355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Дамы плаща и кинжала (новеллы) » Текст книги (страница 8)
Дамы плаща и кинжала (новеллы)
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:55

Текст книги "Дамы плаща и кинжала (новеллы)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Однако пока что мы еще в 1928 году. До всего этого еще далеко. Пока что идет большая игра, ставками в которой – два замечательных поэта.

Во время наездов Маяковского во Францию Эльза по-прежнему была его переводчицей и гидом. Как замечал Маяковский, он говорил в Париже исключительно «на языке Триоле». То есть она была с ним постоянно. И именно на ее глазах произошла роковая встреча Маяковского с Татьяной Яковлевой.

 
Ты не думай, щурясь просто из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук.
Не хочешь?
Оставайся и зимуй, и это оскорбление на общий счет нанижем.
Я все равно тебя когда-нибудь возьму – одну или вдвоем с Парижем.
 

Стихотворение называется «Письмо Татьяне Яковлевой», и оно написано вскоре после их знакомства 25 октября 1928 года. Маяковский только что вернулся из Ниццы, где встречался с американкой русского происхождения Элли Джонс (девичья ее фамилия Алексеева), матерью его маленькой дочери, родившейся в Нью-Йорке в 1926 году.

Эльза Триоле пригласила Татьяну на чай. Та вообще-то не хотела ехать – плохо себя чувствовала. Но появилась все же, и Маяковский сразу произвел на нее огромное впечатление: элегантен, обаятелен, неотразим.

Вскоре Татьяна собралась уходить – ей надо было к доктору. Маяковский вызвался ее проводить. «В такси он неожиданно сполз с сиденья, как бы опустился на колени, и стал с жаром объясняться в любви. Эта выходка, – рассказывала Татьяна, – меня страшно развеселила. Такой огромный, с пудовыми кулачищами и ползает на коленях, как обезумевший гимназист. Но смеяться я не могла, боясь раскашляться. Как только мы подъехали к дому врача, я ласково с ним попрощалась. Он взял с меня слово – обязательно увидеться завтра. Я согласилась. С тех пор мы не расставались вплоть до его отъезда».

А вот как об этой встрече писала Эльза Триоле: «Я познакомилась с Татьяной перед самым приездом Маяковского в Париж и сказала ей: «Да вы под рост Маяковскому». Так из-за этого «под рост», для смеха, я и познакомила Володю с Татьяной. Маяковский же с первого взгляда в нее жестоко влюбился».

Действительно, Татьяна была очень высокой – 178 см. Именно поэтому она редко носила туфли на каблуках, хотя ноги у нее были поразительной красоты. С этим связан один забавный случай. Однажды у знаменитой Марлен Дитрих американский корреспондент спросил, правда ли, что ее ноги считаются самыми прекрасными в мире. Марлен ответила: «Так говорят. Но у Татьяны лучше».

Татьяна жила в Париже у своего дяди, известного художника. У нее были самые разнообразные знакомства: как богемные, так и великосветские. Например, в нее был влюблен виконт Бернар дю Плесси, а в монпарнасских кафе она танцевала с Александром Вертинским и болтала с Жаном Кокто, Андре Жидом, Кристианом Бернардом, Борисом Кохно, Сергеем Прокофьевым, князем Феликсом Юсуповым. Как-то ей даже пришлось выступить в роли спасительницы Кокто и Марэ, когда их арестовала полиция нравов в одном из отелей Тулона. Узнав об этом, Татьяна вместе со своей подругой Еленой Десофи заявила в полицейском участке, что с Жанами их связывает не просто дружба, а более интимные отношения. Мужчин отпустили, решив, что такие девушки не могут врать.

Ого, еще как могут!

После знакомства Маяковский и Яковлева стали неразлучны. Владимир был истинно влюблен, Татьяна – очень увлечена. Хотя и не решалась еще сделать выбор. «У меня сейчас масса драм, – писала она матери. – Если бы я даже захотела быть с Маяковским, то что стало бы с Илей, а кроме него, есть еще двое. Заколдованный круг».

И все же настоящая драма состояла не в этом. Маяковский, задумав жениться, предполагал увезти Татьяну в Москву. Он подробно рассказал ей о своем сожительстве с Бриками в Гендриковом переулке, но уточнил, что у него есть еще комната, вернее, рабочий кабинет, в Лубянском проезде. История с Бриками Татьяну изрядно смущала, а потом просто напугала, когда Маяковский начал таскать ее по автосалонам, чтобы выбрать Лилечке в подарок именно такой «Рено» и именно такого цвета, о котором она мечтала…

И все же Татьяна была почти влюблена. Еще бы! Маяковский умел ухаживать, как никто! Он, к примеру, договорился в цветочном магазине, чтобы каждую неделю ей домой доставляли цветы с приколотой запиской – каждому букету свое четверостишие. Всего их было пятьдесят четыре.

Через два месяца он вернулся в Париж. Но прежде в Гендриковом переулке разразился жуткий скандал. Случилось это после публикации стихотворения «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви».

Оно было посвящено Татьяне Яковлевой.

Лиля Брик восприняла публикацию как оскорбление: впервые за все годы совместного существования лирические стихи посвящены не ей! Жуткие крики, обвинения в предательстве…

Е. А. Лавинская, которая близко знала Маяковского и Бриков, писала: «Еще в 1927 году поэт собрался жениться на одной девушке, что очень обеспокоило Лилю… Она ходила расстроенная, злая, говорила, что он (Маяковский), по существу, ей не нужен, он всегда скучен, исключая время, когда читает стихи, но я не могу допустить, чтобы Володя ушел в какой-то другой дом, да ему самому это и не нужно…»

Была еще другая история. Сложились любовные отношения у Маяковского с Н. А. Брюхоненко. И Лиля писала ему в Крым: «Володя, я слышала, что ты хочешь жениться. Не делай этого. Мы все трое (т. е. Маяковский, она и Ося) женаты друг на друге, и больше жениться нам грех…»

Разумеется, теперь она с ума сходила от злости и ревности!

Да и в Париже не все пошло гладко. Эльза, испуганная результатом своего неожиданного «сводничества», уши прожужжала Володе о количестве Таниных поклонников и женихов.

И все же в очередной его приезд Маяковский и Яковлева простились только до осени, чтобы уж потом не расставаться никогда.

Но случилось так, что они больше никогда не увиделись! В Москве Маяковский начал подготовку к грандиозной выставке «20 лет работы…», закончил пьесу «Баня», которую читал в Театре Мейерхольда, принял участие в работе конференции РАПП. И одновременно подал ходатайство на очередную поездку во Францию. Сдал в редакцию журнала «Огонек» «Стихи о советском паспорте» – нечто вроде клятвы в верности Родине, партии. Но рукопись пролежала на столе редактора девять месяцев и была опубликована только после смерти поэта, а вместо разрешения на выезд ему пришел короткий отказ.

Маяковский обратился в ОГПУ, к бывшему ответственному редактору «Известий» И. Гронскому, с просьбой похлопотать о визе во Францию. Опять отказ.

Наверху сочли вредной для интересов страны женитьбу крупного советского поэта на белоэмигрантке. Боялись, что Маяковский возьмет да и останется в Париже. И Агранов по просьбе семьи Брик, не желавшей терять кормильца, затормозил выдачу визы.

Маяковский об этом не догадывался, все надеялся, что визу дадут. Наконец 11 октября 1929 года в Гендриков переулок пришло письмо от Эльзы.

«Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений, – потом описывала все это Лиля Брик. – Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать письмо вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т. Яковлева, с которой Володя познакомился в Париже и в которую еще был по инерции влюблен, выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в Париже, в белом платье, с флердоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил бы скандала, который ей может навредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит по всему этому ничего не говорить Володе. Но письмо уже прочитано…»

А между тем Татьяна тогда еще не венчалась с виконтом. И она отправила письмо Маяковскому, где спрашивала, что ей делать. Письмо пропало, Маяковский не ответил…

Куда пропало столь важное для него письмо?

Не Лилечка ли его заиграла?

Она по-прежнему пребывала в состоянии жуткой ярости из-за открывшегося непослушания верного Щена. Точно так же лютовал на нее Ося, на которого, в свою очередь, топал ногами товарищ Агранов.

Щен срывался с поводка, и нужно было показать ему, что он – всего лишь пес при хозяевах.

И показали…

Теперь все публикации Маяковского встречала неистовая злоба.

И. Эренбург утверждал, что в стихах поэта «слышатся одни, конечно, перворазрядные барабаны». К. Чуковский уверял, будто «его пафос – не из сердца, и нет у него чувства родины».

После публикации стихотворения «Прозаседавшиеся» и особенно поэмы о Ленине на Маяковского навалилась целая толпа партийных критиков, возглавляемая Л. Троцким.

Л. Сосновский начал кампанию под лозунгом: «Довольно Маяковского». Н. Коган заявил: «Он чужд нашей революции». А. Лежнев называл поэта «холодным ритором и резонером». А. Воронский писал: «Социализм Маяковского – не наш марксистский социализм, это скорее социализм литературной богемы».

Модным стало повторять вслед за Троцким о «кризисе Маяковского». К. Зелинский опубликовал статью «Идти ли нам с Маяковским», где писал: «Безвкусным, опустошенным и утомительным выходит мир из-под пера Маяковского… к новому пониманию революции можно прийти, уже перешагнув через поэта».

Его стихи называли «рифмованной лапшой» и «кумачевой халтурой», «перо Маяковского совсем не штык, а просто швабра какая-то…». В травле участвовали Носимович-Чужак, Гросман-Рощин, А. Горфельд, Л. Авербах, М. Янковский, В. Ермилов, В. Перцев, С. Дрейден, поэт Семен Кирсанов…

Свою выставку-отчет «20 лет работы» Маяковский готовил почти в одиночестве. Лиля вспоминала, что в «этой затее ему помогала какая-то Зина Свешникова и какие-то неизвестные «мальчики».

А Брики где же были? Они уехали за границу, истомленные отчаянием «кормильца». То ли дали ему время прийти в себя, то ли… То ли Лилечка, как жена Цезаря, должна была остаться вне подозрений?

17 апреля 1930 года, в день похорон Маяковского, в выпусках «Литературной газеты» и «Московской правды» появилась статья все того же Михаила Кольцова, в которой было сказано: «Нельзя с настоящего, полноценного Маяковского спрашивать за самоубийство. Стрелял кто-то другой, случайный, временно завладевший ослабленной психикой поэта-общественника и революционера. Мы, современники, друзья Маяковского, требуем зарегистрировать это показание».

Овладели его сознанием… Писатель Анатолий Виноградов рассказывал, как однажды Агранов зло, издевательски подшучивал над Маяковским: «Вот ты там в «Флейте-позвоночнике» говоришь, но ведь вы, поэты, любите похвастаться словцом, а на деле вы трусы». Маяковский что-то буркнул обиженно в ответ. Агранов продолжал подначивать его. Потом вынул револьвер и подал Маяковскому со словами:

– На вот, посмотрим, какой ты храбрый, хватит ли у тебя смелости поставить пулю в своем конце.

Маяковский взял револьвер и ушел с ним.

Поэт Николай Асеев, друг Маяковского (он даже носил в литературных кругах прозвище Соратник за преданность поэту), вспоминал, что, приехав на квартиру Маяковского в день его гибели, встретил там Агранова, который отвел его в другую комнату и прочел предсмертное письмо, не дав его в руки.

Странно, что письмо было написано за два дня до рокового выстрела.

Вот оно:

«Москва. 12 апреля 1930 года.

Всем.

В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Мама, сестры и товарищи, простите – это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет.

Лиля, – люби меня.

Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.

Как говорят -

«инцидент исперчен».

Любовная лодка разбилась о быт.

Я с жизнью в расчете и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид.

Счастливо оставаться.

Владимир Маяковский».

Дальше следовало несколько приписок. Маяковский сводил счеты с литературными противниками и отдавал денежные распоряжения.

С Вероникой Полонской его познакомили Брики – это был противовес парижской любви. Женившись на Веронике (ее чаще называли Нора), он остался бы управляем Лилей, как прежде. Он сам хотел жениться, хотел покоя. Однако Нора была замужем…

Вот что писала она о последней встрече с измученным поэтом:

«Маяковский хотел, чтобы я была счастлива, но с ним и только с ним. Или ни с кем больше. Никак он не заботился о сохранении приличий, о сохранении моего семейного быта. Наоборот, он хотел все взорвать, разгромить, перевернуть, изничтожить».

Она твердила свое: ей надо поговорить с мужем. На том и расстались в тот роковой день. Маяковский поцеловал Нору, попросил не беспокоиться и сунул двадцать рублей на такси.

Полонская вышла, однако не успела дойти до парадного, как раздался выстрел. «У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору: не могла заставить себя войти…

Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди было крошечное кровавое пятнышко».

На следующий день его предсмертное письмо опубликовала главная газета страны «Правда».

…В день гибели Маяковского некий молодой чекист дежурил на Лубянке и в числе первых прибежал к месту трагедии – квартира поэта рядышком, по соседству. Он видел лестницу, приставленную к окну с торца дома. Потом, когда он вернулся из квартиры на улицу, лестницы уже не было. Между тем окно располагалось очень высоко, и стремянка была столь длинной, что одному человеку ее уж точно было не унести. В тот же день он написал отчет, в котором высказал предположение, что неизвестные могли проникнуть в дом по этой стремянке, причем их должно быть трое, а то и четверо – очень сильных физически, иначе стремянку не принести. И куда она делась потом, непонятно, ведь ее должны были куда-то оттащить, куда-то совсем недалеко, и там спрятать.

Назавтра проницательный молодой службист был отправлен в Забайкалье. Спустя много лет, встретившись в командировке с бывшим сослуживцем, чекист понял, что его бросили служить так далеко от Москвы за ту злополучную лестницу.

Кстати, сразу после гибели Маяковского были приняты меры, чтобы исключить всякую последующую возможность судебно-медицинской экспертизы. Тело было кремировано. Родственникам не разрешили похоронить поэта по-христиански.

После смерти Маяковского Брики вернулись из-за границы, и Лиля стала называть себя «вдовой Маяковского». Ведь это «звание» давало право на литературное наследие поэта.

Однако наследие оказалось не слишком-то прибыльным наследством. Травля накануне смерти возымела действие: печатать Маяковского боялись. Тогда Лиля, окончательно обезденежев, написала письмо Сталину с жалобой на то, что Маяковский – поэт революции, поэт советской эпохи – совсем забыт, что его не издают…

В том, что письмо дошло до вождя – легло ему на стол! – прямая заслуга Агранова. Тут же была наложена высочайшая резолюция, которую знал в свое время каждый школьник: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».

Каждый школьник, увы, не знал, что авторство сей строки целиком и полностью принадлежит Лиле Брик. Как, впрочем, и львиная доля гонораров за переиздания всех произведений Маяковского.

Когда-то, в восемнадцатом году, он принес опухающей от голода Лиле две морковки. Редчайшая драгоценность в то время… Он и мертвый продолжал заботиться о ней.

Вернее, и мертвый был принуждаем заботиться о ней!

«15 апреля утром, когда мы еще спали на антресолях у себя на улице Кампань-Премьер, нас разбудил стук в дверь, – вспоминал позднее Арагон. – Кто-то крикнул с лестничной площадки два слова по-русски. Я не понял, что он сказал, но Эльза вскрикнула так страшно, что я соскочил с кровати, а она твердила мне одно слово: «Умер, умер, умер…» Не нужно было говорить, о ком идет речь».

Некоторое время спустя Эльза получила от сестры письмо: «Любимый Элик! Я знаю совершенно точно, как это случилось, но для того, чтобы понять это, надо знать Володю так, как знала его я. Если бы я или Ося были в Москве, Володя был бы жив… Стрелялся Володя как игрок, из совершенно нового, ни разу не стрелянного револьвера. Обойму вынул, оставил одну только пулю в дуле, а это на 50 % осечка. Такая осечка уже была 13 лет назад в Питере. Он во второй раз испытывал судьбу. Застрелился он при Норе (артистка МХАТ Вероника Полонская, в которую тогда был влюблен Маяковский), но ее можно винить как апельсинную корку, о которую поскользнулся, упал и разбился насмерть».

Немедленно в письмах и выступлениях, а потом и в воспоминаниях Эльзы и Лили стала появляться тема: «Патологическая склонность Володи к самоубийству».

Выходило, что Маяковский дважды стрелялся. Причем в обоих случаях был использован принцип гусарской, или русской, рулетки. В обойме пистолета находился только один патрон.

Первый раз это произошло в 1916 году. Маяковский позвонил Лиле Брик и срывающимся голосом сказал:

– Прощай, Лилик! Я стреляюсь…

Спас случай. Не то осечка, не то оружие не сработало.

И Эльза твердила:

– Всю жизнь я боялась, что Володя покончит с собой.

Смысл: ну вот и случилось сие…

Арагон, которому за послушание и успешное претворение в жизнь линии компартии даровано было дотянуть до семидесяти трех, написал о сестрах вскоре после того рокового выстрела Маяковского:

 
Вы обе – замыслов моих литые звенья,
и Лиля рождена для песен, как и ты.
Поэт ее упал однажды без движенья на черновик стихотворенья,
но песнь его жива – и в ней его черты.
 

Можно по этому поводу переживать как угодно, но никуда не денешься от двух убийственных признаний, которые сделали Арагон и его жена (сестра Лили Брик) на склоне жизни.

Он: «Я не тот, кем вы хотите меня представить. Моя жизнь подобна страшной игре, которую я полностью проиграл. Мою собственную жизнь я искалечил, исковеркал безвозвратно…»

Она: «У меня муж – коммунист. Коммунист по моей вине. Я – орудие советских властей. Я люблю носить драгоценности, я светская дама, и я грязнуха».

Хоть в данном случае товарищ Вышинский определенно прав: признание обвиняемого – царица доказательств, – а все равно противно!

А вот признание самой Лилечки:

«Жалко себя. Никто так любить не будет, как любил Володик».

Пророческие слова! Пророческие…

Лиля Брик покончила с собой в 86 лет, наглотавшись снотворного. Причина: несчастная любовь.

Ну что тут скажешь… Это многое извиняет.

Мальвина с красным бантом
(Мария Андреева)

– Мадам, я потрясен, я глубоко сочувствую вашему горю, но… – полицейский комиссар деликатно кашлянул, – но вы же признаете, что это написано рукой вашего мужа?

Женщина, сидевшая на стуле вполоборота к комиссару и неотрывно смотревшая на нечто, лежащее на диване и накрытое простыней, отчего затейливый, изящный диванчик казался громоздким, несуразным и пугающим сооружением, повернула голову и уставилась на комиссара невидящими глазами. Зрачки ее были расширены, словно дама накапала в глаза белладонны. Губы ее дрожали так, что лишь со второго или третьего раза ей удалось выговорить:

– Почерк очень похож на его. Но это подделка, подделка! Он не мог!

Она неплохо говорила по-французски, но иностранный акцент сразу чувствовался. Впрочем, это было неудивительно: во-первых, в «Руайяль-отеле» на рю-дю-Миди в Каннах жили сплошь иностранцы (и очень богатые иностранцы!); во-вторых, комиссару Девуа уже было известно, что дама, с которой он сейчас беседовал, – русская, зовут ее Zinette Morozoff, а то, что лежит на диване, еще несколько часов назад было ее мужем, русским миллионером и homme d’affaires[26]26
  Деловой человек, бизнесмен (фр.).


[Закрыть]
с непривычным для его французского уха именем Савва.

Кто бы мог подумать, что этот день, 13 мая 1905 года, окажется ознаменован трагедией! Вдобавок очень загадочной трагедией.

Когда комиссара конфиденциально вызвали в «Руайяль-отель» (здесь умели хранить тайны постояльцев, но такую тайну не утаишь, совершенно по пословице «la ve?rite? finit toujours par percer au dehors»![27]27
  Французский аналог пословицы «Шила в мешке не утаишь».


[Закрыть]
), ему шепотком сообщили, что мсье Морозофф покончил с собой. Однако лишь только Девуа вошел в роскошный номер, который немедленно заставил его почувствовать себя не уважаемым человеком, а нищим голодранцем, как красивая дама в смятом, запачканном кровью платье оттолкнула человека, который подносил ей склянку с остро пахнущим лекарством, и кинулась к полицейскому с криком:

– Моего мужа убили! Я видела человека, который его застрелил!

– Мне сообщили о самоубийстве… – растерялся комиссар.

Но мадам повторила:

– Я видела этого человека!

– Успокойтесь, Зинаида Григорьевна, – мягко сказал человек со склянкой в руке. Потом комиссар узнал, что это был доктор семьи Морозофф. Несмотря на варварскую фамилию – Селивановский, он вполне прилично говорил по-французски. – Выпейте это.

Дама проглотила лекарство одним глотком, утерлась тыльной стороной изящной ручки (комиссар Девуа от кого-то слышал, будто русские именно так пьют свой национальный напиток – чистый спирт) и принялась рассказывать:

– Я вернулась в отель с прогулки очень усталая. Вошла в нумер, села в кресло и только хотела позвонить, чтобы мне принесли чаю, как услышала голос мужа. Он с кем-то говорил. Ответов собеседника слышно не было, да и его собственных слов я не могла разобрать, но в голосе Саввы звучали ярость и отвращение. Я встревожилась, начала подниматься с кресла, как вдруг за стеной послышался громкий хлопок. Какое-то мгновение я смотрела на дверь, ничего не понимая. И только через минуту осознала, что это был выстрел. И тотчас раздался новый выстрел – чуть тише первого. От изумления и испуга я даже не сразу смогла подняться, но наконец справилась с собой. Кинулась к двери – она оказалась заперта! Я принялась трясти ее, кричать, звать моего мужа. Наконец каким-то отчаянным рывком мне удалось ее распахнуть…

Комиссар покосился на дверь. Да, рывок был и впрямь отчаянный! Золоченая задвижка была наполовину сорвана. Русские женщины не только очень красивы, но и очень сильны…

– Я вбежала в комнату, – продолжала мадам Морозофф. – Савва лежал на диване, запрокинув голову. На полу валялся его «браунинг».

– Вот этот? – уточнил комиссар Девуа, указывая на револьвер, лежащий на столе на чистой салфетке.

– Да.

– Это оружие принадлежало вашему мужу?

– Мне кажется, да, – не слишком уверенно ответила Zinette. – У него был «браунинг». Наверное, этот.

Ну, комиссар Девуа слишком много хочет от нее. Для женщин все револьверы одинаковы, они вряд ли отличат «браунинг» от «маузера», особенно находясь в таком состоянии, в каком находится сейчас эта Zinette. На его взгляд, она совершенно потерялась. Говорит о двух выстрелах, а между тем в барабане не хватает только одной пули. Несоответствие сразу насторожило Девуа, и доверия к рассказу русской дамы у него поубавилось.

– Ну и что было потом? – осторожно задал он новый вопрос.

– Мне почудилось какое-то движение за окном, – пробормотала мадам Морозофф. – Я мельком взглянула и увидела фигуру человека, бегущего по дорожке сада.

– Вы можете его описать? – быстро спросил Девуа.

Zinette покачала головой:

– Помню только, что он был в сером костюме. Или в коричневом?… Я не присматривалась. Я еще ничего не понимала. До меня не сразу дошло, что мой муж лежит на диване мертвый, с закрытыми глазами.

– Обратите на это внимание, комиссар! – вмешался доктор. – С закрытыми глазами! Причем я потом спросил Зинаиду Григорьевну: она ли закрыла глаза покойному? Она клянется, что нет. Но тогда кто сделал это?

Вопрос был риторический: откуда комиссар знал, кто? Ни в какого загадочного мужчину в сером (а может, коричневом) костюме он не верил. То есть мужчина вполне мог идти или даже бежать по садовой дорожке, но то был постоялец отеля, только и всего. Девуа не сомневался в этом ни единой минуты. Мадам Морозофф все еще не в себе, вот и не помнит, как закрыла глаза мертвому мужу. Совершенно машинально. Впрочем, это объяснимо. Если чуть ли не в твоем присутствии покончил с жизнью горячо любимый супруг…

Хотя, честно говоря, вряд ли такая изысканная дама, как Zinette, могла любить грузного, невысокого, с некрасивым азиатским лицом человека, чей труп лежал на диване, подумал комиссар Девуа. С другой стороны, Морозофф был, по слухам, ходившим в Канне с момента прибытия в город этого грубоватого русского (а вернее, татарина), баснословно богат, а деньги способны любой недостаток превратить в достоинство! Быть может, Zinette боится, что о ней начнут злословить: довела-де мужа до самоубийства?

И в эту минуту комиссар увидел, что вместе с носовым платком мадам Морозофф сжимает в кулачке какую-то бумажку. Девуа осторожно вынул ее из дрожащих пальцев Zinette и развернул.

Да ведь это записка! Шелковистая бумага цвета слоновой кости (на такой бумаге только любовные послания писать!), размашистый почерк, буквы так и пляшут: чувствовалось, строки написаны в минуту крайнего волнения. Вот только что именно здесь написано? Господин самоубийца писал, разумеется, по-русски, не заботясь о том, что расследовать обстоятельства его смерти придется французской полиции. Крайняя безответственность!

Комиссар Девуа попросил доктора перевести.

– «В моей смерти я попрошу не винить никого, – угрюмо прочел тот, а потом повторил по-французски: – N’accusez personne de ma mort».

– Никого не винить?! – воскликнула Zinette. – Да его убили эти шушеры, которые тут слонялись вокруг отеля уже который день!

– Qu’est-ce que c’est – «chucheri»?[28]28
  Что это такое – «шушеры»? (фр.)


[Закрыть]
– не понял комиссар.

Доктор Селивановский пожал плечами:

– Какие-то подозрительные личности.

Мадам Морозофф разрыдалась.

Комиссар закатил глаза, как мученик на кресте. Он ждал от записки большего, а там ничего особенного, самый обычный текст. Сколько таких записок видел Девуа рядом с телами самоубийц! Некоторые из этих последних посланий были написаны вкривь и вкось, некоторые выведены тщательно, буковка к буковке, – суть дела от этого не менялась. Ему, правда, показалось странным, что в записке застрелившегося русского homme d’affaires предложение начинается не с заглавной буквы, а в конце предложения не поставлен le point.[29]29
  Точка (фр.).


[Закрыть]
А впрочем, кто думает о правилах правописания или знаках препинания перед тем, как поставить свинцовую точку в конце своей жизни?!

Тут, впрочем, имелась еще одна тонкость, о которой комиссару так и не дано было узнать. Доктор Селивановский, по невнимательности, по рассеянности ли, бог весть почему, перевел текст записки в настоящем времени, а не в будущем, не обратив внимания на глагол «попрошу». Попрошу никого не винить, а не прошу! Впрочем, вряд ли Девуа нашел бы в этом что-то особенное…

Комиссар также не удивился тому, что сразу после текста листок явно был оборван. Быть может, несчастный самоубийца написал что-то еще, но потом раздумал, счел эти слова ненужными. Но куда он дел обрывок? Да какое это имеет значение! Главное заключено в этих сакраментальных словах: «N’accusez personne de ma mort…» И никакие chucheri тут совершенно ни при чем!


* * *

«…Вы сами знаете, что стали для меня всем на свете, средоточием Вселенной. Я ради Вас натворил столько глупостей, что сделался посмешищем в кругу своей семьи, да и вся Москва без умолку и очень зло судачит о моих „чудачествах“. Впрочем, сие безразлично даже мне, а уж Вам-то – тем паче. Так и должно быть, ибо я для Вас не значу ничего и даже меньше, чем ничего. Я Вас никогда ни о чем не просил, я с благодарной покорностью принимал те крохи, которые Вам угодно было смести со своего стола в мои жадно простертые ладони, однако умоляю, заклинаю теперь: не унижайте меня! Не добивайте! И ежели каблучки Ваших туфель и в самом деле сделаны из обломков разбитых Вами мужских сердец, то мое сердце Вами не просто разбито – оно растоптано. Иногда мне кажется, что я уже не живу, что я уже давно мертв – душа моя мертва, Вы ее убили, а бренное тело еще доживает свою мучительную жизнь. Видимо, настанет день, когда сил у него достанет лишь на то, чтобы поднести к виску дуло да спустить курок. Но Вы можете не сомневаться: в моей смерти я попрошу не винить никого и Вас тем паче.

Не поймите превратно, я не собираюсь Вас пугать или шантажом добиваться возвращения Вашей благосклонности. Я просто хочу показать Вам, что дошел до предела, до ручки дошел, что и в самом деле нет никакого просвета в череде этих мучительных дней без…»

– Леонид! Что это вы делаете, позвольте вас спросить?! – раздался окрик, в котором звучало неподдельное возмущение. Однако мужчина, лежащий в постели, держа в руках два листка, исписанных крупным, неровным почерком, остался невозмутим.

– Читаю чужие письма, как вы могли заметить, – ответил он, бросив насмешливый взгляд прозрачных серых глаз на женщину в белом шелковом капоте, которая вошла в комнату. И как ни был этот человек хладнокровен, расчетлив и жесток, а все же что-то дрогнуло в его груди – в том месте, где у нормальных людей (если, конечно, они не террористы, не убийцы, не большевики, не организаторы некоего «военно-технического бюро»: лаборатории, производящей бомбы, гранаты и «адские машины», не тренеры боевиков) находится сердце.

Осталось две вещи на свете, которые могли заставить затрепетать «адскую машину», которая была вместо сердца у этого человека по имени Леонид Красин. Во-первых – абсолютная власть, к которой он стремился. Во-вторых – женская красота, которой он иногда позволял себе обладать.

О да, она была поразительно красива, эта особа, недавно перешагнувшая рубеж, который был определен Бальзаком для женщин в небезызвестном романе. Волшебный рисунок черт, бесподобная кожа, удивительные голубые глаза в кружеве ресниц, совершенные дуги бровей, высокий лоб и маленький твердый подбородок – все было великолепно! А ее тело, которое он лишь несколько минут назад трогал, обнимал, тискал, мял, гладил, хватал и целовал, как ему заблагорассудится, – тело было еще великолепней, чем лицо, оно могло свести мужчину с ума.

Красин вспомнил рассказ своей любовницы о том, что некий актер по фамилии Мейерхольд, первый раз увидевший ее, немедля врезался в нее по уши и накропал стишок, в котором увековечил изысканность ее белого платья по сравнению с безвкусными платьями прочих дам, а главное – воспел «морскую лазурь» ее глаз, которые казались так невинны по сравнению с другими глазами, так и горевшими греховным блеском.

О да, хмыкнул Красин: сейчас, в белом, с небрежно заколотыми золотисто-русыми волосами, это был ангел, сущий ангел. Но в постели-то она вела себя совершенно как похмельная, не ведающая стыда вакханка! Притворщица… Что значит – актриса!

Она и в самом деле была одной из ведущих актрис Художественного театра, руководил которым некий Константин Алексеев, взявший себе псевдоним Станиславский. Какой же актер без псевдонима! Ведь и любовница Красина тоже играла под псевдонимом Андреева, хотя настоящая фамилия ее была Желябужская – по прежнему мужу, ныне отставленному.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю