355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Гарем Ивана Грозного » Текст книги (страница 12)
Гарем Ивана Грозного
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:05

Текст книги "Гарем Ивана Грозного"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

ТОСКА

Что вижу я? Объяли меня волны смерти и потоки беззакония устрашили меня, цепи ада облекли меня и сети смерти опутали меня!

Тоскливый, исполненный слез голос надрывал слух.

– Тише, тише, батюшка! Лег, ну и лежи, и спи!

Это уже был другой голос. Чья-то бледная рожа нависла над Иваном Васильевичем. Он испуганно отшатнулся:

– Кто тут?!

– Да я, Федор. Поспи, родимый. Закрой глазки-то.

Иван Васильевич вслушался. Тот, мучительный, жалующийся голос утих. В больную голову с трудом пробилась мысль, что это был его голос, он сам пенял на свои страдания и одиночество кому-то неведомому, и вот гляньте – образовалась рядом душа живая: Федька, сын Алексея Даниловича Басманова, – с синими подглазьями, с выражением беспокойства на красивом изнуренном лице.

– Федька? Ты один тут?

– Оди-ин, – Басманов широко, словно молодое, усталое животное, зевнул. – Прочие вповалку спят.

Иван Васильевич с усилием приподнял тяжелую голову. В глазах все плыло, но он обнаружил себя в просторной опочивальне – своей собственной. У двери на полу скорчилась чья-то могучая фигура. Даже в полутьме ударило пламенем по глазам.

– Огонь, огонь! – Иван Васильевич испуганно заслонился ладонями. – Голова у человека горит!

Федор меленько, по-бабьи рассмеялся:

– Полноте, батюшка. Это Малюта Бельский, он отродясь рыжий, яко пламень. А поджары все погашены, пожары все потушены. Спи, спи. И я прикорну.

Он приподнялся с ложа, на краешке которого сидел, но Иван Васильевич испуганно схватил парня за руку:

– Не уходи. Страшно мне. Ляг тут, подле. Не уходи.

– Воля твоя.

Федька покорно вытянулся рядом. От него хорошо пахло молодым телом, еще чем-то пряным, тревожащим ноздри. Ладонь Федора легла на грудь царя, мягко поглаживала, пробралась под сбившуюся рубаху.

– Велишь раздеться? – коснулся уха Федькин шепоток.

– Озябнешь небось, – рассеянно ответил царь, недоумевая, что делает Федькина рука у него на груди. От медленных движений сделалось щекотно. Иван Васильевич вздрогнул.

– Ништо! – шепнул Федька, и уху стало влажно от его губ. – Вчера небось не замерз.

– Вчера?

Иван Васильевич напрягся. Невозможно осознать, что душная полутьма, сгустившаяся вокруг, могла быть разделена на такие привычные слова: вчера, сегодня, завтра. Постепенно он вспоминал, что было еще третьеводни и какие-то времена раньше. Отчетливо всплыла картина гроба, плывшего над рыдающей толпой. А потом – провал.

«Сокровище жизни моей, жизнь моя бесценная, солнце мое ясное закатилось… Силы мои ослабели, раны душевные и телесные неисчислимы, и нет у меня никого, кто исцелил, пожалел и утешил бы…»

Сколько же дней прошло после похорон Анастасии? И что он делал эти дни? Неужто все время пил?

– Давно я тут?

– Уже неделя будет.

– Неделя?! А где все? Люди где? Бояре?

– Да ты их поразогнал, неужто забыл? – тихонько усмехнулся Федор. – Как начали они нас с тобой срамить, ты и размел всех по закоулочкам. Разбрелись по домам. Один Висковатый сидит в приемной как пришитый, все нудит: дело, мол, до тебя неотложное.

– Дело? – При этом слове что-то шевельнулось в душе, ожило. Дело надо делать, дело есть дело! – Ну так покличь, если неотложное.

– Да плюнь ты на него, сокол! Я ведь тут…

Вкрадчивый Федькин шепоток так и вился над лицом, и в следующее мгновение царь ощутил на своих губах прикосновение молодых, бритых губ Басманова. Язык его вползал в рот, а руки…

Иван Васильевич привскочил на постели, столкнул Федьку с постели, как надоевшую кошку. Тот шлепнулся, обиженно взвыв. Царь ошалело вглядывался в полутьму, ничего еще толком не понимая.

– Неужто не угоден стал? – ныл юный Басманов, ворочаясь на полу и потирая зад. – То раком ночь за ночью ставил, Феденькой звал, а теперь – прочь, Федька? Эк ты переменчив, государь-Иванушка!

Эти слова, которые так часто говаривала Анастасия, вдруг ударили по сердцу такой болью, что царь застонал в голос.

Всполошенно подхватился спавший у порога рыжий человек, навис над ложем, пяля ясные, словно бы бессонные глаза:

– Государь! Чего тут? Измена?

– Прочь его, прочь… – бормотал Иван Васильевич, слабеющей рукой отстраняя ставший ненавистным Федькин запах. – И ты прочь… за дверь все! Не входить!

Рыжий безропотно отступил к дверям, волоча за собой возмущенного Федора. Тот всего-то и мог, что махать руками, как подбитая птица крыльями: силища в рыжем оказалась неимоверная. Кончилось тем, что он пинком вышвырнул Басманова из опочивальни и обернулся с порога:

– А, плюнь, государь! – Густой голос его гудел успокаивающе. – Оскоромился, опоганился – ну и хрен с ним! Всякое бывает, тем паче с горя, тем паче по пьянке. Федька – он ведь липнет, как банный лист, кого хошь в грех введет, куда до него блудне гулящей! С ним кто только не пакостился. Ишь, волю взял! Только вели – я у него, содомника поганого, все, что меж ног болтается, вырву да в окошко выкину. Ему это все равно без надобности!

– Не надо, брось. – Иван Васильевич съежился на постели, потянул на голову одеяло. – Гони его в три шеи! А ко мне никого, никого, пока не велю. Понял? Ну, пошел вон. Погоди! Как бишь тебя?

– Гришка Скуратов-Бельский. Только меня все Малютою кличут. Последыш я в семье…

Последыш Малюта был поперек себя шире: росту саженного и в плечах косая сажень.[27]27
  Сажень – старинная мера длины около 2 м 10 см. Косая сажень – от ножной пятки до конца поднятой вверх руки противной стороны, немного больше мерной сажени.


[Закрыть]
Иван Васильевич слабо улыбнулся в подушку: этот богатырь уж точно никого к нему больше не пропустит! Ни осудителей бояр, ни поганого содомника Федьку, ни зануду Висковатого… чего он там высиживает в приемной? Чего ему надо? Какую еще боль хочет причинить?

Иван Васильевич ненавидел болезни и боль. Он не умел не только болеть, но и страдать, терпеть. При любой ране – телесной, духовной ли – ему требовалось немедленное исцеление. Какое угодно, только бы побыстрее. «Не горюй так, – уговаривал он себя, – больше этой беды уже не будет, больше этого горя на свете не бывает…»

Это было последней связной мыслью. Царь уткнулся в сон, как в подушку, и все сразу стало легким, зыбким: и смерть любимой жены, и докука Висковатого, и предстоящая встреча с возмущенными боярами – все подождет до утра!

* * *

Утро настало, и было оно мучительнее ночи. Бледный, умытый, переодетый в смиренное платье[28]28
  То есть траурное.


[Закрыть]
– все темное, без проблеска золота, в таком же явились ко двору бояре, – царь сидел в своей любимой малой приемной и скользил взглядом по лицам.

Слава Богу, Федьки нет. Но отец его тут. Знает ли Алексей Данилович о пакостях своего сыночка? И кто еще знает о случившемся?

Иван Васильевич передернулся. Ох, как они глядят… Дмитрий Иваныч Курлятев-Оболенский, Репнин, Воротынский-старший жгут глазищами. Слава те, Сильвестра нету… а где он, кстати? Ах да, отъехал в Кириллов-Белозерский монастырь, это еще до Анастасьиной кончины. Хоть бы и на Соловки, только б его не видеть больше! Князь Курбский в Литве, ладно, а где третий из этой святой троицы мучителей?

– Адашев куда подевался? – буркнул неприветливо, глядя поверх голов.

– В Литве, – с особенным, противным поджатием губ ответствовал Курлятев-Оболенский. – Как война началась, так Данила Адашев тебе победу добывает в Литве, тесним полчищами вражьими…

– Сам знаю, где Данила Адашев, – зло перебил Иван Васильевич. – Про Алешку спрашиваю!

Шелест прошел по боярским рядам, словно кряжистые дубы вдруг оказались поколеблены бурею. Лет небось тринадцать, с самой ранней молодости, всесильного советника никто не кликал Алешкою, только по имени-отчеству, в том числе и сам царь. Но времена, известное дело, меняются… И как теперь называть Адашева? Алешкой – язык не поворачивается, Алексеем Федоровичем – как раз схлопочешь от царя посохом!

– В Литве и он, – наконец ответил Висковатый. – Во Феллине, куда ты его, государь, комендантом послал. Как раз вчера первое донесение было получено.

Иван Васильевич стиснул зубы. Интересно бы знать, вспомнит ли он когда-нибудь все досконально, что наворотил за эту поминальную неделю?

– Ладно, – буркнул неопределенно. – О делах теперь давайте.

Бояре помалкивали, переглядывались, чуть ли локтями друг дружку не подталкивали, выбирая, кто скажет, сразу видно, давно заготовленные слова.

Наконец встал Михаил Петрович Репнин.

– Государь, не вели казнить, вели слово молвить, – начал с привычного, кланяясь в пояс. – Горе тебя постигло – великое горе! И не только тебя, но и всех нас, всю землю русскую. Ты земле нашей – как отец, царица Анастасия Романовна – упокой, Господи, ее светлую душу! – была нам всем как мать. Ныне осиротели мы. А без матери и дитяти не взрастить, не то что царство охранить. Просим мы тебя, великий государь, дать отечеству нашему добрую мать, а себе взять жену.

Бояре загудели, закивали тафьями.[29]29
  Тафья – высокая шапка из черных лисиц или других мехов, которых боярам дозволялось не снимать в присутствии самого государя и даже за столом.


[Закрыть]
На лицах явное облегчение (слово сказано!) мешалось с тревожным ожиданием: как-то поведет себя царь? Вспылит? Взъярится? В тычки всех выгонит, как давеча – слух уже прошел по Кремлю! – выгнал своего минутного полюбовника, бесстыжего Федьку Басманова?

Никто не ожидал, что государь вдруг согнется и, опершись на локоть, опустит в ладонь лицо.

Он скрывал не ярость и злобу – он скрывал растерянность.

Конечно, его оргии с Феденькой (только теперь Иван Васильевич вспомнил все в подробностях, и брезгливость не переставала перетряхивать тело мелким ознобом) не могли не возмутить бояр. Однако что же это получается? Адашев изгнан в Литву, Сильвестр сбежал в монастырь, Курбский уже сколько времени в Москву носа не кажет, Анастасия ненаглядная умерла, а боярская дума по-прежнему видит в царе своем несмышленыша, которому непременно нужен мамкин подол и твердая рука для руководства в жизни? Этот Репнин зело польстил царю, назвав его отцом государства! Дитя он для них – ну, может, самую малость поразумнее братца Юрия Васильевича!

При воспоминании о брате всплыло перед внутренним взором скорбное, милое лицо Юлиании, так похожей на Анастасию; воровски проскочила мыслишка: «Вот на ком бы я женился!»

И, хоть Юлиания была для него недоступна, само воспоминание о ней странным образом облагородило поданную боярами мысль, которая мгновение назад казалась кощунственной и отвратительной.

А почему бы и нет? Его бросили все – бывшие друзья стали врагами, даже любимая жена предпочла небесное блаженство. Он остался один на один с властью, со своими страстями, требовавшими немедленного удовлетворения, с болью, которую не желал терпеть. Как раньше, давным-давно, всплыли в воображении теплые, жалостливые губы. Нужен кто-то – женщина! – жалеть, утешать, оберегать, принимать на себя все его горести и неприятности, чтобы так же, как он, ненавидела его врагов, любила его друзей… нет, друзей у него нету, значит, чтоб только его любила.

А что? Таскаться по блядям, как давеча на пожаре с этой, с Фимкой? Потом с Федькой? Тьфу, пакость, Господи, прости!

Он вскинул голову:

– Ладно! А на ком жениться?

Бояре, не ожидавшие столь быстрого и разумного ответа, остолбенели.

Курлятев-Оболенский, как признанный умелец подбирать царю невест (ведь именно он некогда привел смотрельщиков в дом своего старинного друга Захарьина!), выступил вперед:

– Дело обрядное, исстари ведется. Смотрины по всему государству…

– Нет. – Царь протестующе выставил вперед руку. – На сей раз – нет. Надобно и в самом деле о державе позаботиться. Теснят нас, говорите, ливонцы? И поляки рвутся откусить от сего пирога? Ну что ж, тогда зашлем сватов к Сигизмунду-Августу Ягеллону, королю польскому. Ежели породнимся, сразу наша Ливония будет.

Курлятев-Оболенский переглянулся с Воротынским. Царь что, забыл неудачу 43-го года с польским сватовством? И сейчас, когда Польша практически в состоянии войны с нами, можно не сомневаться, что снова последует отказ!

– Помнится, Федор Иванович Сукин уже езживал в те земли польские? – продолжал между тем государь. – Ну, так ему же сызнова туда и ехать: человек опытный. У короля, слышно, две сестры: Анна да Екатерина. Пускай про обеих все до малейшей подробности разведает, а главное, исхитрится поглядеть: каковы ростом, и сколь которая тельна, и какова обычаем, и которая из двух лучше. Если обе одинаково хороши, но старшей больше двадцати пяти лет, то свататься за младшую.

Бояре были так ошарашены, что никто даже не спорил. Порешили чуть не завтра отправить Сукина в Польшу. И разошлись.

Замешкался только Висковатый. Искательно поглядывал на царя, топтался бестолково. Иван Васильевич, уже несколько остывший, даже перепуганный своей решимостью поскорее найти замену дорогой усопшей жене и размышлявший, не взять ли свои слова обратно, поглядел на него с досадой:

– Чего жмешься? Говори!

– К тебе, государь, уже который день один человек пробивается, – осторожно начал Висковатый.

– Какой еще человек?

– Ты его знаешь. Был он у тебя… с полгода как или чуть поболее. – Висковатый значительно прищурился и умолк, выжидая.

Мало ли перебывало народу в царской приемной за названное время, однако Иван Васильевич как-то сразу понял, о ком идет речь. Вещим холодком прошло по спине, но он не подал виду, что догадался.

– Говори толком, чего ты мне загадки загадываешь? – прикрикнул якобы недовольно, а сам поежился неприметно.

– Бомелий. Помнишь, батюшка, Элизиуса Бомелиуса?

– А, звездочтец аглицкий… Ну, чего он хочет на сей раз? Надумал искусство свое лекарское доказать? Так ведь лечить более некого! Поздно уж! А толмача мне покуда не требуется.

– Позволь мне за ним послать, – настойчиво сказал Висковатый. – Позволь! Не прогадаешь!

В голосе всегда мягкого, спокойного, хоть и настойчивого до занудства дьяка звучали незнакомые, тревожные тона. Что-то подсказало: не станет Висковатый попусту хлопотать за Бомелия!

Иван Васильевич прислушался к себе. Несмотря на то, что Бомелий некогда отказал ему в помощи, зла на него царь почему-то не держал.

– А ты знаешь, зачем он долбится?

Висковатый смотрел нерешительно. Вдруг резко сказал:

– Нет. Он мне не сказывает.

Иван Васильевич недовольно дернул плечом:

– Ну, приведи.

Висковатый так и вылетел из палаты. Иван Васильевич задумчиво смотрел вслед дьяку. Не оставляло ощущение, что Висковатый только что солгал: он отлично знает, с чем иноземец рвется во дворец! Странно – именно эта откровенная ложь и укрепила решимость царя незамедлительно встретиться с Бомелием.

* * *

– Это что за ряженый?! – Такими словами Иван Васильевич приветствовал посетителя, не в силах скрыть своего разочарования. Он ожидал вновь увидать сверкающего звездочета или хотя бы таинственного чужестранца, а перед ним оказался совершенный дьяк по виду, в таком же темном, простом кафтане, как у скромника Висковатого, с небольшой бородкой, отдающей рыжей искоркой. – Обрусачился? Небось уже и веру нашу принял?

Это была откровенная издевка, но Бомелий не обиделся.

– Пока нет, – ответил серьезно, не прыгая в своем стрекозином поклоне, а степенно кланяясь в пояс. – Но коли на то будет твоя государева воля – непременно приму.

За минувшие полгода он еще бойчее выучился по-русски, из речи почти совсем исчез чуждый, забавный выговор. Но царь недовольно нахмурился: где столь полюбившееся ему титулование «величеством»? Где загадочность, которая одна только и привлекала его в этом человеке? Еще один смиренный подданный! Он пожалел, что допустил к себе Бомелия, и захотел немедля выгнать его.

– Ну, давай, сказывай, зачем ко мне рвался. И смотри, ежели чепуха какая-нибудь – не сносить тебе головы!

Бомелий лукаво повел глазами, и царь вспомнил его пророчество: дескать, падет он от руки государевой, но еще не скоро. Ивану Васильевичу стало смешно от этой наивной, детской веры в какое-то там звездосказание – и гнев его невольно улегся.

Лицо гостя снова стало серьезным, даже суровым.

– Сейчас, ваше величество, во Франции на троне король Карл, девятый из рода французских королей, носящих это имя, – начал он, понизив голос и на шаг подступив к царю.

Само по себе это не было ни для кого секретом, однако Иван Васильевич почему-то порадовался, что удалил из покоя всех, до последнего слуги. Иван Михайлович Висковатый тоже ушел – сам, без намека, словно опасался узнать лишнее.

– Его мать родом итальянка, по имени Екатерина Медичи. Она в родстве с династией Борджиа. Слышали вы, ваше царское величество, что-нибудь о знаменитом перстне папы Александра Борджиа?

Иван Васильевич досадливо передернул плечами. Он терпеть не мог признаваться в том, что не знает чего-нибудь.

– Перстень сей украшен львиной головой, – продолжал Бомелий негромко. – Папа Александр – настоящее имя его, к слову, Родриго – был всегда подчеркнуто приветлив с людьми, которые ему чем-то досадили и смерти которых он по каким-то причинам желал. Чтобы доказать свое расположение, он крепко жал этим людям руки, а потом извинялся, если слегка поцарапал их перстнем. Но что значила какая-то царапина по сравнению с искренней дружбой всемогущего Борджиа! Точно так же никто не пенял ему, когда ранил себе палец затейливым ключиком, которым, по его просьбе, отпирал некий затейливый замочек. По странному стечению обстоятельств те люди, которым Александр или его сын Цезарь выказывали таким образом свое доброжелательство, вскоре умирали. Часты бывали смерти и после изобильных обедов, даваемых отцом и сыном.

– Грибочков покушали? – пробормотал Иван Васильевич. – Ну что ж, бывает. Дело житейское!

Улыбка мелькнула по тонким губам Бомелия и скрылась в рыжеватых усах.

– Однако вернемся к Екатерине Медичи, – продолжил он. – Сия матрона, что означает – достопочтенная дама, многому научилась у своих земляков и родственников. К ней приближен некий флорентиец, называемый мэтром Козимо Руджиери, который считается одним из величайших знатоков всех ядов, которые только существуют на свете, и обладает непревзойденным умением их приготовлять. Во Франции случалось, что дама получала в подарок от королевы пару тончайших перчаток, кои составили бы предмет гордости самой привередливой щеголихи. Однако стоило их надеть хоть раз, как бедная дама чувствовала недомогание, слабость, да такую, что ложилась в постель и тихо умирала… к вящему удовольствию королевы, которая недавно позавидовала ее успеху у мужчин, или ожерелью, или прическе – да мало ли чему завидуют дамы! Рассказывают также, что некий господин, оставшийся равнодушным к нежным взорам, которые метала в его сторону королева (а надо сказать, что она и в ранней молодости оставалась дурнушкой, недаром покойный король Генрих всю жизнь предпочитал ей ослепительную Диану де Пуатье, вообще-то годившуюся ему по возрасту в матери), так вот, этот господин, не проявивший должного рыцарства, однажды облачился в одну из своих богатых, украшенных прекрасной вышивкой сорочек – и вскоре по его телу пошла странная сыпь, которая сменилась горячкой, а уж та рано или поздно свела его в могилу. Еще ходили слухи, будто прогневивший королеву граф – имя его я забыл, да оно и не имеет значения, – умер после одного только поцелуя напомаженных губок своей любовницы. Дама тоже отдала Богу душу, но успела сообщить, что эта помада была накануне подарена ей доброй королевой.

Бомелий умолк, и Иван Васильевич, слушавший его с жадным интересом, точно сказочника, недовольно свел брови:

– А дальше что?

Иноземец медлил. Иван Васильевич вгляделся в его лицо и с удивлением заметил промельк страха в зеленых глазах.

– Н-ну? – сурово понукнул царь. – Чего примолк? Договаривай, ежели начал!

– Одним из любимых средств устранить неугодных с дороги и одновременно показать свою монаршую милость, – заговорил Бомелий торопливо, словно, решившись, опасался эту решимость утратить, – было пожаловать даме роскошные серьги, вдевая которые она непременно оцарапалась бы.

– Как тем ключом папы Александра! – возбужденно подхватил Иван Васильевич, и Бомелий кивнул:

– Правда вашего величества. Однако со временем Екатерина стала печься о своей репутации и не желала даже намеков на такое сходство. Она вообще была большая лицедейка, подобно всем итальянцам, а потому любила делать хорошую мину при плохой игре и изображать свою непричастность к загадочным смертям. По ее наущению и при ее соучастии незаменимый и умелый мэтр Козимо Руджиери изобрел такие яды, которые оказывали свое действие далеко не сразу. Случалось, проходило довольно длительное время, иной раз до… до полугода, прежде чем человек сходил в могилу. Особенность этих последних ядов была в том, что они действовали не сами по себе, а усугубляли проявления той болезни, коей страдал назначенный к отравлению человек. Ведь каждый из нас чем-нибудь страдает, не правда ли, ваше величество? – воскликнул он как бы даже весело, однако в зеленых его глазах Иван Васильевич разглядел теперь не только страх, но и боль. – Кто-то мается зубами, а кто-то – грудной жабою. У кого-то пухнет живот, отнимаются ноги, ну а женских хворей… женских хворей вообще не счесть! Нам, врачам, известно, что почти каждая женщина, особенно – имеющая детей, чем-нибудь да больна. То есть этот надломленный хворями организм ничего не стоит подтолкнуть в гроб. И никто при этом не заподозрит королеву и ее верного аптекаря, мэтра Руджиери. Вот только…

Снова наступило молчание.

Иван Васильевич не торопил Бомелия. У него вдруг высохло во рту, но спросить вина или даже воды было страшно. А что, если они окажутся отравлены?!

Глубоко вздохнув, Бомелий облизнул свои тоже пересохшие губы и хрипло проговорил:

– Люди сведущие могли угадать, что женщина была отравлена именно этим хитрым ядом, лишь взглянув на ее труп. Как бы ни было набелено и приукрашено ее мертвое лицо, ничто не могло скрыть зеленоватые тени, которые наползали от шеи на щеки и залегали вокруг глаз!

Иван Васильевич, который слушал лекаря, подавшись к нему всем телом, вдруг ощутил такой холод во всем теле, что невольно клацнул зубами. Лицо Анастасии проплыло перед его мысленным взором. Он не мог оторваться от созерцания этого любимого, даже в смерти красивого лица и пришел смотреть, как обряжают мертвую ко гробу. Восковую желтизну закрыли белилами и румянами, впалые щеки – жемчужными поднизьями, но эти зеленоватые, пугающие тени снова и снова проступали на сомкнутых веках!

Он до боли стиснул подлокотники кресла. Можно было пропустить мимо ушей две многозначительные заминки в речи Бомелия, когда он говорил о действии яда через полгода и о женских хворях, но теперь не было ни обиняков, ни намеков…

И все же он еще не решался поверить, ему нужно было еще одно подтверждение, и он спросил – искательно, робко, отчаянно желая услышать, что ошибся, понял лекаря неверно:

– Елисей, ты хочешь сказать, что царица… ты имеешь в виду…

– Ваше величество, – с бесконечной печалью ответил Бомелий, – я уверяю вас, что царица Анастасия была отравлена!

Погребально зазвенело в ушах, и сквозь этот гул с трудом донеслись слова лекаря:

– Я сразу понял, что кончина царицы неизбежна, сразу ощутил присутствие чужой злобной воли, но в то время я еще слишком мало знал о таинственных ядах мэтра Рене, чтобы заподозрить отравление. Однако в день похорон я был у гроба и видел, своими глазами видел эти зловещие зеленые тени! Ваше величество, я виновен пред вами – но вина моя в невежестве и незнании моем. Единственное, что я могу теперь сделать, это помочь вам отыскать убийцу!

Белая, неживая личина, в которую обратилось минуту назад лицо царя, дрогнула. Разомкнулись свинцово-серые губы, но звук, исторгнутый ими, более напоминал последний хрип умирающего, нежели человеческий голос:

– Как?..

– Ваше величество, я должен осмотреть все украшения царицы и переговорить с ее боярынями, – твердо произнес Бомелий, и в помертвелых глазах царя снова зажглась искорка жизни.

Он попытался встать, но качнулся. Лекарь поддержал его; царь со страшной силой впился пальцами в его руку:

– Найди его. Найди его – и не будет мне человека ближе тебя. Понял, государев архиятер Бомелиус?

Бомелий покорно склонился в кривом – царь держал крепко! – поклоне.

– Если на то будет воля вашего величества.

– Да. – Государь поднялся, постоял, набираясь сил, и зашагал к двери, деревянно выбрасывая ноги, но ступая вполне твердо и решительно. – Висковатый! Мы идем на царицыну половину. А ты пошли кого-нибудь в покои моего брата, за княгиней Юлианией Дмитриевной. И пускай приведут старшую боярыню Анну Петровну Бельскую – если кто-то что-то знает, то лишь они.

Висковатый, карауливший в сенях под дверью, повиновался безмолвно, не задав ни единого вопроса, и Иван Васильевич понял, что его подозрения были верны: умнейший дьяк обо всем этом знал заранее.

* * *

Ночи ноябрьские были студены – сыры и промозглы, вдобавок ветрены. Да и днем ветры не щадили: выдували из всех закоулков каменного юрьевского замка даже намек на тепло. Дрова без счета улетали в каминную трубу, а русской печки – настоящей, осадистой, надолго сберегающей жар, – здесь было и днем с огнем не сыскать. Поэтому Алексей Федорович постоянно чувствовал себя простуженным, вечно зябнул – даже ночью, в постели, несмотря на то, что нагребал поверх одеяла горы мехов и спал, словно зверь лесной, забившийся для согрева в кучу осенних палых листьев. Да он и чувствовал себя лесным зверем – гонимым и обреченным… Брат Данила, который одно время делил с ним воеводство (а прямо сказать – ссылку!) в Дерпте, сиречь Юрьеве, сменившее феллинскую опалу, все еще уповал на Бога, то есть на лучшее, и, получив вызов из Москвы, умчался в столицу, лелея какие-то надежды на новый поворот судьбы Адашевых. Алексей Федорович простился с ним сдержанно, стараясь не остудить этой надежды, хотя умом прекрасно понимал ее нелепость.

Какой там поворот?! Колесница их судьбы безнадежно увязла в бедах, как некогда увязали в осенней грязи тяжелые «гуляй-городки», которые русское войско волокло с собой в Казань…

До чего молоды они были тогда, до чего глупы, если верили, будто крепко держат в руках этого непостижимого человека, который теперь стиснул в своих руках их всех! Сильвестр уже умер в своем Кирилло-Белозерском заточении. Князь Курбский, правда, писал недавно Адашеву, будто Сильвестр перед смертью оказался уже на Соловках, но какая, в сущности, разница, где отдать Богу душу? Тем более если на одре тебе только и остается, что считать ошибки и в тысячный раз осознавать простую истину: всякий, кто пробуждает в душе царя вражду к кому-то и надеется взойти на дрожжах этой вражды, словно тесто на опаре, сам рано или поздно окажется в числе врагов его и будет уничтожен им.

Сильвестр уже умер. Имения Адашевых месяц назад отписаны на царя, то есть некогда всесильный временщик имеет только то, что на нем, да какую-то воинскую добычу в сундуках. Из них троих, «избранных», не тронут пока один лишь Курбский. Его спасает то, что он почти не высовывает носа из Ливонии, спасает война, которая затягивается, принося уже более поражений, чем побед… Они предупреждали царя, что эта затея окажется опасной!

О Господи, да о чем они только не предупреждали царя, а он не внимал, не внимал! Беда в том, что и он предупреждал их неоднократно, а они, уверовав в свое избранничество, предпочитали не слышать отдаленных раскатов его гнева, все надеялись: пронесет, избудется. Теперь вряд ли… Не поможет ни прежняя дружба, ни многочисленные победы, которые принес ему Данила Адашев: прощаясь с братом, Алексей Федорович определенно чувствовал, что видит его в последний раз. А его семья? Сыновья? Магдалена?

Сердце сжалось такой болью, что он больше не мог лежать в угретой норе: вскочил с просторной кровати под пыльным немецким пологом, суматошно засновал по опочивальне, но замер, уловив странный стук в ставни. Прошлой и позапрошлой ночью ему не давал спать скрип ветвей раскидистой липы – приказывал спилить ветки, да его, опального, теперь мало кто слушался, не то что прежде!

Нет, это не скрип, а стук. Похоже, будто горсть камешков брошена в ставень, и еще раз, еще…

Опасливо оглянувшись на дверь, Алексей Федорович подкрался к окну, припал ухом. Ого! Снова брошены камешки, такое впечатление, что прямо в голову угодили. Осторожно, стараясь не скрипнуть, вытащил тяжелый шкворень, приотворил створку, и сразу слезы вышибло на глазах порывом ветра. Моргая, уставился в сырую тьму, – и ноги у него подкосились, когда разглядел почти против окна человека, шатко угнездившегося на том самом липовом суке.

Отпрянул испуганно – но сдержал крик, уловив слабый шепот:

– Это я, Шибанов! Отвори окошко пошире, сударь!

Дрожащими руками Алексей Федорович помог перебраться через подоконник насквозь промокшему ночному гостю, лицо которого было зачернено грязью – нарочно, чтоб не белело в темноте. Однако он сразу узнал характерный, ястребиный нос Васьки Шибанова – молочного брата Андрея Михайловича Курбского и наиболее близкого к нему человека.

– Что с князем? – спросил дрожащим голосом, цепляя Шибанова за грудки.

Тот осторожно высвободился и, встряхнувшись, как большой мокрый пес, обдал Адашева брызгами.

– А что с ним такое? – спросил, подходя к камину и поворачиваясь к огню то одним боком, то другим, так что от сырой одежды сразу пошел пар. – Я ничего не знаю, я из Москвы еду, но князь Дмитрий Иванович ничего мне особенного про Андрея Михайловича не говорил, только письмо для него передал. И для тебя письмо…

Он вынул помятый свиток откуда-то глубоко, даже не из-за пазухи, а как бы из подмышки.

Алексей Федорович смотрел на свиток словно завороженный, но боялся протянуть к нему руку. Боялся принять все те неприятности, которые, конечно же, таило в себе послание Курлятева-Оболенского.

Неприятности! Если бы только неприятности! Он нутром чуял, что этого слова здесь будет мало, мало, мало…

Шибанов все еще стоял с протянутой рукой, и Алексей Федорович решился: выхватил письмо, но тотчас же бросил его на стол, решив прочесть потом.

Васька угрюмо кивнул, словно поняв его настроение:

– Прости. Дела плохи.

– Совсем плохи? – не слыша своего голоса, спросил Адашев, и ночной гость понурил голову:

– Совсем. Дмитрий Иванович отписал в подробностях, так что прочтешь. А мне, прости, недосуг, пора дальше ехать, к моему князю. Опасаюсь, как бы меня не опередили царевы посланные…

– Вон как далеко дело зашло? – мертвым голосом спросил Алексей Федорович. – Значит, и к Курбскому уже его руки тянутся…

– А что ты хочешь? – пожал плечами Шибанов. – В Москве на всех углах судачат, Андрей-де Михайлович Курбский с пятнадцатью тысячами войска не мог четырех тысяч ливонцев одолеть и был разбит. А кто-нибудь был там, при той битве? Кто-нибудь видел, каково… – Его голос сорвался.

Алексей Федорович слабо улыбнулся. Васька был беззаветно предан Курбскому и на все смотрел его глазами. Но только зачем защищать князя перед Адашевым? Уж кому-кому, а Алексею Федоровичу давно известны самые тайные намерения Курбского. Эта проигранная битва – не что иное, как взятка. Да-да, хабар полякам и ливонцам за будущую безбедную жизнь в этой земле. Смазывает, уже смазывает пятки салом князь Андрей Михайлович, уже готовится покинуть Русь… Видимо, письмо Курлятева-Оболенского – последний сигнал Курбскому, после которого он незамедлительно отряхнет с ног своих прах отчизны. Ну что же, Адашев всегда считал его самым умным человеком в этой стране – не исключено, что Курбский единственный переживет опалу «избранных», а то и самого царя![30]30
  Князь Курбский умер в 1583 г. – на год раньше Ивана Грозного.


[Закрыть]
А вот он сам…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю