивая того царя, коего видел перед собой, с тем, который жил в его памяти. Схожие лепкой удлиненных, правильных лиц и большими глазами, они разнились бровьми (у Василия Ивановича брови были благостные, округлые, а у Ивана Васильевича – от переносицы вразлет), цветом глаз (отец был голубоглаз, сын сероглаз), но главное – выражением рта. Губы у великого князя были мягкие, добродушные, однако вот точно так же, как молодой царь, неприступно и жестко сжимала свой рот правительница Елена Васильевна Глинская, когда что-то было ей не по нраву!

Вассиан ласково смотрел на сына своего дорогого друга и, чудилось, читал в его душе, как в раскрытой книге. Многое он мог бы сказать этому красивому, статному – и неуверенному в себе человеку. Однако долгая жизнь научила его остерегаться отвечать, пока не спрошено. Поэтому он дождался, когда Иван спросил: «Как я должен царствовать, чтобы великих и сильных держать в послушании?» – и ответил так:

– Если хочешь быть самодержцем и единственным властителем в стране…

Он поглубже вздохнул, как бы набираясь сил для долгой речи. Голос старого монаха звучал чуть слышно, однако Ивану трудно было понять, в самом деле настолько слаб Вассиан или стережется от чужого уха. А ведь есть от чего стеречься! Вон Линзей просто-таки в узелок завязывался, до того хотел оказать свою лекарскую помощь мудрому старцу. Вассиан же не пожелал никакой иноземной подмоги своей дряхлости – и Иван строго остановил Линзея на пороге. С некоторых пор он не вполне доверял своему архиятеру. Анастасия подозревала, что именно лукавый иноземец выдал тайну государевой «болезни» Курбскому и прочим. Возможно, и так…

– Если хочешь быть самодержцем и единственным властителем в стране, – вновь заговорил Вассиан, – не держи при себе ни одного советника, который был бы умнее тебя. Потому что ты лучше всех. Ты! Если так будешь поступать, то будешь тверд на царстве и все будешь иметь в своих руках. Если же будешь иметь людей умнее тебя, то волей-неволей будешь послушен им.

Иван осторожно взял сухую старческую руку, слабо перебиравшую одеяло, и поднес у губам:

– Благодарю тебя. Сам отец, если бы он был жив, не сказал бы лучше и не дал бы мне такого разумного совета!

Вассиан удовлетворенно закрыл глаза. Еще мгновение Иван растроганно всматривался в источенные временем черты, а потом тихо вышел.

Все правильно, он так и думал. Пора перестать числить себя мальцом неразумным при старших умных братьях! Права, ах, права была Анастасия. Верно написал Сильвестр в своей, столь ненавидимой Анастасией, книжище по имени «Домострой»: «Если Бог дарует жену добрую, получше то камня драгоценного!»

Шаги гулко отдавались по тихим монастырским переходам, и Иван удивлялся: он не чуял ног, казалось, не идет, а летит! Напутствие Вассиана окрылило его, наполнило новыми силами. В состоянии этого полета он пребывал все время паломничества, и Анастасия не уставала благодарить Бога за то, что настояла на своем, не дала злосоветникам возобладать над душой ее ненаглядного супруга.

От Песношской обители царская семья рекой Яхромой спустилась в Дубну, Дубной – в Волгу, по Волге – до Шексны, посетив по пути Калязинский монастырь, Углич, Покровский женский монастырь. Шексной поднялись до Кириллова монастыря и долго молились на месте свершения государева обета. Дрожа над сыном, царица осталась в обители, поэтому Иван Васильевич один отправился в Ферапонтов монастырь, затем вернулся в Кирилловскую обитель за семьей. Дальше путь их должен был лежать по Шексне к Волге, оттуда в Романов и Ярославль, а там, уже сухим путем, в Москву.

Иван Васильевич и Анастасия вздохнули с облегчением, когда покинули стены Кириллово-Белозерской обители. Цель обета достигнута, а все целы и невредимы! Теперь можно отправляться домой. Теперь пророчество зловредного Максима Грека не страшно!

Анастасия не признавалась мужу, в каком страхе пребывала все это время. Мучили ее сны – такие странные и страшные, что не раз готова была она сдаться, пасть на колени перед царем и просить позволения вернуться в Москву с полпути. Главное дело, ничего из тех снов она не помнила: только давил на грудь неизбывный ужас. Лишь раз запомнилось отчетливо, что снилось: она идет с сыном купаться по золотому песчаному бережку. Никогда в жизни не приходилось ей видеть такой красоты, как в этом сне: широкое приволье сизой от ветра реки, по которой бегут белые барашки, широкое приволье береговой излучины, окаймленной вдали нежно зеленеющим березняком. И над всем этим – огромное, просторное небо, пронизанное, словно серебряной нитью, жаворонковой трелью. Снилось ей далее, что входит она с сыном в реку и осторожно плещет на него водичкой, но Митя тянется, тянется к игривой волне и вдруг – ах! – выскальзывает из рук Анастасии и падает. Но тотчас высовывается из воды, смотрит на перепуганную Анастасию, на порхающих в вышине птиц и смеется, и говорит, хотя наяву он еще говорить и не начинал:

– Не плачь, матушка. Здесь так хорошо! Я вместе с рыбками поплаваю, а потом полетаю с птичками. Не плачь!

Анастасия в ту ночь вскинулась вся в поту и полетела к колыбели, над которой клевала носом незаменимая Настя-Фатима. Девушка безотчетно заслонила колыбельку, словно защищая спящего ребенка, но, узнав царицу, смущенно засмеялась. И у Анастасии при виде ее приветливых синих глаз отлегло от сердца. В самом деле, может, этот сон вовсе не плох, а хорош?

После этого сны о Мите Анастасию больше не мучили. Зато виделся ей муж – отчего-то окровавленный весь, мрачный, одиноко стоящий на каком-то высоком, открытом всем ветрам юру. И не с кем было поговорить об этих страшных видениях, не у кого было совета спросить! Все, что она могла, это пристально смотреть по пути на все крутояры и не велеть мужу даже близко подходить к самомалейшему обрыву или откосу. Он смеялся, злился, ворчал, но слушался, потому что и сам был неспокоен. Но вот все наконец-то закончилось! Они возвращались домой.

… Судно царское шло по Шексне, приближаясь к Волге. По течению двигаться было легко, и расшива летела, как стрела. День выдался прозрачный и солнечный, как в раю. Звенели в вышине птицы. Митя играл на руках у Насти, тянулся к облачкам, повисшим в небе и причудливо менявшим под ветром свои очертания. Потом пенные гребешки привлекли его, и Фатима подошла ближе к борту расшивы.

– Ах, красота… какая красота! – вздохнул Иван Васильевич, умиленно оглядываясь и подталкивая жену, у которой от яркого солнечного света слипались глаза. – Ну ты посмотри, ну посмотри же!

Анастасия огляделась. И впрямь чудо как хорошо кругом. Широкое приволье сизой от ветра реки, по которой бегут белые барашки, широкое приволье береговой излучины, окаймленной вдали нежно зеленеющим березняком. И над всем этим – огромное, просторное небо, пронизанное, словно серебряной нитью, жаворонковой трелью!

Странно: Анастасия наверняка знала, что никогда не была здесь, а все же чудилось, будто все это она уже когда-то видела. Знакомо играют волны, и березки знакомо шелестят.

Ну конечно, видела! Она видела эту красоту во сне – в том самом сне, где Митя…

Словно бы чьи-то холодные пальцы стиснули сердце.

Она обернулась, ища испуганным взором сына. На миг от души отлегло. Да вот же он – играет, гулит на руках у Насти!

Анастасия с облегчением перевела дух.

Вдруг Настя покачнулась, поднесла ко лбу руку, словно у нее закружилась голова. Вскрикнула испуганно, наклонилась над бортом – и не успели стоящие невдалеке люди шагу шагнуть, как она перевалилась вниз и канула в воду вместе с царевичем, которого крепко прижимала к себе.

Оба сразу пошли ко дну и даже не всплыли ни разу.

ПЕСОЧНЫЕ ЧАСЫ

Владимир Андреевич Старицкий стоял на коленях и, задыхаясь от слез, лобызал руку царя. Он был так ошеломлен, что путался в словах. Что-то надо было сказать, особенное и значительное, могущее позднее быть записано в летопись как первые его слова в роли признанного государя… ну, почти признанного, но сейчас это неважно, – а у него язык прилип к гортани. Штука в том, что они с матушкой не успели подготовиться к известию, речей сложить загодя не успели, вот он сейчас и бекает да мекает, словно неразумный князь Юрий Васильевич, который сидит в углу палаты и позевывает, не понимая значения события, которое свершается на его глазах.

Вот прозорливица матушка! Говорила же, что царь еще раскается в немилости, которую проявлял к своей тетке и двоюродному брату после той пакостной истории с присягой царевичу Дмитрию, – так оно и вышло. Раскаялся! А царевича и вовсе второй уже год на свете нет…

Княгиня Ефросинья, растерянная не меньше сына внезапно обрушенной на их головы царской щедростью, быстрее его пришла в себя и смогла связать слова.

– Бог да благословит тебя, царь и великий государь Иван Васильевич! – воскликнула она звучным, торжественным голосом, в котором, однако, звенело необходимое количество слез. – Бог да продлит твои дни! Мы с сыном твои верные слуги, всякая твоя воля для нас закон, однако не прими за непослушанье, коли признаемся мы, что, услыхав о сей великой чести, коей ты нас облек, мы льем горькие слезы и посыпаем главу пеплом!

Иван Васильевич круто вздернул левую бровь, что всегда служило у него признаком величайшего удивления и даже замешательства. Тетушка слова в простоте не скажет. Умение княгини Старицкой нанизывать словеса превосходило умение иных рукодельниц низать разноцветные бусины! Эк завернула, эк вывернула! Отказываются они с сыном от царевой милости, что ли? Не по чину честь?

Царь покосился на Алексея Федоровича Адашева, который, как всегда, стоял у его правой руки, и увидел, что тот прячет в аккуратных усах усмешку.

Похоже, Ефросинья Алексеевна уразумела, что заехала куда-то не туда, и решила поправить дело.

– Потому нас не радует сия честь, что возвышение наше будет связано с кончиной твоей, государь, – произнесла она с такой глубокой печалью, что Иван Васильевич ощутил себя уже не просто лежащим в гробу, но и довольно глубоко закопанным. – Живи и здравствуй на множество лет, а мы, твои верные слуги, будем всякой воле твоей повиноваться!

Она поползла на коленках приложиться к государевой ручке, однако Иван Васильевич сошел с трона и сам поднял тетушку, облобызавшись с нею троекратно. В этой дополнительной щедрости была не столько родственная любовь, сколько облегчение от того, что он наконец проник в смысл сих цветистых речевых фиоритур, и желание прекратить новое извержение словес.

– Аминь, – только и сказал он тетушке, однако князя Владимира подымать не стал и позволил ему прижаться губами к своим перстням, в знак полной покорности воле государевой.

Адашев значительно переглянулся с Сильвестром. Сегодня был день не только торжества Старицких, но и их тайного торжества. Государь, утешенный рождением нового сына, царевича Ивана, составил и новое духовное завещание, в котором оказал величайшее доверие своему двоюродному брату Владимиру Андреевичу, князю старицкому и верейскому, объявив его, на случай своей преждевременной смерти, не только опекуном нового царя, не только государственным правителем, но и наследником трона, если царевич Иван скончается в малолетстве. Решение щедрое, милостивое, разумное!

Князь Владимир Андреевич, в свой черед, клялся быть верным царю, совести и долгу, не допускать измены ни в мыслях, ни в сердце, не щадить и самой матери, княгини Ефросиньи, буде она замыслит какое-то зло против царицы Анастасии или ее сына; не знать ни мести, ни пристрастия в делах государственных, не вершить оных без ведома царицы, митрополита, ближних советников и не держать у себя в московском доме более ста воинов.

Единственной ложкой дегтя, которая омрачала безмерную радость Владимира Андреевича, была необходимость, в случае смерти царевича и пресекновения царского рода, повиноваться в принятии главных решений брату государя, князю Юрию Васильевичу. Вообще говоря, на эту приписку можно было совершенно не обращать внимания. Источенный хворями и недомоганиями, младший брат царя всяко не протянет долго, а учитывая его умственную слабость, вернее придурковатость, и полнейшую безобидность, можно было не опасаться ни посягновений на власть, ни вмешательства в дела государственные. Надо думать, царь выторговал ссылку на брата в завещании лишь для того, чтобы его воля не выглядела вовсе уж безропотным отречением от власти, и ближние советники его снисходительно поддержали это.

Да, лишь для поверхностного, непосвященного взгляда монаршая милость к Старицким вызвана была волею самого Ивана Васильевича. На самом деле она явилась результатом той кропотливой работы, что «избранные» царя вели с ним после смерти первого его сына, медленно, по обломкам, воссоздавая здание былого доверия и послушания государя своим мудрым советникам, которые желали, всей душой жаждали спасти царевича Дмитрия, и благочестивый Максим Грек его предупреждал, однако никто ничего не смог сделать с непреклонной волей царя: он упорствовал в своих заблуждениях и в результате сам навлек беду на себя и свою семью.

С разрушительными последствиями сатанинского силлогизма Вассиана Топоркова было покончено!

– Нет, государь, нет, – наперебой твердили Сильвестр, Адашев и Курбский. – Совет, данный тебе, внушен духом лжи, а не истины. Царь должен не только властвовать, но и творить народное благо, не забывая, что и он – Божья тварь, как все его подданные. Никто не может жить только своим умом: мудрость царя, как и мудрость всякого человека, имеет нужду в помощи других умов, и она будет тем превосходнее в глазах народа, чем мудрее советники, им избираемые. Монарх, опасаясь умных, попадет в руки хитрых, которые в угодность ему притворятся даже глупцами. Потворствуя порочным страстям его, поведут его к своей низкой цели. Царь должен опасаться не мудрых, а коварных советников!

Новая победа над духом царя была полная. Вместе с написанием духовной в пользу Старицкого он дал Адашеву чин окольничего. Сильвестр от всякого внешнего возвышения отказался: ему более чем довольно было восстановления былой власти над государем – ради этого он и жил. А князь Курбский был послан с полками на взбунтовавшуюся луговую черемису и башкир…

В этом, конечно, трудно усмотреть монаршую милость. Можно не сомневаться, что Анастасия, которую Сильвестр по-прежнему втихомолку честил Евдоксией да еще Иезавелью, вылила на голову князя Андрея Михайловича ушаты грязи: ведь именно Настя-Фатима, некогда подаренная Курбским, сделалась причиною гибели царевича! И хоть на пробудившийся разум царя подействовал довод Алексея Федоровича, дескать, бедная нянька и сама погибла, не сбежала ведь, учинив злодейство, а стала жертвой того же несчастного случая, вернее – Божьего промысла, все же Иван Васильевич не мог смотреть равнодушно на князя Андрея. Но, с другой стороны, Курбский был воин, а где место воина, как не на войне? Вместе с ним ушли князья Иван Шереметев и Семен Микулинский, ушел на Каму вместе с боярскими детьми и вятчанами Данила Адашев – тут не шло и речи ни о какой опале, только о делах государственных.

И все-таки Алексей Федорович жалел об отсутствии князя Курбского. Если «избранным» удалось вполне, по-старому подчинить своей воле Ивана Васильевича, то Анастасия вполне могла в тиши опочивальни плести свои женские сети. С помощью своих коварных братцев, разумеется! Алексей Федорович слышал, будто Захарьины всеми силами пытаются вернуть влияние при дворе, почти утраченное после смерти Дмитрия: опять зачастили к царице, выпрашивают через нее новых милостей даже для самой забытой и дальней родни. Лишь бы своих насажать здесь побольше! Снова вспомнили про Ваську Захарьина, которого от веку числили в шутах гороховых, ни к чему не пригодных, стыдились его. Поговаривают, Анастасия, которая его терпеть не могла, решилась-таки недавно – просила за него у царя, и тот пообещал придумать чего-нибудь и для Васьки. Этак, глядишь, опять повыползут из всех щелей неискоренимые, словно тараканы, Захарьины. А Васька еще и в ближние бояре вылезет! И во всем виновна Анастасия… Как же осилить ее?

Сильвестр был на царицу озлоблен, а злость – плохой советчик, Адашев это понимал, потому что и сам с первой встречи испытывал к Анастасии Романовне глухую неприязнь (взаимную, разумеется!), зачастую мешавшую ему принимать верные решения. Да и не был он знатоком женской души. А вот Курбский, красавец и щеголь, словоблуд и блудодей, таковым знатоком был. И особенно тонко чувствовал он именно душу Анастасии, как будто его любовь, обратившаяся со временем в ненависть, пролагала между ним и Анастасией некие странные духовные тропы, протягивала некие незримые нити, благодаря которым он точно знал, когда, в какую минуту и чем можно причинить ей боль.

Вот чего сильнее всего боялся Адашев – жалости царя к жене. Слишком уж сражена была она смертью первого сына, слишком больна после тяжелых родов, чтобы вызывать в муже ту неприязнь, которую тонко пробуждали в нем советники. Им тоже приходилось помнить о христианском милосердии к больной, поверженной женщине, хотя бы внешне выказывать его признаки. Князь Андрей, конечно, чего-нибудь измыслил бы, но его нет.

Впрочем… впрочем, был, оставался еще один человек, столь же хорошо знавший и понимавший Анастасию. Что удивительно, человек этот находился все время рядом с Алексеем Федоровичем, а раньше они почти не расставались. Теперь, по прошествии почти восьми лет, привязанность между ними значительно ослабела, и все же она существовала до сих пор! Трудно, невозможно было забыть тот зимний вечер, когда молодой царь Иван остановил свой выбор на Анастасии Захарьиной, а маленькая полька Магдалена самозабвенно отдалась черноглазому красавцу Алешке Адашеву. Пусть Алексей Федорович в последнее время был слишком на виду, чтобы позволить себе нечто иное, кроме снисходительной жалости к вдове своего управляющего, живущей у него на хлебах из милости, пусть они почти не виделись целыми месяцами, – сегодня ничто не должно помешать ему побеседовать с благочестивой вдовой Марией!

* * *

Княгиня Юлиания, в девичестве Палецкая, супруга князя Юрия Васильевича, сидела в уголке царицыной светлицы и, едва сдерживая смех, наблюдала за вышивальщицами, которые ползали на коленках по полу, выискивая по углам раскатившиеся жемчужины. Переполошенные девицы были похожи на молоденьких курочек, которые ищут по двору разметанный ветром корм. В образе сурового петуха выступала старшая боярыня Воротынская, надзиравшая за работами.

Княгине Юлиании выпадало в жизни очень мало счастливых минут, но здесь, в рабочей светлице Анастасии Романовны, она наслаждалась каждым мгновением. Даже воркотня старшей боярыни была ей приятна! В который раз мысленно благодарила она Бога и царя, который позволил им с мужем не скучать в угличском или калужском уединении, а жить в Кремле, отведя свои, особые палаты.

Однако Юлиании гораздо больше нравилось проводить время поближе к царице. Она и сама была искусна в вышивании жемчугом: умела низать и в снизку, и в ряску, и в рсяную, и в перье, в шахмат, в одну, две и три пряди, в одно зерно, зело[17]17
  То есть в виде буквы зело – так называлась З в церковно-славянском алфавите.


[Закрыть]
– да как угодно, в зависимости от нужного узора, – но до Анастасии, которая могла заткнуть за пояс всех своих светличных девиц, Юлиании было далеко! Было чему поучиться. Кроме того, здесь иногда выпадал случай поласкать маленького царевича.

Юлиания уже давно смирилась с тем, что своих детей у нее никогда не будет: супруг болен неисцелимо, не способен к своему мужскому делу и сам словно дитя малое. Молодая княгиня привыкла жить с мыслью, что это угодно Богу, что таков ее крест, но, когда брала на руки царевича Иванушку, думала против воли, что Господь призвал ее на слишком уж суровое служение, если не дал ей испытать счастья материнской любви. Слишком дорого приходится платить за непомерное родительское честолюбие и свое собственное беспрекословное послушание! Тотчас она начинала грешных мыслей стыдиться, убегала замаливать их, налагая сама на себя всяческие епитимьи, однако время шло, и Юлиания, не в силах с собой справиться, снова и снова приходила в покои Анастасии Романовны, скрытно выжидая минутку, когда ей позволено будет прикоснуться к маленькому царевичу, вдохнуть его особенный, молочный, теплый запах – или хотя бы издали полюбоваться на племянника.

Однако его сегодня что-то никак не выносили из детской, да и царица не показывалась, поэтому Юлиании ничего другого не оставалось, как проводить время в светлице.

Это была самая большая и светлая комната в части дворца, отведенной для государыни. Здесь трудились до полусотни белошвей – девушек и женщин, шивших белье, – и златошвей: мастериц по шелку и жемчугу, золоту и серебру. Юлиании случалось заглядывать – после ухода мастеров, конечно! – в иконописную палату, где расписывались новые образа, однако в ее глазах они меркли перед вышитыми иконами и покровами, которые с удивительным искусством работали под присмотром Анастасии Романовны.

Вот и сейчас в деле у златошвей был надгробный покров – для святого Никиты Переславского. Именно после моления у гроба этого святого, уверяла царица, она почувствовала себя непраздною и ощутила, что жизнь ее перестала истекать напрасно, словно песок в часах. Именно после молитв к этому святому родился царевич Иванушка, и единственно, чем могла Анастасия выразить свою признательность, это расшить для гроба Никиты Переславского покров. Она сама отдавала много времени этой работе, прекращая ее, только когда уж совсем не было сил или отвлекали другие неотложные царицыны дела.

Дверь в светлицу вдруг распахнулась и на пороге выросла высокая сухощавая фигура. Девки, еще не поднявшиеся с полу, так и остались, уткнув носы в затейливые ковры, устилавшие светлицу. Творили земной поклон – это ведь царь, сам царь! Старшая боярыня, женщина грузная и полная, свалилась на колени кулем и зашиблась так, что аж дыханье сперло. Только Юлиания, принадлежавшая к царской семье, была избавлена от необходимости биться лбом об пол при появлении государя, но и она склонилась так низко, как только могла. Стремительные шаги – Иван Васильевич не ходил, а летал, словно его всегда несло ветром, – прошумели мимо, но сию же минуту вернулись назад и замерли около княгини.

– Юлиания? Ты снова здесь? – В голосе царя зазвенела усмешка. – Да разогнись, а то переломишься!

Юлиания робко выпрямилась, но не осмелилась поднять на царя глаза – так и стояла потупившись.

– Братец мой жаловался давеча, что совсем ты его забросила, – продолжал Иван Васильевич, и по голосу было слышно, что он улыбается. – Чем свет, говорит, бежит женушка в царицыну светлицу и никакими силами ее оттуда не выманишь!

Юлиания с усилием растянула губы в ответной улыбке, хотя подумала, что шутка царю явно не удалась. Иногда у князя Юрия Васильевича внезапно пропадал дар речи; потом он опять обретал способность ворочать языком и произносить мало-мальски разборчивые слова, однако именно сейчас был нем и жаловаться царю никак не мог. Однако небось хотел бы. Единственно, когда князь Юрий Васильевич был счастлив, это когда мог сидеть рядом с женой и смотреть на нее, а она должна была либо петь ему, либо сказывать сказки, которых знала великое множество, либо читать Библию, походя утирая мягоньким платочком его вечно слезящиеся глаза. Юлиания жалела своего супруга великой жалостью и приучила себя думать, что он не только муж, но и сын ее, однако иной раз так вдруг подкатывало к сердцу, так муторно становилось на душе, росло в ней нечто незнаемое и тревожное, и она считала за лучшее на некоторое время удалиться, побыть с другими, нормальными, живыми людьми, полюбоваться на прекрасное вышиванье и благостные лики святых. Сейчас царь разрушил то очарование покоя, в которое ей удалось погрузиться, заставил ее устыдиться блажества, которое испытывала вдали от мужа, а уж когда он вдруг взял ее за руку и начал водить пальцем по зарукавью, затейливо шитому речным жемчугом и мелкими зелеными достоканами,[18]18
  Искусственные каменья, слитые из стеклянных сплавов и ценившиеся, из-за сложности работы, порою наравне с настоящими драгоценностями.


[Закрыть]
изредка касаясь белой мягкой ладони, Юлиании сделалось совсем не по себе.

Она с мольбой вскинула голову. Царь одет в голубой, шитый серебряными травами кафтан, на нем серебряная шапочка с жемчужной опояской, в ухе качается золотая серьга. Серые озорные глаза светятся близко-близко… Юлиания вырвала у него руку, испуганно прижала к груди.

Царь фыркнул.

– И ты меня дичишься? – буркнул обиженно. – А я думал, одна только моя уросит… – И нахмурился, сообразив, что сболтнул лишнего, когда вокруг столько настороженных ушей.

Стискивая губы так, что ощетинились усы, еще мгновение всматривался в глаза Юлиании, которые стремительно заплывали слезами, потом недовольно передернул плечами и двинулся дальше, в царицыны покои. Следом спешили два каких-то человека, одетые нелепо, в кафтаны навыворот, разноцветные порты и колпаки с двумя рогами, увешанными бубенцами. Шуты! После смерти царевича Иван Васильевич частенько заполнял досуг весельем, песнями, желая хоть немного развеять горе. На эти размалеванные рожи Юлиания и глядеть не стала – что ей до каких-то дураков? У нее дома небось и свой есть…

Она перекрестилась, стыдясь себя, и не стала ждать, пока боярыня Воротынская и прочие швеи подымутся, кряхтя, с колен – выметнулась прочь из светлицы, пробежала через переплетенье сеней, слетела с крыльца.

– Матушка-княгиня! Или пожар? – лепетала ближняя боярыня Сицкая, едва поспевая за торопливой пробежкой Юлиании. И вдруг наткнулась на спину княгини, так резко остановилась молодая женщина.

Из-за угла показались четверо крепких мужиков, которые волокли огромного медведя. Солнце играло на его лоснящейся бурой шерсти.

Юлиания прижала руки к сердцу. Она, как и многие, была наслышана о прежних развлечениях царя – медвежьих забавах. Однако знала также, что в последние годы – с тех самых пор, как Иван Васильевич женился, – зверей не выводили из крепкого сарая на самых кремлевских задворках, где их держали, не таскали к царскому крыльцу. Ловчие чуть не каждый год обновляли страшных насельников того сарая, царь очень любил ходить смотреть на них, рассказывали, у него были даже любимцы, которых он кормил с рук, и звери странным образом подчинялись и рыкнуть не смели, не то что цапнуть неосторожного. Но вот опять водили зверей по Кремлю… зачем? Для какой надобности?

Юлиания медленно, с опущенной головой, побрела к Малому дворцу, за слюдяными окошками которого метался в детском нетерпении ее богоданный супруг.

* * *

Анастасия Романовна полулежала в кресле и смотрела на большую печь, расписанную по зеленому полю разнообразными цветами и травами. Среди их сплетения скакали белые инороги[19]19
  Так в старину называли сказочных единорогов.


[Закрыть]
и летали райские птицы. На дворе уже завихрились студеные октябрьские вихри, мимо окон порою проносились сорванные с деревьев желтые листья, скоро и белые мухи полетят, а здесь, на теплой, всегда хорошо вытопленной печи, царило вечное лето, радовавшее глаз больной царицы.

Когда Арнольф Линзей являлся к царице по утрам и, низко склонясь, начинал занудливо и однообразно выведывать, что у матушки нездорово, Анастасия то отмалчивалась, то отделывалась односложными ответами, то, потеряв терпение, начинала кричать на Линзея и гнать его прочь. Она все чаще теперь выходила из себя, слезы и крик всегда были рядом. Бесила всякая мелочь, а пуще всего, что не может же она на вопрос запуганного архиятера: что, мол, болит? – ответить просто и правдиво: «Душа».

Рана, оставленная в сердце нелепой и страшной гибелью сына, никак не заживала. Самой-то себе Анастасия могла признаться, что Иванушка, хоть и обрадовал ее своим появлением на свет несказанно, все же не заполнил пустоты в душе, не изгнал из памяти и снов старшего сына. Царь-то был доволен рождением Иванушки, да еще такого здоровяка, няньки в один голос приговаривали: не царевич-де у них на попечении, а чистое золото! И ест хорошо, и спит спокойно, и приветлив, и улыбчив, и не надо его бесконечно тетешкать, пока руки не отвалятся, и петь над ним не требуется, пока горло не осипнет. И козье молоко, которым проклятущая басурманка Фатима поила покойного Митеньку, было прочно забыто в детской царевича: ему и от мамкина молока было хорошо…

Когда Анастасия, до неостановимых рыданий, до истерик и припадков, молилась на гробе святого Никиты Переславского, а потом в тревожном ожидании готовилась к новым родам, ей казалось, будто появление на свет этого ребенка (как и в прошлый раз, чуть ли не с первого дня знала, что снова будет сын!) разом поставит все на место в ее жизни, наладит отношения с мужем, замостит страшную трещину, которая пролегла меж ними с того страшного случая на Шексне. Сын унес с собой весь свет их прежней жизни, всю радость и всю любовь, которая их соединяла: ведь он был воплощением и осуществлением этой любви, – и то, что сейчас происходило между мужем и ею, Анастасии казалось тлением гнилушки по сравнению с костром. Жизнь, страсть, раньше приносившие нетерпеливое и радостное ожидание каждого дня, теперь сделались мелко просеянным песком – вроде того, что сыплется бесконечно и уныло в песочных часах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю