Текст книги "Дамы плаща и кинжала (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Не будет она никого слушать. Она собиралась жить так, как хочет.
Марья Федоровна знала: то, что она делает с Морозовым, – только начало.
Потому что так ей велел Красин.
В 1900 году Художественный театр гастролировал в Севастополе. Спектакли проходили в каком-то летнем театре, и вот в антракте спектакля «Гедда Габлер» в тонкие дощатые двери артистической уборной раздался стук.
Андреева вспомнит потом:
«Голос Чехова: «К вам можно, Марья Федоровна? Только я не один, со мной Горький». Сердце забилось – батюшки! И Чехов, и Горький!.. Встала навстречу. Вошел Антон Павлович – я его давно знала, еще до того, как стала актрисой, – за ним высокая тонкая фигура в летней русской рубашке; волосы длинные, прямые, усы большие и рыжие. Неужели это Горький?… «Черт знает! Черт знает, как вы великолепно играете», – басит Алексей Максимович и трясет меня изо всей силы за руку. А я смотрю на него с глубоким волнением, ужасно обрадованная, что ему понравилось, и странно мне, что он чертыхается, странен его костюм, высокие сапоги, разлетайка, длинные прямые волосы, странно, что у него грубые черты лица, рыжеватые усы. Не таким я его себе представляла. И вдруг из-за длинных ресниц глянули голубые глаза, губы сложились в обаятельную детскую улыбку. Показалось мне его лицо красивее красивого, и радостно екнуло сердце. Нет! Он именно такой, как надо, чтобы он был, – слава богу!.. Наша дружба с ним все больше крепла, нас связывала общность во взглядах, убеждениях, интересах. Мало-помалу я входила во все его начинания, знала многих, стоявших к нему более или менее близко. Он присылал ко мне людей из Нижнего с просьбами устроить их, сделать то или другое… Я страшно гордилась его дружбой, восхищалась им бесконечно…»
В Горьком Марья Федоровна с первого взгляда увидела то, что теперь больше всего ценила в мужчине: силу страсти. У Красина эта страсть была глубоко спрятана под иронией и мощным интеллектом, у Горького – под яростным жизнелюбием и нарочитой простоватостью. По счастью, в нем не было вульгарности: этого Марья Федоровна не переносила. А простота, нижегородский окающий говор, который Горький порою утрировал, пристрастие к крепкому табаку, небрежная одежда, прокуренные усы… Ну что поделаешь: захотелось барыньке вонючей говядинки!
Это блюдо, приготовленное в самом что ни на есть наилучшем виде, она смогла отведать при постановке пьесы «На дне».
Вот что вспоминала позднее сама Андреева:
«Первое чтение пьесы «На дне». Помню, за большим столом сидели Немирович, Станиславский, Морозов, Алексей Максимович, Шаляпин, рядом с ним, почти обняв его, Пятницкий. Вся наша труппа. Горький читал великолепно, особенно хорошо – Луку. Когда он дошел до сцены смерти Анны, он не выдержал, расплакался. Оторвался от рукописи, поглядел на всех, вытирает глаза и говорит:
– Хорошо, ей-богу, хорошо написал… Черт знает, а? Правда, хорошо!
Трудно описать, в каком мы все были восторге! Сама я даже была подавлена сознанием силы и огромности дарования Алексея Максимовича. До тех пор мне и в голову не приходило взглянуть на людей не своего круга и жизни…
Готовясь играть «На дне», мы ездили на Хитров рынок, знакомились с тамошними людьми. Игре нашей это мало помогло, по всей вероятности, но лично я многому научилась и многое поняла за это время. И Горький стал мне еще дороже.
Первое представление этой пьесы было сплошным триумфом. Публика неистовствовала. Вызывала автора несчетное число раз. Он упирался, не хотел выходить. Владимир Иванович Немирович-Данченко буквально вытолкнул его на сцену. Горький курил в это время, как всегда, усиленно затягиваясь. Так с папиросой в руке и вышел. Уж ему из-за кулис кричат: «Спрячьте папиросу-то, спрячьте!» Он спрятал ее в кулак. По обыкновению, он был в черной косоворотке, с ремешком кавказского пояса, в высоких сапогах.
В третьем акте ему понравилось, как я играла. Пришел весь в слезах, жал руки, благодарил. В первый раз тогда я крепко обняла и поцеловала его, тут же на сцене, при всех.
После спектакля Горький пригласил массу народа в «Эрмитаж» ужинать. Было шумно, говорили речи, поздравляли, все были возбуждены и взволнованы.
Еще во время спектакля, после взрыва аплодисментов, когда кончился первый акт и опустили занавес, Станиславский, потирая руки, прыгал по нарам и радостно говорил:
– Хлебом запахло!»
Запахло-то оно запахло, да вот вопрос – чем?… Революцией, увы. Так что глагол «завоняло» (пардоньте, конечно, за вынужденную лингвистическую инвективу!) здесь более уместен.
Впрочем, Марье Федоровне в данной ситуации было – чем хуже, тем лучше. Она уже не могла остановиться на пути своего нового увлечения. И даже то, что у Горького были слабые, больные легкие, послужило в его пользу: это Марье Федоровне напоминало Митю…
Они моментально оказались в постели, однако первое время скрывали свою связь: отнюдь не из-за жены Алексея Максимовича, Екатерины Павловны Пешковой, а прежде всего из-за Морозова, который был с Горьким знаком – они встречались еще в 1896-м году, в Нижнем, на заседании одной из секций Всероссийского торгово-промышленного съезда. Позднее Горький напишет о нем: «Дважды мелькнув предо мною, татарское лицо Морозова вызвало у меня противоречивое впечатление: черты лица казались мягкими, намекали на добродушие, но в звонком голосе и остром взгляде проницательных глаз чувствовалось пренебрежение к людям и привычка властно командовать ими. Не преувеличивая, можно сказать, что он почти ненавидел людей своего сословия, вообще говорил о промышленниках с иронией, и, кажется, друзей среди них у него не было».
Впрочем, то, что ее новый любовник оказался знаком и даже как бы дружен с прежним, оказалось очень даже на руку Марье Федоровне. Дело в том, что Красин (еще при том незабываемом свидании) потребовал свести его и других товарищей с Морозовым, однако Марья Федоровна не могла рискнуть сделать это, зная патологическую ревность Саввы Тимофеевича. Он мог многое стерпеть от нее, но она боялась неверным шагом повредить делу партии, которое теперь – как-то так вышло! – все больше и больше становилось делом ее жизни. А Горький – он запросто сможет внедрить Красина на фабрики Морозова!
О том, как это произошло, Горький очень толково (как ни странно!) написал спустя много лет в очерке «Леонид Красин»:
«Я был предупрежден, что ко мне приедет «Никитич», недавно кооптированный в члены ЦК, но, когда увидал в окно, что по дорожке парка идет элегантно одетый человек в котелке, в рыжих перчатках, в щегольских ботинках без галош, я не мог подумать, что это он и есть «Никитич».
– Леонид Красин, – назвал он себя, пожимая мою руку очень сильной и жесткой рукою рабочего человека. Рука возбуждала доверие, но костюм и необычное, характерное лицо все-таки смущали. Этот не казался одетым для конспирации «барином», костюм сидел на нем так ловко, как будто Красин родился в таком костюме. От всех партийцев, кого я знал, он резко отличался – разумеется, не только внешним лоском и спокойной точностью речи, но и еще чем-то, чего я не умею определить. Он представил вполне убедительные доказательства своей «подлинности», да, это – «Никитич», он же Леонид Красин. О «Никитиче» я уже знал, что это один из энергичнейших практиков партии и талантливых организаторов ее.
Он сел к столу и тотчас же заговорил, что, по мысли Ленина, необходимо создать кадры профессиональных революционеров, интеллигентов и рабочих.
– Так сказать – мастеров, инженеров, наконец – художников этого дела, – пояснил он, улыбаясь очень хорошей улыбкой, которая удивительно изменила его сухощавое лицо, сделав его мягче, но не умаляя его энергии.
Затем он сообщил о намерении партии создать общерусский политический орган социал-демократии.
– На все это нужны деньги. Так вот, мы решили просить вас: не можете ли вы использовать ваши, кажется, приятельские отношения с Саввой Морозовым? Конечно, наивно просить у капиталиста денег на борьбу против него, но – чем черт не шутит, когда бог спит! Что такое этот Савва?
Внимательно выслушав характеристику Морозова, постукивая пальцами по столу, он спросил:
– Так, значит, попробуете? И даже имеете надежду на успех? Чудесно.
…Деловая беседа фабриканта с профессиональным революционером, разжигавшим классовую вражду, была так же интересна, как и коротка. Вначале Леонид заговорил пространно и в «популярной» форме, но Морозов, взглянув на него острыми глазами, тихо произнес:
– Это я читал, знаю-с. С этим я согласен. Ленин – человек зоркий-с.
И красноречиво посмотрел на свои скверненькие, капризные часы из никеля, они у него всегда отставали или забегали вперед на двенадцать минут.
Беседа приняла веселый характер, особенно оживлен и остроумен был Леонид. Было видно, что он очень нравится Морозову, Савва посмеивался, потирая руки. И неожиданно спросил:
– Вы – какой специальности? Не юрист ведь?
– Электротехник.
– Так-с.
Красин рассказал о своей постройке электростанции в Баку.
– Видел. Значит, это – ваша? А не могли бы вы у меня в Орехове-Зуеве установку освещения посмотреть?
В нескольких словах они договорились съездить в Орехово, и, кажется, с весны 1904 года Красин уже работал там. Затем они отправились к поезду. Прощаясь, Красин успел шепнуть мне:
– С головой мужик!
Я воображал, что их деловая беседа будет похожа на игру шахматистов, что они немножко похитрят друг с другом, поспорят, порисуются остротой ума. Но все вышло как-то слишком просто, быстро и не дало мне, литератору, ничего интересного. Сидели друг против друга двое резко различных людей, один среднего роста, плотный, с лицом благообразного татарина, с маленькими, невеселыми и умными глазами, химик по специальности, фабрикант, влюбленный в поэзию Пушкина, читающий на память множество его стихов и почти всего «Евгения Онегина». Другой – тонкий, сухощавый, лицо по первому взгляду будто «суздальское», с хитрецой, но, всмотревшись, убеждаешься, что этот резко очерченный рот, хрящеватый нос, выпуклый лоб, разрезанный глубокой складкой, – все это знаменует человека, по-русски обаятельного, но не по-русски энергичного.
Савва, из озорства, с незнакомыми людьми притворялся простаком, нарочно употребляя «слово-ер-с», но с Красиным он скоро оставил эту манеру. А Леонид говорил четко, ясно, затрачивая на каждую фразу именно столько слов, сколько она требует для полной точности, но все-таки речь его была красочна, исполнена неожиданных оборотов, умело взятых поговорок. Я заметил, что Савва, любивший русский язык, слушает речь Красина с наслаждением.
В 1905 году, когда, при помощи Саввы, в Петербурге организовывалась «Новая жизнь», а в Москве «Борьба», Красин восхищался:
– Интереснейший человек Савва! Таких вот хорошо иметь не только друзьями, но и врагами. Такой враг – хороший учитель.
Но, расхваливая Морозова, Леонид, в сущности, себя хвалил, разумеется, не сознавая этого. Его влияние на Савву для меня несомненно, это особенно ярко выразилось, когда Морозов, спрятав у себя на Спиридоновке Баумана, которого шпионы преследовали по пятам, возил его, наряженного в дорогую шубу, в Петровский парк, на прогулку. Обаяние Красина вообще было неотразимо, его личная значительность сразу постигалась самыми разнообразными людьми…»
Разумеется, Горькому «тогда, в те баснословные года» и в голову прийти не могло, что «неотразимое обаяние» Красина и «его личная значительность» были уже постигнуты его, Горького, любовницей – актрисой Андреевой. Разумеется, и несчастному, одурманенному, заигравшемуся в революцию Савве Морозову ничего подобного в голову прийти не могло!
Проблески рассудка во всей этой истории проявила, как это ни удивительно, одна только Зинаида Григорьевна. Когда в одном из подмосковных имений Морозова начал работать ветеринаром (разумеется, для маскировки!) Грач – Николай Бауман, Зинаида твердила мужу:
– Гони его скорее вон! Я просто кожей чувствую, что этот немец – человек без чести и совести. Дай ему волю – он нас поубивает! У него глаза убийцы!
Да где там… Савва Тимофеевич не слушал доводов разума. На него особенно сильное впечатление произвело то, что дама его сердца, оказывается, поддерживает эсдеков. Теперь помощь им Савва расценивал как помощь возлюбленной Машеньке.
Разумеется, соратники Андреевой это ценили. Именно тогда Ленин и начал называть ее «товарищ Феномен».
А насчет самой программы эсдеков, которых Савва столь оголтело бросился поддерживать, у него не было никаких иллюзий. Вот только один из его отзывов: «Все писания Ленина можно озаглавить как «Курс политического мордобоя» или «Философия и техника драки». Как отмечал Марк Алданов, «Савва субсидировал большевиков оттого, что ему чрезвычайно опротивели люди вообще, а люди его круга в особенности». Морозову, человеку европейского образования, претил старообрядческий уклад его семьи. Славянофильство и народничество представлялись ему сентиментальными. Философия Ницше – чересчур идеалистической, оторванной от жизни. Он желал найти у новых друзей не только острых ощущений, но и некоего подобия веры в идеалы. То есть он верил, будто они верят…
Но вот лишь один из отзывов «благородного рыцаря революции», истинного джентльмена, обаяшки Красина, и не о ком-нибудь – об их Великом Вожде, товарище Ленине: «Ленин не стоит того, чтобы его поддерживать. Это вредный тип, и никогда не знаешь, какая дикость взбредет в его татарскую голову, черт с ним».
Да, нигилизм, как политический, так и нравственный, в то время был чрезвычайно в моде, но бедный, заигравшийся Савва угодил в лапы к таким циникам, по сравнению с которыми его собственный нигилизм казался просто детским лепетом. Базаров отдыхает!
Ну что ты будешь делать с сбесившимся от жира барином, которому, совершенно так же, как и его возлюбленной актерке, до смерти захотелось вонючей говядинки!
А между тем именно в это время судьба послала Савве Морозову небольшое, но весьма серьезное предупреждение. Высшие силы как бы сделали последнюю попытку образумить своего заблудшего сына.
На какой-то актерской предновогодней вечеринке, куда были званы и Савва Морозов, и Горький, последний подарил любовнице экземпляр только что вышедшей поэмы «Человек». Одна только цитата: «Вот снова, величавый и свободный, подняв высоко гордую главу, он медленно, но твердыми шагами идет по праху старых предрассудков, один в седом тумане заблуждений, за ним – пыль прошлого тяжелой тучей, а впереди – стоит толпа загадок, бесстрастно ожидающих его. Они бесчисленны, как звезды в бездне неба, и Человеку нет конца пути! Так шествует мятежный Человек – вперед! и – выше! все – вперед! и – выше!» Жуть берет, как подумаешь, что в эти же годы зарождался Серебряный век русской поэзии, Гумилев писал «Конквистадора», Брюсов – «Одиссея»…
Впрочем, о вкусах не спорят.
Марья Федоровна пришла в восторг от рукомесла своего экзотичного любовника, а более всего – от дарственной надписи. Однако на этой вечеринке Андреева была одета в открытое белое платье, в белых перчатках – и без всякого, даже самого махонького ридикюля. Книжонку спрятать некуда, а в руках таскать рискованно – того и гляди, нарвешься на Савву. Если он прочтет автограф Горького, не миновать скандала!
Она подошла к А.Н. Тихонову, своему доброму приятелю:
– Тихоныч, милый, спрячь это пока у себя, мне некуда положить.
И вдруг – помяни черта, а он уж тут! – рядом оказался Савва. От неожиданности Марья Федоровна выронила брошюрку, стремительно наклонилась – подобрать, однако Савва оказался проворней: успел схватил брошюру, которая, как нарочно, распахнулась на первой странице – и поэтичная, сентиментальная, влюбленная дарственная надпись так и ударила по глазам: дескать, у автора этой поэмы крепкое сердце, из которого прекрасная, обожаемая, единственная на свете Марья Федоровна может сделать каблучки для своих туфель.
Морозов побелел:
– Так… новогодний подарок? Влюбились?
Он выхватил из кармана фрачных брюк тонкий золотой портсигар и стал закуривать папиросу, но не с того конца. Его веснушчатые пальцы тряслись…
Марья Федоровна боялась скандала, однако у Морозова достало сил сдержаться. Он снова швырнул брошюрку на пол, предоставив на сей раз поднимать ее вежливому, испуганному Тихонову, и уехал. Впрочем, вечер и для Андреевой, и для Горького был испорчен. Прежде всего тем, что Алексей Максимович впервые осознал, какую безумную страсть питает его друг к его любовнице. Конечно, Горький возревновал. А Марья Федоровна в ужасе думала: что, если из-за этой досадной странности Савва решит порвать с ней?! Да ладно, это бы еще полбеды, но что, если он откажется давать деньги партии?!
Страх ее длился два или три дня. Однако улетучился, словно утренний туман, когда она получила письмо от Морозова:
«Друг мой, простите за безумство, за грубость. Вы сами знаете, что стали для меня всем на свете, средоточием Вселенной. Я ради Вас натворил столько глупостей, что сделался посмешищем в кругу своей семьи, да и вся Москва без умолку и очень зло судачит о моих „чудачествах“. Впрочем, сие безразлично даже мне, а уж Вам-то – тем паче. Так и должно быть, ибо я для Вас не значу ничего и даже меньше, чем ничего. Я Вас никогда ни о чем не просил, я с благодарной покорностью принимал те крохи, которые Вам угодно было смести со своего стола в мои жадно простертые ладони, однако умоляю, заклинаю теперь: не унижайте меня! Не добивайте! И ежели каблучки ваших туфель и в самом деле сделаны из обломков разбитых Вами мужских сердец, то мое сердце Вами не просто разбито – оно растоптано. Иногда мне кажется, что я уже не живу, что я уже давно мертв – душа моя мертва, Вы ее убили, а бренное тело еще доживает свою мучительную жизнь. Видимо, настанет день, когда сил у него достанет лишь на то, чтобы поднести к виску дуло да спустить курок. Но Вы можете не сомневаться: Ваше имя упомянуто не будет, в моей смерти я попрошу никого не винить.
Не поймите превратно, я не собираюсь Вас пугать или шантажом добиваться возвращения Вашей благосклонности. Я просто хочу показать Вам, что дошел до предела, до ручки дошел, что и в самом деле нет никакого просвета в череде этих мучительных дней без Вас, без встреч с Вами, которые стали для меня необходимы жизненно, вернее, смертельно…»
Марья Федоровна поняла, что теперь может не только сделать из сердца Горького каблучки, но и беззастенчиво топтать ими сердце Морозова. Она не скрывала этого письма ни от кого. Показала его Горькому, а потом, во время одной из интимных встреч, оно попало в руки Красину. И оба они пришли к выводу, что и сердце Морозова, и сам он по-прежнему в ее власти. Савва Тимофеевич выдержит всё!
Теперь руки у нее были окончательно развязаны, несмотря на то что о ней судачили по Москве. «Вот оно, возмездие за дурное поведение! – веселилась Марья Федоровна в письме сестре. – О-о-о, и как мне было весело и смешно. Весело, что я ушла от всех этих скучных и никому не нужных людей и условностей. И если бы даже я была совершенно одна в будущем, если я перестану быть актрисой – я буду жить так, чтобы быть совершенно свободной! Только теперь я чувствую, как я всю жизнь крепко была связана и как мне было тесно…»
Репутация пошла к черту. Забота о том, чтобы не ранить близкого, любящего человека, – тоже.
Правда, еще немалое время Морозов продолжал состоять в пажах при Марье Федоровне и поддерживать партию: при его поддержке издавалась ленинская «Искра», большевистские газеты «Новая жизнь» в Петербурге и «Борьба» в Москве. Он сам нелегально провозил типографские шрифты, прятал у себя наиболее ценных «товарищей», доставлял запрещенную литературу на… собственную фабрику. Смеху подобно, однако именно в кабинете Морозова конторщик случайно подобрал забытую хозяином «Искру» и быстренько настучал «куда следует». Савву Тимофеевича пригласил на беседу сам генерал-губернатор Москвы, великий князь Сергей Александрович – дядюшка императора. Однако его увещевания не достигли цели. Ведь им противостояла роковая страсть…
В это время и Горькому, словно в отместку за причиненные Морозову страдания, пришлось крепко поволноваться. Когда Марья Федоровна была в Риге, она попала в больницу с перитонитом. Положение ее было очень опасное. Горький отправил телеграмму: «Родная, милая, буду завтра. Держись. Раньше нет поезда. Собери все силы. Жди меня завтра. Люблю. Ценю. Всем сердцем с тобой. Алексей».
Ценю! Ну да, она была для него «моя благородная Маруся, прекрасный друг-женщина», как он писал в других письмах…
В Риге, едва он приехал, Горький был арестован и препровожден в Петербург. А за его «другом-женщиной» ухаживал по-прежнему влюбленный, измученный этой губительной страстью Савва Морозов.
Она очень боялась умереть. Пытаясь ее ободрить, Морозов однажды брякнул:
– А вот увидите, что я раньше вас умру!
– Не надо, – совсем уж перепугалась Марья Федоровна, – что я буду без вас делать? Больная, слабая, нищая, никому не нужная… Со Станиславским рассорилась, из театра ушла…
Она и в самом деле оставила Художественный театр, потому что Станиславский и Немирович-Данченко все более предпочитали ей Ольгу Леонардовну Книппер-Чехову. Конечно, если бы Андреева была уверена в силе своего таланта, она бы ни за что не покинула сцену. Однако она чувствовала, что рядом с такой соперницей откровенно проигрывает. Поэтому предпочла разорвать контракт и уйти, что называется, в свободное плавание, тем более что Морозов в качестве утешения пообещал ей денег на организацию нового театра – ее собственного. Об этом Марья Федоровна сейчас и забеспокоилась, когда ее верный поклонник вдруг намекнул на возможность своей смерти.
В самом деле – он умрет (на здоровье, его дело!), а как же денежки?!
И тут Морозов показал ей страховой полис. Он застраховал свою жизнь на сто тысяч рублей и завещал этот полис обожаемой женщине. Теперь Андреева могла быть уверена: в случае чего она останется не просто обеспеченной – богатой женщиной.
Если бы Савва Тимофеевич знал, что подписал себе в ту минуту смертный приговор…
События 1905 года, называемые первой русской революцией, потрясли Морозова до глубины души. Незадолго до них, понимая необходимость перемен в России, он подал в кабинет министров скромно, но и достаточно решительно озаглавленную докладную записку: «О причинах забастовочного движения. Требования введения демократических свобод в России».
Ну что ж, за что Морозов боролся, на то и напоролся! Он вдруг стал замечать, что те, кому он помогает, кому платит немалые деньги (их он передавал Дмитрию Ульянову на квартире Андреевой ежемесячно), пишут в своей «Искре» заведомую ложь о положении рабочих на предприятиях Морозова: якобы люди там голодают и мрут от непосильного труда. Вдобавок ко всему орехово-зуевские рабочие начали забастовку. Не сами по себе, конечно: поработали тут и «джентльмен» Красин, и «человек с глазами убийцы» Бауман, и иже с ними.
Коварство и ложь бывших «товарищей» поразили Морозова. Он наконец-то посмотрел в лицо правде: любимая женщина лгала ему и вытягивала из него деньги. Друг-писатель, актеры, большевики – все хотели одного и того же. Проклятых денег!
В середине февраля 1905 года Красин явился в дом Морозова и потребовал отправить его в служебную командировку (он ведь как бы состоял заведующим электростанцией Никольской мануфактуры). Никакой служебной надобности в поездке не было, однако надобность партийная была. И тут у Морозова кончилось терпение. Едва владея с собой, он бросил в лицо Красину такие обвинения, от которых перекосило даже этого выдержанного джентльмена. И наотрез отказал большевикам в финансовой помощи: ныне, и присно, и во веки веков, аминь!
Однако все же в середине февраля он внес по десять тысяч залога за освобождение из-под стражи Горького и Леонида Андреева (между прочим, впоследствии Горький отрекся от этого и не вернул вдове Морозова деньги). Сделал это Морозов из жалости к Марье Федоровне. Незадолго до того, во время спектакля, она сорвалась в люк под сценой и сильно ударилась. Ребенка, которого она ждала от Горького (или от Красина, сие доподлинно неизвестно), спасти не удалось. Горький тогда находился в тюрьме, и Савва сделал свой широкий жест…
Но это было последним, что «товарищам» удалось вытянуть из разъяренного Саввы. Он отказался встречаться даже с Марьей Федоровной, которая хотела его поблагодарить, пытаясь вернуть прежние отношения.
Тогда, уже в апреле, к нему прилетел Буревестник – в качестве финансового агента Красина. Состоялся «пристрастный разговор, закончившийся ссорой» (по отзывам домашних Морозова). Судя по тональности этого разговора, Савва Тимофеевич одолел те мучительные колебания, которые разрывали его душу, и высказал наконец всю правду Горькому и о нем, и об Андреевой. Стыдливый Горький, который совершенно спокойно переносил, что женщина, с которой он спал по любви, спала с Морозовым по финансовой надобности: то есть проституировала ради победы социализма в одной, отдельно взятой стране, – чуть не умер, услышав, как ранее безропотный Морозов называет вещи своими именами…
Да, это был шок. Буревестник, слабо перебирая крыльями, воротился в гнездо. У Марьи Федоровны тоже едва удар не случился. Самое ужасное, что отзыв Морозова поразительно совпал с общественным мнением: Горького уже давно называли сутенером Андреевой…
И о деньгах теперь приходилось забыть надолго. Во всяком случае, до смерти Морозова, потому что в заветной шкатулочке Марьи Федоровны хранился тот самый полис…
В отместку за испытанное потрясение Горький и Андреева кинулись разносить по Москве сплетни о том, что миллионщик Морозов спятил. «Вот ведь какой дуб с корнем выворачивать начинает – Савву Тимофеевича!» – с фальшивым сочувствием пишет Марья Федоровна сестре.
А у Саввы Тимофеевича и в самом деле случился нервный срыв, который для его семьи стал последней каплей. Родственники и друзья, которые давно – и с вполне объяснимым ужасом – наблюдали за поведением Саввы, сочли необходимым проконсультировать его у психиатров и невропатологов, которые единогласно приговорили миллионера к временному уходу от дел, отдыху от общественной жизни.
Перепуганная Зинаида Григорьевна забыла обо всех светских развлечениях, даже о своем фаворите Рейнботе, и всецело предалась заботам о муже. Она повезла Морозова во Францию, в курортное место Виши, однако и здесь им не нашлось покоя. Разные «шушеры», как называла подозрительных личностей Зинаида Григорьевна, мелькали на пути Морозовых еще в Берлине и в Париже, объявились они и в Виши. А потом туда прибыл Красин, который позднее так опишет этот свой визит:
«Я заехал к С.Т. в Виши, возвращаясь с лондонского съезда 1905 г., и застал его в очень подавленном состоянии в момент отъезда на Ривьеру».
Красин уверял, что все же получил от Морозова пакет с деньгами. Возможно, так оно и было, однако Савва Тимофеевич, стыдясь минутной слабости, скрыл это даже от жены и не рассказывал ей о визите Красина. А зря! Тогда бы она, возможно, узнала того человека в коричневом или сером костюме, который бегом удалялся от «Руайяль-отеля»!
Так или иначе, Морозов промолчал и уехал из Виши в Канны. Однако Красину полученной суммы было мало, и он отправился вслед за Морозовым. Явился в «Руайяль-отель», дождавшись, когда Зинаида Григорьевна отлучилась. Портье, покоренный обворожительными манерами Леонида Борисовича и его отличным французским, указал ему, в каком номере остановился мсье Морозофф.
«Никитич» вошел. Его ледяной ум уже просчитал два варианта развития событий: благоприятный и неблагоприятный. Впрочем, к последнему варианту он был готов еще с того февральского скандала с Морозовым в Москве. Именно тогда он навестил Марью Федоровну и забрал у нее – на всякий случай – то приснопамятное письмо с роковыми словами, за которые он сразу зацепился взглядом: «в смерти моей я попрошу не винить никого».
Так вышло, что они были написаны на отдельном листке. Правда, с маленькой буквы, но это Красин счел чепухой. Строки, следующие за этими словами, он оторвал.
Надо отдать ему должное: сначала он потратил не меньше десяти минут, пытаясь вновь обратить взбунтовавшегося Морозова в свою большевистскую веру.
Бессмысленно. Более того: Морозов выхватил «браунинг» и пригрозил Красину, что убьет его, если тот не уйдет.
Красин только плечами пожал: ему ли, руководителю боевых групп, профессиональному террористу и убийце, бояться какого-то разбушевавшегося дилетанта!
Он толкнул Морозова на диван, в мгновение ока выхватил из внутреннего кармана свой собственный «браунинг» – и прострелил Савве Тимофеевичу голову. Затем схватил его упавший «браунинг», проверил магазин – полон, выстрелил из него в раскрытое окно, чтобы недоставало одной пули, положил на пол, рядом бросил знаменитую записку – и ловко выскочил в парк: как раз в ту минуту, когда испуганная Зинаида Григорьевна начала биться в дверь. Она успела увидеть только его удаляющуюся фигуру: Красин был в отличной спортивной форме и не беспокоился, что его кто-то может догнать. Тем более полицейские Канн, для которых первое дело – выпить на обед своего знаменитого «rose?»,[32]32
Вино, которое обычно пьют жители Лазурного берега.
[Закрыть] а там хоть трава не расти.
* * *
Красин как в воду глядел. Французская полиция не стала обременять себя расследованием заведомого, как мы бы сказали теперь, «висяка». Тело Морозова в трех гробах отправили в Россию и погребли на Рогожском кладбище, под знаменитым фамильным крестом с надписью: «При сем кресте полагается род купца первой гильдии Саввы Васильевича Морозова».
В русской полиции про вино «rosе?» слыхом не слыхали, но и там предпочли принять версию самоубийства. Бывший премьер-министр Витте уверял в своих мемуарах, что Савва Тимоффевич покончил с собой, потому что не выдержал давления большевиков.
Однако Марья Федоровна Морозова, мать Саввы Тимофеевича, была убеждена, что ее сын убит, иначе она, «адамант старой веры», ни за что не допустила бы, чтобы его похоронили по церковному обряду, да еще в святом для семьи месте.
Кстати сказать, существует донесение графа Шувалова Департаменту полиции, и в том донесении упомянут «один из московских революционеров», а также «революционеры из Женевы, шантажировавшие покойного, который к тому же в это время был психически расстроен. Под влиянием таких условий и угроз Морозов застрелился. Меры по выяснению лица, выезжавшего из Москвы в Канны для посещения Морозова, приняты».
Увы, мер было принято недостаточно, и означенное лицо, то есть Красин, вышло сухим из воды – чтобы спустя некоторое время вместе с Андреевой предъявить к оплате известный полис Морозова.
Зинаида Григорьевна, законная наследница мужа, пыталась опротестовать полис, однако это оказалось бессмысленно. Поэтому через год после трагедии в «Руайяль-отеле» Андреева писала адвокату П.Н. Малянтовичу: