Текст книги "Дамы плаща и кинжала (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
Уэллс был раздражен этим внезапным и неуместным приступом материнской любви. Он оказался бы раздражен куда сильнее, он впал бы в ярость, если бы узнал, что ни в какой Швейцарии Мура не была, а если была, то лишь пару дней. На самом деле она ездила в Россию. И происходило это, начиная в 1928 года, не единожды!
Например, в 1934 году она вместе с Горьким совершала поездку по Волге до Астрахани и обратно на пароходе «Клара Цеткин». Была она на родине и в мае 1935 года. А также в июне 36-го…
Все эти поездки требовали от нее невероятной изворотливости и самообладания. Мало того, что Уэллс донимал ее своей ревностью! Из России шли настоятельные приказы как можно скорее отдать архив Горького, страшно раздражавшие ее: ну ведь и так все решено, отдаст она архив! Зачем так торопить события?!
Она не понимала подоплеки спешки: Сталиным уже была решена судьба Буревестника и назначен палач.
Так или иначе, Мура не делала тайны из требований Москвы вернуть архив – ведь это представляло ее невинной жертвой большевиков. Во всяком случае, Локкарт был в курсе этих требований… разумеется, преподнесенных в соответствующей упаковке.
Вот как описывает эту «упаковку» Берберова – со слов самой Муры, с которой она иногда встречалась: «Летом 1935 года Мура отказалась отдать архив Горького для увоза его в Москву, а весной 1936 года в Норвегии была сделана попытка выкрасть бумаги Троцкого[56]56
Архив Троцкого, архив Керенского, архив Горького – этими тремя собраниями документов Сталин маниакально желал овладеть, и это ему в конце концов удалось: Троцкий ради этого был убит, дом Керенского ограбили, архив Горького был привезен в Москву лично баронессой Будберг.
[Закрыть] из дома, где он тогда жил. А вскоре после этого на Муру было оказано давление кем-то, кто приехал из Советского Союза в Лондон с поручением и письмом к ней Горького: перед смертью он хочет проститься с ней, Сталин дает ей вагон на границе, она будет доставлена в Москву и в том же вагоне доставлена обратно, в Негорелое,[57]57
Пограничная станция.
[Закрыть] она должна привезти в Москву архивы, которые ей были доверены, иначе он никогда больше не увидит ее. Человек, который передаст ей это письмо, будет сопровождать ее из Лондона в Москву, а затем – из Москвы в Лондон.
На этот раз она сказала об этом Локкарту, и Локкарт был единственный человек, который немедленно сделал вывод из этого факта: он прямо ответил ей, что, если она бумаг не отдаст, их у нее возьмут силой: при помощи бомбы или отмычки, или револьвера».
Итак, Мура появилась в Москве в первых числах июня 1936 года под самым что ни на есть приличным предлогом – привезя архив. Бумаги были у нее приняты, а потом ее отвезли в Горки, где жила теперь семья Горького (вернее, то, что от нее осталось), и предупредили держаться как можно скромней, а при могущей быть встрече со Сталиным не подавать виду, что они знакомы.
Предупреждение показалось ей смешным: Сталина она, помнится, видела раз или два в жизни, и вряд ли он вообще подозревает о ее существовании.
Во многих вещах она оставалась еще такой наивной…
Состояние Горького поразило Муру. Она и не ожидала, что дела его настолько плохи!
Он сидел в кресле, свесив голову, никого не видя, не узнавая. Все тело исколото, лицо, уши, пальцы синюшные, тяжелое, надрывное дыхание…
Врачи заявили, что положение безнадежно, конец теперь – дело нескольких минут – и вышли из комнаты, где остались только самые близкие Горькому люди: Екатерина Павловна Пешкова, Тимоша, медсестра Ольга Черткова, которую все называли просто Липочка, Крючков, Ракицкий-Соловей – и Мура.
Шептались, молчали, снова шептались… Екатерина Павловна спросила, не нужно ли чего. Ее тихий голос нарушил оцепенение Горького. Он открыл глаза, медленно оглядел каждого, словно бы с трудом узнавая, потом пробормотал:
– Я был так далеко. Оттуда так трудно возвращаться…
Липочка, обрадованная тем, что Горький пришел в себя, кинулась к доктору Левину и предложила ввести больному огромную дозу камфары – двадцать кубиков. Хуже не будет – хуже просто не может быть, но вдруг случится чудо…
Все испугались: а вдруг сердце не выдержит? Вдруг Горький после укола умрет?
Воззрились на Левина.
Левин только рукой махнул: делайте, мол, что хотите! Ему уже порядком поднадоела эта игра в Айболита. Скорее бы он умер, этот цепляющийся за жизнь писатель! Тогда задание было бы исполнено, он мог бы вздохнуть свободно…
Левин очень сильно обольщался насчет своего будущего, однако пока что этого не знал.
Липочка сделала укол, и Горький довольно быстро пришел в себя, огляделся не без негодования:
– Что это вы тут собрались? Хоронить меня, что ли, хотите?
И тут по комнатам раскатилось эхо телефонного звонка, и в спальне появился Ягода (он фактически не уезжал последнее время, то ли не в силах расстаться с Тимошей, то ли «курируя» процесс умирания Горького), имевший весьма бледный вид:
– Звонили из Кремля. Едет товарищ Сталин!
Бледный вид Ягоды был очень даже объясним: он несколько минут назад тайно телефонировал в Кремль и сообщил резюме врачей – насчет того, что надежды нет, конец настанет с минуты на минуту. Явно же было, что Иосиф Виссарионович выехал, чтобы отдать Горькому последний долг. Эффектная задумывалась сцена. Эффектная и трогательная! А тут – здрасьте вам… умирающий вроде как раздумал умирать.
Но не душить же Горького, в самом-то деле! Камфара продолжала действовать, и в ту минуту, когда в комнате появился Сталин, Горький выглядел если не как огурчик, то как человек, стоящий на пути к выздоровлению.
Сталин аж споткнулся на пороге. Посмотрел на Ягоду. Если бы взглядом можно было убивать, Ягода уже лежал бы трупом. Однако его словно ветром вынесло из комнаты при гневном окрике вождя:
– А этот что тут шляется?
Следующей досталось Муре:
– А это кто сидит в черном? Монашка, что ли? Свечки только в руке не хватает! Всех вон!
Мура исчезла.
Сталин был отличный актер и замечательно сумел подать собственное разочарование как гнев при виде преждевременных поминок «своего великого друга». Велено было подать шампанского, и вождь (во…дь!) выпил за здоровье Горького, мысленно пожелав ему сдохнуть как можно скорее.
А Горький, черти б его драли, вполне осмысленно и членораздельно вдруг начал рассуждать о своих творческих планах!
Сталин уехал с радостной улыбкой – мрачнее тучи…
Ягоде велено было немедленно реабилитироваться. И он сделал это руками писателя Александра Афиногенова. Вот что говорил о нем сам Ягода (позднее, на следствии): «Я подвел к Горькому писателей Авербаха, Киршона, Афиногенова. Это были мои люди, купленные денежными подачками, игравшие роль моих трубадуров не только у Горького, но и вообще в среде интеллигенции».
«Трубадур» Афиногенов таким образом воспел сцену, при которой он даже не присутствовал:
«Будущий биограф Горького занесет ночь 8 июня в список очередных чудес горьковской биографии. В эту ночь Горький умирал. Сперанский уже ехал на вскрытие. Пульс лихорадил, старик дышал с перебоями, нос посинел. К нему приехали прощаться Сталин и члены Политбюро. Вошли к старику, к нему уже никого не пускали, и этот приход поразил его неожиданностью. Очевидно, сразу мелькнула мысль – пришли прощаться. И тут старик приподнялся, сел… и начал говорить. Он говорил пятнадцать минут о своей будущей работе, о своих творческих планах, потом опять лег и заснул и сразу стал лучше дышать, пульс стал хорошего наполнения, утром ему полегчало. Сперанский схватился за голову от виденного чуда. Так, вероятно, Христос сказал Лазарю: «Встань и ходи!» Сперанский объясняет это шоком в ту часть коры головного мозга, которая ведает дыханием и сердцем, и шок этот оказался благодетельным».
Краси-иво… И про Лазаря-то как душевно!
Во всей этой «трубадурщине» правда только то, что Горький не умер, когда того ждали. Ну что ж, двадцать кубиков камфары – это вам, товарищи писатели, не кот начихал! И еще есть такое слово – «ремиссия»…[58]58
Временное ослабление или исчезновение проявлений болезни.
[Закрыть]
Так или иначе, Буревестник продолжал дергать культяпками, которые у него оставались вместо крыльев. Он даже делал заметки о своем самочувствии: «Вещи тяжелеют: книги, карандаши, стакан, и все кажется меньше, чем было.
Конца нет ночи, а читать не могу.
Забыли дать нож починить карандаш.
Спал почти два часа. Светает.
Кажется, мне лучше».
Да, ему явно стало лучше! И Сталин встревожился: в Москве находился французский писатель Андре Жид, на 18 июля была запланирована его встреча с Горьким. Сталин боялся даже думать, что может накаркать ополоумевший Буревестник знаменитому вольнодумцу! Например, начнет вспоминать о неожиданной смерти Барбюса… Как бы шуточка насчет некоего насекомого не показалась детской шалостью!
Рисковать и полагаться на естественный ход вещей было нельзя.
17 июня Ягода тихо сказал Муре, чтобы она незаметно вышла и села в машину, которая ее поджидает за оградой. Она послушалась.
Черный автомобиль остановился на опушке леса, вскоре у нему подъехал еще один автомобиль, в котором сидел Ягода. Он предложил Муре выйти, и они какое-то время ходили под деревьями. Ягода говорил, Мура слушала, низко опустив голову.
Несколько раз она взглядывала на собеседника и кивала. Потом они разъехались и вернулись в Горки порознь. Очень кстати грянул внезапный летний ливень, и никто не заметил, как Мура появилась в доме и сразу прошла в спальню Горького.
Он не спал, был в сознании, около постели клевала носом Липочка.
Мура неслышными шагами прошлась по комнате, посмотрела на тумбочку. Там стояли два стакана: один с водой, другой пустой. Мура взяла наполненный стакан, поднесла его к губам, потом покачала головой, вышла с ним, вернулась, поставила его на прежнее место.
Горький смотрел на нее мутными глазами.
– В воду сор попал, – сказала Мура, как будто ее о чем-то спросили. – Я заменила.
Липочка подхватилась, испуганно моргая со сна.
– Ой, Марья Игнатьевна, – сказала она. – Я и не слышала, как вы вошли. Сморилась.
– Сморились, так идите отдохните, – ответила ей та с непривычным, жестким выражением лица, и Липочка вдруг вспомнила, что перед ней все-таки баронесса, не кто-нибудь. А она-то ее запросто: Марья-де Игнатьевна…
– Идите, слышите? – продолжала баронесса.
– Но ведь Алексею Максимовичу лекарство время давать… – растерялась Липочка.
– Ну так дайте и уходите, – неприязненно велела баронесса.
Уколы были уже сделаны, оставалось дать только микстуру, которая облегчала ночной кашель. Липочка налила ее больному, потом поднесла стакан с водой – запить.
Но Горький не пил, а смотрел в сторону. Липочка покосилась и увидела, что баронесса уставилась на них неподвижными, расширенными глазами, вытянув шею.
Горький перехватил ее взгляд, слабо усмехнулся и выпил всю воду.
Липочка поставила стакан. Ей было как-то не по себе.
– Да идите же наконец! – с досадой сказала баронесса. – Чего вы топчетесь? Ведь я здесь. Я – здесь!
Она придвинулась к Липочке и принялась теснить ее к двери, глядя злыми, напряженными глазами, бормоча, словно заклинание:
– Я – здесь, я – здесь!
И ущипнула за руки – раз, другой, третий. Да больно!
Медсестра выскочила из комнаты. Под дверью стояли бледный Крючков и Тимоша.
Потирая руки, Липочка всхлипнула:
– Она меня всю исщипала. Больше я к нему не пойду!
Тимоша смотрела непонимающе. Крючков стал уже не бледный, а белый и выговорил с усилием:
– Ничего. Пойдемте. Ничего.
И увел обеих женщин.
…Спустя много лет вышел сборник воспоминаний о Горьком, в котором были собраны заметки людей, бывших при нем до исхода его жизни. Была там и статеечка под именем «М.И. Будберг» о последней его ночи – и это единственные письменно зафиксированные воспоминания Муры об ее общении с Горьким. В них она называет себя «М.И.»:
«Ночью (то есть с 17 на 18 июня) уснул. Во сне ему стало плохо. Задыхался. Часто просыпался. Выплевывал лекарство. Пускал пузыри в стакан. В горле клокотала мокрота, не мог отхаркивать. М.И. сказала: «А вы кашляйте… вот так». Стало легче. Пошла кровь… Начался бред. Сперва довольно связный, то и дело переходящий в логическую, обычную форму мышления, а потом все более бессвязный и бурный…
Умирал тихо. Сидел в кресле, склонив голову на правое плечо. М.И. поддерживала его голову. Руки бессильно висели. Вздохнул два раза и скончался».
Всю ночь Мура пробыла наедине с Горьким и не вызвала врачей, даже когда начались кровохарканье и бред.
Утром Липочка решилась-таки войти в спальню больного. Баронесса стояла у окна, прижимаясь лбом к стеклу. Увидев медсестру, она бросилась в другую комнату, рыдая, рухнула на диван, воскликнув:
– Теперь я вижу, что я его потеряла… Он уже не мой!
Мертвый Буревестник полусидел в кресле, свесив голову.
В той же книге помещены воспоминания Липочки – Ольги Чертковой. В свете вышеизложенного они просто-таки трогательны:
«16 июня мне сказали доктора, что начался отек легких. Я приложила ухо к его груди послушать – правда ли? Вдруг как он меня обнимет крепко, как здоровый, и поцеловал. Так мы с ним и простились. Больше он в сознание не приходил. Последнюю ночь была сильная гроза. У него началась агония. Собрались все близкие. Все время давали ему кислород. За ночь дали 300 мешков с кислородом, передавали конвейером прямо с грузовика, по лестнице, в спальню. Умер в 11 часов. Умер тихо. Только задыхался. Вскрытие производили в спальне, вот на этом столе. Приглашали меня. Я не пошла. Чтобы я пошла смотреть, как его будут потрошить? Оказалось, что у него плевра приросла, как корсет. И, когда ее отдирали, она ломалась, до того обызвестковалась. Недаром, когда я его, бывало, брала за бока, он говорил: «Не тронь, мне больно!»
Петр Петрович Крючков в своих воспоминаниях роняет такую фразу:
«Доктора даже обрадовались, что состояние легких оказалось в таком плохом состоянии. С них снималась ответственность».
Ничего себе – снималась! В 1938 году все восемь врачей, лечивших Горького, были расстреляны. Кстати, и Крючков тоже. В эту же компанию попал и Ягода. Двое последних, между прочим, обвинялись еще и в убийстве Максима Пешкова.
Что же касается Муры, то ее оформили как наследницу зарубежных изданий Горького, и вплоть до Второй мировой войны она получала гонорары со всех его иностранных изданий.
Кстати, Сталин сдержал слово – ее больше не трогали. Она уже выполнила свои задания. И некому было напомнить о прошлом: Петерса, завербовавшего некогда «графиню Закревскую» и читавшего ей стихи Пушкина, списали в 1936 году в расход. За ненадобностью.
* * *
Вскоре после того, как Герберту Уэллсу, Эйч-Джи, приснился его пресловутый сон – про блуждания по ночным лондонским улицам, про встречу с Мурой с ее «постыдным узелком» под мышкой, про оторванную голову, – вскоре после этого Мура вернулась в Лондон. И как ни был обозлен против нее ее любовник, он не мог не растрогаться, увидев ее слезы, услышав ее рыдания.
От нее Уэллс узнал, что его старинный соперник и бывший друг Максим Горький умер и Мура была с ним в то время.
«Она помогала за ним ухаживать, оставалась с ним до конца, когда он уже был без сознания (она мне описывала это его состояние); что-то непонятное делала с его бумагами, выполняла давным-давно данное ему обещание. Вероятно, там были документы, которым не следовало попадать в руки ОГПУ, и Мура спрятала их в надежное место. Вероятно, она кое-что знала и пообещала никому об этом не говорить. И я уверен, что она сдержала обещание. В таких делах Мура кремень!» – записывал позднее Уэллс.
Блажен, кто верует, тепло ему на свете…
С другой стороны, в наивной, почти детской доверчивости Эйч-Джи была именно что детская всепобедительная мудрость:
«Природа не позаботилась о каком-нибудь утешении для своих созданий – после того, как они послужили ее неясным целям. Нет в жизни человека последнего этапа, отмеченного истинным счастьем. Если мы в нем нуждаемся, мы должны сотворить его сами. Я все еще готов лелеять эту призрачную надежду…
Мура – та женщина, которую я действительно люблю. Я люблю ее голос, ее присутствие, ее силу и ее слабости. Я люблю ее больше всего на свете. И так и будет до самой смерти. Нет мне спасения от ее улыбки и голоса, от вспышек благородства и чарующей нежности, как нет мне спасения от моего диабета и эмфиземы легких. Моя поджелудочная железа не такова, как ей положено быть; вот и Мура тоже. И та и другая – мои неотъемлемые части, и ничего тут не поделаешь…»
Да, так оно и было до самой его смерти, и Эйч-Джи умер на руках возлюбленной женщины.
Умер и Брюс. И Горький. И Петерс. И даже – страшно подумать, не то что сказать! – даже Сталин умер. Ох, Мура умудрилась пережить столько народу, столько народу! А сама дожила до восьмидесяти трех лет.
Последние годы своей жизни она практически не выходила из дому, с удовольствием пила, ела, с удовольствием принимала визитеров. Уэллс оставил ей сто тысяч фунтов, а впрочем, у нее и без этого были неплохие деньги.
Так что не по бедности, а единственно для остроты ощущений, которых ей теперь так не хватало, она порою подворовывала в универсальных магазинах самообслуживания, ничуть не огорчаясь, если попадалась. Впрочем, постепенно Мура перестала ходить и в магазины.
Единственное место, куда ее удавалось выманить из дому, был кинотеатр. Правда, она никак не могла после сеанса вспомнить содержания фильма. Странная вещь: стоило на экране замелькать черно-белым или цветным теням, как перед Мурой с завидным постоянством всплывали кадры другого фильма, самого потрясающего, который она только видела в своей жизни: он назывался «Британский агент» и был поставлен по книге Роберта Брюса Локкарта «Мемуары британского агента». Самого Брюса играл там Лесли Ховард, Муру – Кей Френсис, и снят этот фильм был еще в 1930 году. Тогда Локкарту прислали приглашение на предварительный просмотр, и он взял с собой Муру – ведь это было совершенно естественно!
Однако оказалось, что в зрительном зале они одни: просмотр проводили только для Локкарта. В темноте пустого, огромного зала Мура вновь вернулась в счастливейшие, незабываемые дни своей жизни… Единственные счастливые, как считала она тогда и как думала теперь, на исходе жизни, единственные, которые ей стоило помнить, ради памяти о которых ей стоило жить так долго – так бесконечно, утомительно долго…
По сравнению с этими воспоминаниями ничто не имело для нее значения: ни старые беды и ошибки, ни работа для двух разведок, ни встречи с людьми, которые играли судьбами мира, ни дочь и сын, ни дружба и любовь других мужчин, ни их смерти… ни даже убийство, которое ей пришлось совершить…
И когда она почувствовала, что пытка жизнью скоро окончится, она подожгла автомобильный трейлер, в котором хранились рукописи и ее личный архив. Бумаги, за которые разведки многих стран заплатили бы баснословные деньги, о которых грезили литературоведы и историки, на ее глазах обратились в прах.
Глядя в огонь, Мура вспоминала, как одна из ее бывших знакомых – как там ее звали? Нина? А фамилия? Нет, забыла!.. – спрашивала, когда же она напишет свои мемуары.
Мура тогда отшутилась:
– У меня никогда не будет мемуаров. У меня есть только воспоминания!
Сейчас она без жалости смотрела на пляску пламени: ведь это горели материалы для мемуаров! А воспоминания… они останутся с ней, они всегда при ней. Воспоминания о темном пустом зале, в котором громко стрекотал проекционный аппарат, а она смотрела на историю своей невероятной, своей великой любви, которую разыгрывали чужие люди, и думала: что произойдет, если она коснется руки Брюса, который сидит рядом с ней?
Не коснулась. Побоялась, что он отдернет свою руку. А теперь, глядя в огонь, Мура пожалела, что не рискнула. Вдруг бы не отдернул, а?! Эх, все-таки она оказалась всего лишь слабой, слабой от любви женщиной, а говорили-то: сердце тигра, сердце тигра…
Сквозь ледяную мглу
(Зоя Воскресенская-Рыбкина)
«– Солнце души моей!
Померкло мое солнце. И я в черной ночи вишу над бездонной, над страшной пропастью. Зачем я пишу тебе, куда я пишу тебе, зачем обманываюсь? Совсем недавно я чувствовала себя 25-летней. А сейчас мне даже не сорок – семьдесят. Тянет вниз, но ты не простил бы мне, если бы я сорвалась. Сегодня Алешенька гадал на ромашке «любит – не любит» и, как в прошлом году, уверенно воскликнул: «Любит папа маму!»
Часто я сижу с закрытыми глазами, а иногда просто глядя перед собой. И вдруг начинаю кричать – протяжно, дико, протестующе. Я готова вырвать сердце из груди – такое горячее и колючее. Оглядываюсь кругом: люди сидят и говорят со мной, а на их лицах деловое, обычное выражение. Значит, я кричала молча.
Я живу, как птица с поломанными крыльями. Как мне не хватает тебя!»
Это письмо обращено к мертвому, любимому, незабытому… После ее смерти среди бумаг нашли шесть таких писем – крики, зовы одинокой, страдающей души. Услышал ли он их там, где пребывал? И если там сохраняется память, вспомнил ли, как сначала они недолюбливали, можно сказать даже – ненавидели друг друга?
У некоторых людей бывает любовь с первого взгляда, а у них с первого взгляда возникла взаимная неприязнь, которая только усиливалась с каждым днем совместной работы. Они спорили по поводу и без повода. Ей казалось, что в начальники ей достался какой-то легкомысленный бездельник, который определенно провалит дело. Вот уж воистину – плейбой! Он бы тоже предпочел кого-нибудь повеселей и посговорчивей этой красавицы с непреклонным выражением точеного лица и высокомерными повадками. Не сговариваясь, они обратились к высшему начальству с просьбами – почти с мольбами! – перевести эту (этого) «в другое место, подальше от меня». Начальство ответило кратко: сейчас нет возможности для перевода, придется вам в интересах дела еще немножко пострадать, дорогие товарищи Кин и Ирина. Недолго – полгодика.
«Ну, полгодика я как-нибудь потерплю, тем паче – в интересах дела!» – стиснув зубы, подумал каждый из вышеназванных товарищей.
Спустя три месяца по начальству была отправлена новая просьба – уже совместная: товарищи Кин и Ирина выспрашивали разрешения сочетаться законным браком. Исключительно ради собственных интересов!
– Обязательно им наше разрешение понадобилось, – проворчал один из начальников, крайне недовольный поворотом ситуации: то видеть друг друга не могли, теперь друг без друга не могут. Несерьезно как-то! Взрослые люди, в конце концов. Наверное, уже вовсю живут вместе. Ну и жили бы на здоровье, так нет же: брак им понадобился.
– Ну, это вряд ли, что вместе живут! – усмехнулся другой руководящий товарищ. – Ты что, забыл, какая штучка наша Ирина? У нее нравы строгие! Помнишь, как застрелиться собиралась, когда… – Он выразительно хмыкнул. – Поэтому, думаю, Кин все еще ходит вокруг нее кругами. Но, скажу я тебе, тут наверняка дела не простые, наверняка любовь до гроба, иначе этого рапорта не было бы.
– Любовь! – хмыкнул первый начальник. – Ну что, пусть женятся, как ты считаешь?
– Да на здоровье! – махнул рукой второй, и Кину с Ириной была отбита секретная депеша, в которой содержалась некая разновидность сакраментального благословения: «Плодитесь и размножайтесь!»
Буквально на другой день после получения шифрограммы (это было в декабре 1935 года) второй секретарь полпредства СССР в Финляндии Борис Николаевич Ярцев (Кин) наконец-то остался на ночь в спальне своей жены Зои Ивановны Ярцевой (Ирины), в ее постели, а не на неудобном диванчике в гостиной. Юмор ситуации состоял в том, что эта парочка с самого начала состояла в браке – правда, в фиктивном. И только теперь, с благословения вышестоящих инстанций, они смогли дать волю своим чувствам и перестать морочить людям головы: по видимости муж и жена, а фактически – на пионерском расстоянии…
Хотя нет. Морочить людям головы они – в том-то и дело! – не могли и не имели права перестать, потому что работа у них была такая. Кин (он же Борис Николаевич Ярцев, он же Борис Николаевич Рыбкин, он же Борух Аронович Рывкин) и Ирина (она же Зоя Ивановна Ярцева, она же Зоя Ивановна Воскресенская) состояли на службе в советской разведке и являлись ее резидентами в Финляндии. Сейчас они были более или менее легализованы, однако в прошлом у каждого были задания, выполненные на нелегальном положении, под чужими именами и фамилиями, в самых что ни на есть рискованных ситуациях и с несомненной опасностью для жизни.
Кстати, пассаж руководящего товарища насчет строгости нравов молодой жены и в самом деле был уместен. Еще не забылся случай, приключившийся два года назад. В то время Зоя была куратором чекистской деятельности в Эстонии, Литве и Латвии. Она жила в Риге под именем баронессы Воскресенской и своими манерами, нарядами и строгой красотой сводила с ума весь бомонд. Для нее общение с рижской буржуазией и даже «высшим светом» было хорошей школой. Прибалтику уже тогда называли маленькой Европой, и Зоя готовилась здесь к спецзаданиям, которые ей предстояло выполнять на Западе.
Одно из таких заданий не заставило долго себя ждать. Из Центра пришел приказ – ехать в Женеву для знакомства с неким прогермански настроенным швейцарским генералом. Он служил в Генштабе, дружил с военным атташе немецкого посольства и, по совершенно точным данным, владел информацией о намерениях Германии по отношению к Франции и Швейцарии. Ну а Центр, в свою очередь, владел информацией, что тот генерал – бабник высокого полета, причем сходит с ума по славянкам высокого роста и аристократической внешности. Волосы предпочитал русые, глаза – большие, желательно серые… «Баронесса Воскресенская» безупречно годилась на роль генеральского идеала. Ей предписывалось не просто познакомиться с «объектом», но и стать его любовницей, чтобы с помощью «доверительных разговоров» в постели выведать необходимые факты.
– А становиться генеральской любовницей обязательно? – робко спросила Зоя у связного, который передал ей задание. – Разве без этого никак нельзя?
– Нельзя, – твердо ответил связной, который имел на сей счет самые исчерпывающие инструкции.
«Баронесса» сначала съежилась, потом высокомерно вздернула подбородок над мехами, в которые зябко куталась:
– Хорошо, я стану его любовницей, если без этого нельзя. Только сразу предупреждаю: задание выполню, а потом застрелюсь.
– Не надо! – торопливо сказал связной, имевший инструкции на все случаи жизни. – Черт с ним, с генералом. Вы нам нужны живой!
Ее и в самом деле очень ценили. Женщин в то время в разведке было немного, и относились к ним неоднозначно. «Женщины-разведчицы являются самым опасным противником, причем их всего труднее изобличить», – утверждали одни. Другие привлекали дам только для вспомогательных целей и уверяли: «Женщины абсолютно не приспособлены для ведения разведывательной работы. Они слабо разбираются в вопросах высокой политики или военных делах. Даже если вы привлечете их для шпионажа за собственными мужьями, у них не будет реального представления, о чем говорят их мужья. Они слишком эмоциональны, сентиментальны и нереалистичны».[59]59
Эти слова принадлежат знаменитому разведчику Рихарду Зорге.
[Закрыть]
Однако Зоя вовсе не была эмоциональна, сентиментальна и нереалистична. Она была «выдержанным и трезвомыслящим товарищем» и на первом же месте своей разведработы – в Харбине – показала себя с самой лучшей стороны.
Строго говоря, когда ее посылали туда заведовать секретно-шифровальным отделом «Союзнефти», никто не сомневался, что двадцатитрехлетний резидент все сделает как надо. Сомневались – не назначили бы на такую работу. Девочка была из своих, проверенная многими годами работы, учебы, службы.
Отец ее служил помощником начальника небольшой железнодорожной станции Узловая в Тульской губернии. Зоя была старшей в семье – родилась в 1907 году – и даже начала учиться в гимназии, прежде чем в России все стало с ног на голову.
«Осень семнадцатого. Уже отшумел февраль. В России Временное правительство, а впереди Октябрь… Помню, до того, как свергли царя, мой средний брат Коля все спрашивал, приставал к отцу: «Папа, а царь может есть колбасу с утра до вечера? И белую булку? Хорошо быть царем!»
И вот, я помню, как-то отец принес домой кипу трехцветных флагов Российской империи. Дал нам и сказал: «Оторвите белые и синие полосы, а из красных сшейте один настоящий красный флаг!»
(К сожалению, походить под этим красным флагом Ивану Павловичу Воскресенскому не удалось: он умер от туберкулеза. И вот тут-то, при наступившей «народной власти», мальчику Коле впору было спрашивать: «А Ленин может хлеб есть с утра до вечера?»)
«После эпохального Октября 1917 года в обиход вошли новые слова: «ленинский декрет». Первые декреты передавались из рук в руки. Нас часто просили их прочитать: грамотных было мало, а я уже окончила к тому времени один класс гимназии. Вскоре началась Гражданская. К Туле рвался Деникин, и мы все, от мала до велика, работали на подступах к городу, помогали натягивать колючую проволоку.
Потом был голод. По распоряжению Ленина в школах нам выдавали чечевичную похлебку: Ильич спасал наше поколение. Нам еще помогали леса – в них были грибы, ягоды. Ока была полна рыбы. Мы ставили плетеные верши в воду, и они быстро набивались рыбой, но соль – соль невозможно было достать…»
Свои воспоминания о том времени Зоя Ивановна писала уже в постперестроечный период, и любопытно наблюдать, как здесь переплетаются усилия наконец-то сказать правду (воспоминания так и называются – «Теперь я могу сказать правду») с въевшимся в душу стремлением оправдывать советское государство, вечно заступаться за те зверства, которые оно творило с ни в чем не повинными людьми, восхвалять все подряд, хотя бы стиснув зубы и кривясь от отвращения…
Итак, умер отец, мать тяжело заболела и перебралась с малыми детьми в Смоленск к родне. Там она совсем слегла, и все заботы о семье свалились на Зою. А ей было только четырнадцать лет.
«Я осталась за хозяйку в доме. Восьмилетний Женя и одиннадцатилетний Коля были предоставлены самим себе, озорничали, приходили домой побитые, грязные, голодные… И здесь выручил случай. Я встретила на улице товарища отца, военного… Рассказала ему о своих бедах. Он велел прийти к нему в штаб батальона. Так я вошла в самостоятельную жизнь».
Ее зачислили на работу: библиотекарем 42-го батальона войск ВЧК Смоленской области. А вскоре она стала бойцом ЧОНа (частей особого назначения) – карательных отрядов, которые набирались из молодежи. ЧОН – это была гениально-жестокая находка Советской власти. Большевики беззастенчиво пользовались горячностью юности, энергией естественной агрессивности этого возраста, неразумным, порою безрассудным бесстрашием, а главное – легкой управляемостью и податливостью молодежи. Оружие, форма, практическая вседозволенность – о, это сильно пьянило полудетские неразумные головы! Сколько невинной «вражеской» крови было пролито мальчишками (и девчонками) по приказу партии! Спустя десяток лет в фашистской Германии по образу и подобию чоновских частей организуют отряды юнгштурмистов. Юнгштурмисты будут до последнего, даже после разгрома гитлеровской армии, умирать в разгромленном Берлине, пытаясь его защитить, – ну а чоновцами Советы затыкали любую кровавую дырку на том бесконечном фронте, который в то время представляла собой Россия.