Текст книги "Дамы плаща и кинжала (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Три!
2 апреля 1879 года прогуливающегося по Дворцовой площади императора пытался убить уже известный нам растяпа Соловьев.
(Разумеется, все годы с 1867-го до 1879-го предшественники «Народной воли» устраивали почти непрерывные теракты против тех или иных «столпов режима»: прокуроров, губернаторов, генералов…)
Четыре!
Несостоявшийся взрыв под Александровском и напрасное крушение «свитского поезда» под Москвой в ноябре 1879 года.
Пять!
Сегодняшний напрасный взрыв в Зимнем дворце…
– Вот видите! – торжествующе сказал Желябов. – Цель близка! Главное – руки не опускать. Шестое, потом седьмое – мы достанем его! Достанем!
– Мы должны убить царя! Убить во что бы то ни стало! – яростно выдохнула Перовская. – У меня есть запасной вариант. Во втором часу дня царь ежедневно выезжает в Летний сад и гуляет…
– Шпики и охрана, – скучным голосом сказал Гриневицкий.
– Согласна, что там неудобно. Расстояние короткое, и трудно в месте, где сравнительно мало народа, подойти незамеченным. Но вот по воскресеньям император ездит на развод в Михайловский манеж… Я все сама проследила. Обычно он возвращается или по Малой Садовой, или по Инженерной улице, выезжает на Екатерининский канал. И тут и там удобно устроить засаду. На повороте от Михайловского театра на канал царский кучер всегда задерживает лошадей: там скользко на раскате. Вот тут очень удобно метать бомбы. На малой Садовой стоит дом графа Менгдена. В нем свободное помещение в подвальном этаже, которое сдается внаем. Там очень просто устроить подкоп под улицу.
– Принципиально, – сказал Желябов, – я ничего не могу возразить против того, что говорит Софья Львовна. Но… Как-то, товарищи, разуверился я в силе подкопов и взрывов. Уж на что все было хорошо в Зимнем дворце устроено – а ничего не вышло… Только вред для партии. Мне больше по душе метательные снаряды, которые придумал Николай Иванович.
Николаем Ивановичем звали Кибальчича. При упоминании о метательных снарядах этот угрюмый чернобородый человек встрепенулся и сказал ровным, бесстрастным, несколько глухим голосом:
– Видите ли, господа, я скажу вам прямо… Мне до народа нет дела. Я – изобретатель. У меня теперь – чертежи; и я даже сделал математические вычисления, чтобы выстроить такой корабль, на котором можно летать по воздуху. Управляемый корабль. Ну, только думаю, что при царе летать не выйдет. Не позволят. Тут нужна свобода! Ну вот, еще придумал я и снаряды… И мне очень интересно попробовать эти снаряды в деле. И форму для нашей цели я придумал лучше не надо – плоская, как конфетная коробка. Только завернуть в белую бумагу… Я вам динамит дам, запальные приспособления. Нет, дам кое-что еще эффективней, чем динамит, – гремучий студень, куда лучше заграничного. Там скляночка, как бросите – разобьется, кислота среагирует – и моментально взрыв. А мне интересно, как получится, по человеку-то…
Все оживленно начали переговариваться, обсуждая новую методику цареубийства. Вроде бы неудача со взрывом в Зимнем дворце позабылась, подумал Халтурин… Нет, Перовская все никак не унималась:
– Только я настаиваю, товарищи, чтобы Халтурина мы от акций отстранили. Мало того, что он оплошал дважды на этом деле, так еще и примелькался во дворце. Ему немедленно нужно покинуть Петербург, пусть едет к одесским товарищам, они давно просили прислать хоть кого-то из центра, чтобы научить их взрывному делу.
Халтурин только головой покачал: такой удачи он и не ждал! Господь уберег и от гибели в Зимнем, и от расправы бешеной Перовской, и от участия в будущей акции, которая непременно сорвется, потому что вся затея убить императора обречена на провал, Халтурин в это уже глубоко верил… Глядишь, он еще их переживет, «товарищей»! Глядишь, добрый боженька и в Одессе присмотрит за рабом своим Степаном!
(Забегая вперед, можно сказать, что Халтурин своих товарищей и впрямь пережил. Однако ненадолго. Заботливости доброго боженьки хватило лишь до марта 1882 года: 18-го числа Халтурин вместе с Николаем Желваковым совершил убийство военного прокурора Стрельникова, а спустя четыре дня был повешен.)
Расходились окрыленные, готовые немедленно взяться за подготовку нового убийства.
Бросив украдкой прощальный взгляд на Гриневицкого, Перовская вышла вместе с Желябовым. Не сговариваясь, они направились к Зимнему дворцу: очень хотелось посмотреть, что ж там удалось сделать Халтурину? Однако дворец был оцеплен за несколько кварталов, да и все равно: внешних разрушений не произошло, только внутренние, а их снаружи не разглядишь. Народ, собравшийся возле оцепления, судачил, обсуждая «крамольников». Волнами расходились слухи: побито-де невесть сколько народу, однако государя бог сохранил, спасибо и на том!
– Ироды, право слово! – сказала какая-то молоденькая женщина в аккуратненьком беленьком платочке, обернувшись на подошедшую пару. У нее были ясные серые глаза и румяные щеки. Желябов против воли на нее засмотрелся. – Понаехали небось из чужих земель и творят всяческое непотребство! Нет у них стыда, нет совести!
– Отчего вы так думаете, что они из чужих земель? – не удержалась Перовская.
– Да разве русские, наши, на такое способны? – простодушно спросила женщина. – Своего государя убить?! Нет, это чужие замыслили! Беспутные, распутные, без бога, без царя в голове! Это не народ!
– Они за народ, – мягко возразил Желябов и тотчас прикусил язык: раскис при виде хорошенького личика, забыл об осторожности.
– За народ?! – изумилась женщина. – Больно знают они, что нужно народу. Ему хорошего царя нужно, больше ничего!
Махнула рукой и отвернулась.
Перовская и Желябов переглянулись и пошли своим путем.
Андрей изредка косился на свою спутницу. Она все ускоряла и ускоряла шаги, низко опускала голову. «Неужели плачет?!» – подумал он чуть ли не с ужасом. Он ненавидел плачущих женщин! За это и жену свою ненавидел. Слава богу, нашел наконец женщину, из которой небось даже пытками слезинки не выжмешь, но неужели и она… Вдруг Перовская вскинула на него глаза – в них ни слезинки, одна только лютая ярость.
– Дура! – выдохнула Перовская. – Вот простодыра! Ничего не знает, не понимает, а туда же – судить лезет. «Беспутные, распутные!» – передразнила она. – «Добрый» царь-государь их оч-чень путный! При живой жене с другой живет, во дворце ее поселил, детей от нее прижил. По слухам, только и ждет, когда помрет жена, чтобы немедленно с этой повенчаться!
Случись в эту минуту поблизости знаток «женской логики», Котик Гриневицкий, он бы выразительно ухмыльнулся, это уж точно. Потому что сама Перовская жила с Желябовым при его «живой жене» и хоть, может, не ждала ее смерти, но он всяко пытался добиться развода. Перовская проповедовала на всех углах, что таинства брака для нее не существует, однако кто знает, как повела бы она себя, коли бы Желябов вдруг взял да и сделал бы ей предложение…
Про себя Андрей знал, конечно: жениться на Софье Перовской – все равно что лечь спать с заряженным револьвером под подушкой, причем у револьвера этого будет взведен курок. К тому же одно дело знать, что с другими мужчинами спит твоя любовница, но от жены как бы требуется верность и нравственная чистота… А насколько он успел узнать Софью, именно отсутствие оных качеств и полная распущенность стали причиной давнего разрыва ее с отцом, ухода из дома и становления на путь, так сказать, в революцию. И на этом пути, словно верстовые столбы, стояли, теряясь в дымке минувших лет, ее многочисленные любовники, имен которых небось не помнила уже и она сама…
Ошибался Степан Халтурин, когда убеждал себя: мол, Софья Перовская не может быть барышней из семейства благородного. Еще как ошибался! Вот уж вытаращил бы глаза недалекий столяр, узнавши потрясающую новость: Софья-то Львовна принадлежит к семейству тех Перовских, которые произошли от младшей ветви фамилии известного Алексея Разумовского, морганатического мужа императрицы Елизаветы Петровны. Дед Софьи, Лев Алексеевич Перовский, был министром просвещения, отец долго занимал пост петербургского генерал-губернатора, родной дядя ее отца, знаменитый граф Василий Алексеевич Перовский, завоевал императору Николаю I несколько провинций в Центральной Азии…
В отце своем она с детства видела деспота и самодура, зато матушку, Веру Николаевну, очень любила. А впрочем, в этой любви всегда была толика жалостливого презрения: Софья считала, что мать сама позволяет мужу себя унижать. С самого детства ни о чем она так не мечтала, как самой сделаться хозяйкой своей судьбы.
Что и говорить, девочка она была смелая: в ту пору, когда отец служил еще вице-губернатором Пскова, она дружила с сыном губернатора Муравьева. И как-то раз она даже спасла ему жизнь, когда тот упал в глубокий пруд…
Ей как раз минуло пятнадцать, когда между барышнями и дамами в моду вошло французское словечко e?mancipation, что означало «раскрепощение». Особы женского пола кинулись в эту самую e?mancipation, как иные чувствительные натуры кидаются в любовь – будто в омут с головой! Стали посещать какие-то курсы, читать бог весть зачем философские и экономические книжки, вступать в вольные беседы с мужчинами; иные, самые передовые дамы и девицы принялись курить, стричь косы, обходиться без корсетов и проповедовать полную свободу любви.
Софье хотелось отведать всякого кушанья, которое нынче подавалось под этим новым французским соусом. Она начала учиться, посещать курсы, читать. Ее учителями, понятное дело, стали Чернышевский и Добролюбов (нет бога, кроме нигилизма, и эта парочка – пророки его!). Особенный восторг вызвал в ней Чернышевский. «Что делать?» она шпарила наизусть с любого места, а из «Онегина» знала только про дядю, который зачем-то самых честных правил. Тоже небось деспот и сатрап! Домашнего учителя своего младшего брата, прыщеватого студента, Софья немедля возвела в ранг Рахметова и пожелала именно с его помощью сбросить с себя путы надоевшего девичества. Путы сии ее стесняли уже давно, однако приставать за разрешением от них к привлекательному лакею или, к примеру, конюху не позволяли остатки барской спеси. Сказать по правде, от этой самой спеси она не избавится и впоследствии, разве что станет стыдливо скрывать ее и для проверки крепости собственной воли будет ложиться с первым встречным-поперечным немытым рабоче-крестьянином (Желябов оказался исключением, поскольку был пристрастен к чистоплотности и, прихотью своего помещика-самодура, получил неплохое образование, даже недурственно музицировал), но страсть к разночинной интеллигенции вроде Гриневицкого будет донимать ее всю жизнь.
Между прочим, ее первый опыт с первым в ее жизни разночинцем едва не окончился ничем. Молодой человек слишком боялся потерять тепленькое местечко в доме Льва Львовича Перовского, куда попал по великой протекции, а потому смятенно вырвался из цепких объятий не в меру распалившейся губернаторской дочки и дал такого стрекача, что подвернул ногу, упал и сделался к дальнейшему сопротивлению неспособен. Зафиксировав поврежденную конечность (девица Перовская с детства испытывала склонность к медицине), Софья все-таки овладела молодым человеком, который не смог оказаться неблагодарным и удовлетворил ее желание, забыв о ноющей ноге.
Нечего и говорить, что в многонаселенном доме Перовских история сия не могла остаться тайной. У стен здесь были уши, у окон – глаза. Студента секли на конюшне, словно крепостного, а потом пинками выгнали вон, ну а университетское начальство позаботилось снабдить его волчьим билетом. О дальнейшей судьбине студента история умалчивает.
Блудную же дочь отец отволтузил собственноручно, да так, что мать валялась в ногах у мужа, умоляя оставить бывшую девицу Перовскую живой и неизувеченной. Чудом уняла она гнев отца, оскорбленного классовой неразборчивостью любимой дочери. Правильней, впрочем, будет сказать – некогда любимой. С тех пор – как отрезало! Отрезало, что характерно, с обоих концов, потому что, отлежавшись и оклемавшись, Софья ушла из дома.
Она свела знакомство с членами кружка «чайковцев» и здесь, во-первых, вполне смогла дать волю своим потребностям, а во-вторых, поняла, что ей теперь интересно в жизни только одно: добиться свержения режима, одним из столпов которого был ее отец, ее семья – ее великие предки. На Софье Перовской вполне оправдалась расхожая истина о том, что в семье не без урода.
Впрочем, в том кружке и во всех других кружках и обществах, куда ее заносило («Земля и воля», «Черный передел», «Народная воля»), она пользовалась уважением не только за безотказность и покладистость свою (в смысле самом пошлом), но и – все-таки! – за стоическую строгость к самой себе, за неутомимую энергию и в особенности за обширный ум, ясный и проницательный, с неженской склонностью к философии. Привлекала также чрезвычайная трезвость ее ума – Перовская была начисто лишена иллюзий, видела все вещи в их истинном свете и всегда умела окоротить чрезмерно восторженных товарищей, которые непременно мечтали дожить до установления царства всеобщей справедливости. Перовская была твердо убеждена, что жизнь ее будет недолга и трудна, что кончит она либо от пули, либо в петле, либо сгорит в чахотке, потому что без прикрас видела все те трудности, которые стоят на пути террористов в столь строго охраняемом обществе, как Российская империя. И все же она намерена была унести за собой как можно больше жизней сатрапов и тиранов всех рангов, желательно дойдя до самой высокой вершины – до царя.
При мысли об этом человеке у нее начинало ломить виски от ненависти, дыхание спирало. Он воплощал для нее ту самую мужскую вседозволенность власти – именно мужскую! – которую Софья ненавидела в своем отце. Как Лев Львович Перовский не стеснялся тащить к себе в постель всех привлекательных служаночек жены и даже соблазнил ее племянницу, ровесницу своей дочери, вынудив жену поселить ее в их доме, так и Александр Николаевич Романов сначала крутил бурные амуры с многими придворными дамами, а потом вдруг увлекся юной Екатериной Долгорукой – и уже не расставался с нею, преодолев и ее сопротивление, и неприязнь своих детей, и мнение общества, и собственные сомнения и колебания, и вообще все мыслимые и немыслимые препоны.[14]14
Об истории этой любви можно прочесть в книге Е. Арсеньевой «Любовь у подножия трона».
[Закрыть] А ведь она ему в дочери годилась!
Эта мужская исступленность казалась Софье отвратительной, постыдной. В своем оголтелом осуждении она совершенно упускала из виду, что и сама такая же, что унаследовала свою половую ненасытность от отца… А может статься, наоборот, прекрасно отдавала себе в том отчет – но именно поэтому еще больше ненавидела и отца, который олицетворял для нее деспотизм домашний, и императора, в котором воплощен был деспотизм общегосударственный.
К слову сказать, наравне с отцом и царем она ненавидела и тех женщин, которые стали предметом их «нечистой страсти». Про себя, про свои собственные увлечения Перовская никогда не думала таким словом, как «страсть» или даже «любовь». Эти слова она презирала как пошлое наследие прежней жизни. У новых людей, к которым она себя причисляла, это были просто «дружба», «товарищеские отношения» – только по горизонтали, а не по вертикали. Вот и вся разница…
Софья Перовская могла бы сделаться отцеубийцей – легко! – кабы бы не знала, что это сведет в могилу ее горячо любимую матушку. Ну а для того, чтобы стать цареубийцей, никаких препон не существовало. В смысле – моральных. Зато материальных было столько, что Перовская порою теряла надежду их преодолеть. И тогда ее вдохновлял, двигал ею только тот фанатизм, который был ей свойствен с самого детства.
Двадцать пятого ноября 1873 года Перовская была арестована вместе с группой рабочих, среди которых вела пропаганду за Александро-Невской заставой. Ее посадили в Петропавловскую крепость, но после нескольких месяцев заключения она была выпущена на поруки к отцу, который и отправил ее с матерью в Крым, где находилось их имение.
Не слишком-то легко было ей стать обязанной свободой ненавистному родителю! Но тут уж ничего не поделаешь.
Целых три года пришлось ждать процесса, и на все это время Софья должна была совершенно отказаться от революционной деятельности – так строг был установленный за нею полицейский надзор. Перовская делала, что могла, чтобы и из этого «мертвого времени» извлечь возможно большую пользу. Желая подготовить себя к пропаганде среди крестьянства, она решила изучить фельдшерство и изучила его.
Зимою 1877 года начался наконец так давно ожидаемый «процесс 193-х», в котором вместе с Перовской были замешаны почти все члены кружка «чайковцев». Софья была оправдана, однако она сочла за благо перейти на нелегальное положение. Она занялась не столько пропагандой, сколько боевыми действиями: пыталась освобождать арестованных, разрабатывала планы самых лихих акций, а после знакомства с Желябовым всецело отдалась террору.
К чести Перовской, следует сказать, что в делах она решительно не берегла себя. Эта маленькая, грациозная, вечно смеющаяся девушка (поначалу она была именно такой, до тех пор пока ненависть, которую она в себе лелеяла, не исказила ее черты и не наложила на ее лицо печать уродства и преждевременного увядания, отчего она в двадцать семь – двадцать восемь лет казалась лет на двадцать старше) удивляла своим бесстрашием самых смелых мужчин. Природа, казалось, лишила ее способности чувствовать страх, и потому она просто не замечала опасности там, где ее видели другие. Впрочем, необыкновенная находчивость выручала ее из самых отчаянных положений. Особенно хороша она была тогда, когда приходилось изображать простых женщин – баб, мещанок, горничных. Она доходила в этих ролях до виртуозности.
Когда террористы рыли подкоп для взрыва царского поезда, они жили у мещанина Сухорукова. Сама Перовская на нелегальном положении звалась Мариной Ивановной Сухоруковой.
Однажды купец-сосед зашел к Сухорукову по делу о закладе дома. Хозяина не оказалось на месте. Перовской очень не хотелось допустить нежданного посетителя до осмотра дома, и, во всяком случае, нужно было оттянуть время, чтобы дать товарищам возможность убрать все подозрительное.
Она внимательно выслушала купца и переспросила. Тот повторил. Перовская с самым наивным видом опять переспрашивает. Купец старается объяснить как можно вразумительнее, но бестолковая хозяйка с недоумением отвечает:
– Я уж и не знаю! Ужо как скажет Михайло Иваныч.
Купец опять силится объяснить. А Перовская все твердит:
– Да вот Михайло Иваныч придет. Я уж не знаю!
Долго шли у них подобные объяснения. Несколько товарищей, спрятанных в каморке за тонкой перегородкой и смотревших сквозь щели на всю эту сцену, просто помирали от подавленного смеха: до такой степени естественно Софья играла роль дуры-мещанки. Даже ручки на животике сложила по-мещански.
Купец махнул наконец рукой:
– Нет уж, матушка, я лучше после зайду!
И наконец-то ушел, к великому удовольствию Перовской.
В другой раз буквально в двух шагах от дома Сухорукова случился пожар. Сбежались сердобольные соседи выносить вещи. Разумеется, войди они в дом, все бы погибло. А между тем какая возможность не пустить? Однако Перовская нашлась: она схватила икону, выбежала во двор и со словами: «Не трогайте, не трогайте, божья воля!» – стала против огня и простояла так, пока не был потушен пожар, не впустив никого в дом под предлогом, что от божьей кары следует защищаться одной лишь молитвой.
Однажды, впрочем, она попалась полиции: на свою беду, заехала в Крым, в Приморское, повидаться с матерью и почти тотчас была арестована и отправлена в столицу в сопровождении жандармов. Софья решилась бежать – она попросту воспользовалась избытком предосторожностей, употребляемых сторожившими ее жандармами, которые, не спуская с нее глаз днем, ночью в Чудове легли спать в одной с ней комнате, один – у окна, другой – у двери. В своем рвении они не обратили, однако, внимания, что дверь отворяется не внутрь, а наружу, так что, когда жандармы захрапели, Перовская тихонько отворила дверь, не обеспокоив своего цербера, и, спокойно перешагнув через него, незаметно выскользнула из комнаты. Прождав некоторое время в роще, она села в первый утренний поезд, не взяв билета, чтобы жандармы не могли справиться о ней у кассира. Притворившись бестолковой деревенской бабой, не знающей никаких порядков, она, не возбудив ни малейшего подозрения, получила от кондуктора билет и преспокойно доехала до Петербурга, тем временем как в Чудове проснувшиеся жандармы метались как угорелые, отыскивая ее повсюду.
Конечно, она была необыкновенная женщина… Жестокость граничила в ней с сентиментальностью. Так, несмотря на твердое решение бежать, она долго не приводила своего намерения в исполнение, пропуская очень удобные случаи, потому что во всю дорогу от самого Симферополя ей, как нарочно, попадались жандармы, что называется, «добрые», предоставлявшие ей всякую свободу, и она не хотела их «подводить». Только под самым почти Петербургом ей попались чистокровные церберы, которых она с удовольствием обвела вокруг пальца.
По натуре своей она была не «артистом революции», как выразился один из ее товарищей-террористов, Степняк-Кравчинский, ставший затем писателем и воспевший кровавые деяния свои и своих товарищей в романе «Андрей Кожухов» и других произведениях, а чернорабочим мятежа. Перовская принадлежала к числу тех личностей, приобретение которых всего драгоценнее для каких бы то ни было организаций, и Желябов, знавший толк в людях, недаром был в «необычайной радости», когда Софья Львовна формально присоединилась наконец к организации «Народная воля».
Трудно было найти человека более дисциплинированного, но вместе с тем более строгого. И Желябов знал: даже если с ним что-то случится, его страстная и унылая, опасная и деловитая, фанатичная, пылкая сожительница доведет до логического завершения ту страшную, почти неразрешимую, ту историческую задачу, которую народовольцы поставили перед собой: задачу цареубийства.
Между прочим, Андрей Иванович как в воду глядел.
Цареубийство было назначено на конец марта. В декабре 1880 года народовольцы арендовали на углу Невского и Малой Садовой присмотренный Перовской дом и стали делать очередной подкоп к центру улицы для закладки мины. Готовились к покушению они очень основательно, но заканчивать работу пришлось в спешке: 27 февраля 1881 года полиции совершенно случайно удалось арестовать Андрея Желябова и Александра Михайлова.
В штаб-квартире народовольцев настала паника… Перовская исподлобья всматривалась в товарищей. Кажется, стойко держался только Кибальчич. Может быть, потому, что в нем было очень мало человеческого – все какое-то механистическое. А остальные… казалось, еще минута – и эти люди откажутся от своего плана и скроются в подполье на долгое время. Может быть, на годы отложат то, что должно совершиться вот-вот!
– Товарищи, – яростно проговорила Софья, – что случилось? Да, выбыл из строя еще один из наших смелых борцов за народную волю. Но мы привыкли к потерям, и потерями нас не испугаешь. Я становлюсь на место Желябова. Я – потому, что мне известны все планы Андрея, мы их вместе вырабатывали… Итак, за дело! Исаев, ты сегодня ночью заложишь мину на Садовой. – Она повернулась к Рысакову: – Вы с Фигнер, Кибальчичем и со мной сейчас же тут принимаетесь готовить снаряды. Метальщики будут нашим запасным полком, если сорвется взрыв. Завтра – завтра, первого марта, а не через месяц, как располагали! – мы совершим то, что должны совершить во имя блага народа. За работу, товарищи! За дело!
– Н-да, – устраиваясь за рабочим столом, сказал Кибальчич, – я рад, что Софья Львовна не растерялась. Обидно было бы упустить такой случай… А снаряды мои – сами завтра увидите – прелесть!
Несколько минут он молча резал жесть и сворачивал ее для устройства коробки, потом сказал Рысакову угрюмо:
– А заметили вы, Николай Евгеньевич, что наши женщины много жестче мужчин? Поглядите-ка, как Перовская, как Гельфман работают. Вы поглядите в их глаза… В них такая воля, что жутко становится.
В эту минуту открылась дверь и на пороге появился задержавшийся где-то Гриневицкий. Лицо его было бледно – конечно, он знал об аресте Желябова, – но спокойно.
– Вы опоздали, Котик, – мягко упрекнула Перовская, и фанатичное выражение, только что напугавшее даже «механистического» Кибальчича, исчезло из ее глаз.
– Прощался с невестой, – коротко ответил Гриневицкий. – Она умоляла бежать, уехать… я отказался. Я стал бы презирать себя, если бы покинул дело, которому посвятил себя и за которое готов отдать жизнь.
– Очень может быть, что вам это придется сделать завтра, – холодно сказал Кибальчич. – Акция назначена.
– Бедная девушка! – ехидно протянула Перовская, у которой при упоминании об этой самой невесте моментально испортилось настроение. – А что будет, если вы завтра погибнете, Котик? Неужели вы и ваша Софья решили непременно принести в жертву революции свою непорочность? Но революция – не богиня Веста, ей нужны не унылые девственники, ей нужны жертвы с жаркой кровью, которой будет обагрен ее алтарь…
Гриневицкого передернуло. По натуре своей он был врагом всяческой позы, ненавидел громкие слова, а эта «жрица революции» внушала ему отвращение, особенно когда заводилась, вот как сейчас, и начинала вещать, вещать, кликушествовать… Особенно чудовищным показалось ему то, что ее любовник Желябов находится сейчас в тюрьме, наверняка не минует казни или пожизненной каторги, а она все смотрит на него, Котика, с этим боевым огнем в этих своих бесцветных глазках, все цепляется к его невесте…
Черт бы подрал эту Перовскую! Неужели она надеется, что последнюю ночь перед покушением ей удастся провести в объятиях одного из смертников? «Скажите, кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?» – вдруг вспомнил Пушкина начитанный Котик. Тоже еще, Клеопатра-террористка нашлась!
– Отстаньте от меня, товарищ, – грубо, как никогда не позволял себе, ответил Гриневицкий. – Мы с моей невестой дали друг другу все возможные доказательства своей любви. И даже если мне суждено завтра быть разорвану на куски бомбой собственного производства, она останется моей женой.
Перовская не произнесла ни слова, и остальные невольно прикусили языки, глядя на ее окаменевшее лицо.
Эта неведомая ей Софья… А император-то дождался смерти жены, императрицы Марии Александровны, и женился-таки на княгине Юрьевской! Ходят слухи, что он теперь намерен короновать ее! Сбылась ее мечта!
А ее, Софьи Перовской, мечта несбыточна? Ей не дано будет изведать этого последнего счастья – исполнения своего самого заветного желания хотя бы перед смертью?
Ужас ее собственного женского одиночества вдруг вырос перед Перовской и глумливо заглянул ей в лицо янтарными глазами. Ни-ког-да!..
Перовская с усилием проглотила комок в горле.
Несколько секунд она в упор смотрела на Гриневицкого, который стоял перед ней с вызывающим видом, потом чуть пожала плечами и вернулась к работе.
В янтарных глазах Котика мелькнуло облегчение.
Ну да откуда ему было знать, что своей откровенностью он сам обрек себя на кровавую казнь? Так сказать, «ты этого хотел, Жорж Данден»!
Ну так получи.
В воскресенье 1 марта император, по обыкновению, отправился в Манеж: командовать разводом гвардейского караула. Перед тем как выехать, Александр принял министра внутренних дел Лорис-Меликова и подписал проект, закладывавший основы конституционного строя в России. Предполагалось, что в обширную комиссию, которая должна подготовить ряд законопроектов, будут включены наряду с сановниками выборные лица от губерний, где существовало земство. Рассмотренные комиссией законопроекты должны были быть вынесены на рассмотрение Государственного совета, а в состав Госсовета предполагалось ввести – с правом совещательного голоса – нескольких представителей от общественных учреждений, «обнаруживших особые познания, опытность и выдающиеся способности».
Отчего-то именно в этот день княгиня Юрьевская, жена императора Александра II, особенно настаивала на отмене поездки в Манеж. Он пообещал не задерживаться: проведет развод, потом навестит в Михайловском дворце свою любимую кузину Екатерину Михайловну, тезку жены, – и вернется не позднее трех часов, чтобы повезти жену кататься.
И все же княгиню Юрьевскую продолжали мучить дурные предчувствия.
Судя по всему, мучили они не только ее: именно в этот день государева охрана настояла на изменении маршрута поездки. Подкоп народовольцев с заложенной миной в очередной раз оказался бесполезным! А между тем, поскольку недавно изобретенные Кибальчичем бомбы были еще мало исследованы, метальщиков решено было употребить лишь в виде резерва, на случай неудачи взрыва на Садовой – и только в крайнем случае отдельно.
Когда Перовская узнала, что царь направился другой дорогой, она поняла, что этот крайний случай наступил, и уже по собственной инициативе, как опытный полководец, по глазомеру переменила перед лицом неприятеля фронт, выбрала новую позицию и быстро заняла ее своим резервом – метальщиками.
Николай Рысаков и Тимофей Михайлов (однофамилец арестованного вместе с Желябовым) стояли почти напротив друг друга на Екатерининском канале.
Карета была уже видна, когда Михайлов вдруг повернулся и ушел.
Испугался? Пожалел свою жизнь? Или пожалел ни в чем не повинных людей, которых зацепит взрывом? Мальчика, который тащил по снегу корзину? Незнакомого офицера? Кучера императорской кареты? Солдат охраны?
Солдаты охраны… Михайлов вспомнил, как вместе с Халтуриным и Желябовым ходил на похороны «финляндцев», убитых взрывом в Зимнем дворце. Царь плакал около их могилы и говорил, что стоит словно бы на поле боя, словно бы опять стоит под Плевной… А Желябов тогда пробурчал: «Жалко, мало положили!»
Им всегда будет мало! А ведь рассказывают, будто германский император Вильгельм велел своим гвардейцам служить так, как служили те «финляндцы», что стояли в карауле Зимнего… Немец – и тот понимает, что такое жизнь, и смерть, и геройство! Эти же… Внезапно Михайлов вспомнил, как Перовская говорила: русские-де мужики потому крестятся на кресты и купола, что сделаны они из золота.
Ничего они не понимают!
Михайлов ушел.
А между тем императорская карета приближалась. Кучер на крутом повороте задержал лошадей – было скользко на снеговом раскате.
Вторым метальщиком стоял тихвинский мещанин Рысаков. Девятнадцатилетний молодой человек с грубым лицом, толстоносый, толстогубый, с детскими доверчивыми глазами. Он верил в Желябова и Перовскую, как в детстве не верил даже в бога. Рысаков был совершенно убежден, что вот бросит он бомбу, убьет царя – и сейчас же, сразу настанет таинственная, заманчивая революция, и он станет богат и славен. «Получу пятьсот рублей и открою мелочную лавку в Тихвине…»