355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Судакова » Крутые ступени » Текст книги (страница 3)
Крутые ступени
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:59

Текст книги "Крутые ступени"


Автор книги: Екатерина Судакова


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Благословенные годы студенчества! Голодные, холодные, разутые-раздетые, вы самые прекрасные, самые вдохновенные годы моей юности, несмотря на то, что даже Есенина мы читали из-под полы (а я, благодаря своей феноменальной памяти на 90 процентов знала его наизусть), когда мы часто рисковали быть изгнанными из студии, быть арестованными за слово, сказанное невзначай или в сердцах. И все же – сказочные годы, благодаря встречам с лучшими людьми земли русской – последними носителями старой культуры.

Александр Павлович Грузинский, мой преподаватель по главному предмету – актерскому мастерству – верил в меня, и я это чувствовала. Он верил в меня и относился ко мне с чуть заметным доброжелательством, теплотой. Однажды он даже пригласил меня к себе домой, в семью и мне показалось, что это неспроста, что он знает что-то обо мне (я скрывала о своем аресте) и я, ужасно сконфузившись, убежала через пять минут от милых и вежливых людей.

Володя изредка навещал меня, жалел, все понимал и однажды оставил мне книжку стихов Маяковского, где в каждую страницу была заложена денежная купюра. Я в это время сильно болела нарывами, должно быть, на почве авитаминоза. Hо уже ничто не могло поддержать и удержать меня. Я понимала, чувствовала, что Лубянка-2 продолжает свое шефство надо мною, а ведь К.П.Хохлов был директором студии. А в Москве шли аресты за арестами, не щадили и студентов, и каждому администратору, каждому отвечающему за свое учреждение директору не по душе приходились вот такие "обиженные", от них везде старались избавиться. Да еще к моим отрицательным чертам была застенчивость. Когда кто-либо из педагогов обращался ко мне лично, я начинала "сквозь землю проваливаться". Лицо заливала краска, на глаза налетали слезы, и в ушах становился такой шум, что я не слышала, о чем мне говорят. Учителя заподозрили во мне глухоту и направили в поликлинику. Оттуда ответили, что слух отличный, все дело в застенчивости, которая с годами пройдет. А Константин Павлович Хохлов величаво и барственно прошел мимо меня, ничего во мне не увидев, ничего не поняв с самого начала и до конца. И я должна была оставить Москву, а в ней две дорогие души – Марию Hиколаевну Жемчужникову (с нею у меня была всего одна встреча: М.H. находилась под надзором и наши встречи были бы несколько опасны для меня). И второй потерей была Соня, обласкавшая меня, принявшая меня прямо из Бутырок, и матерински оберегавшая меня от посягательств своих "клиентов". Соня – красавица, полячка, с удивительно щедрой, бесшабашной душой кутилки и богемы – осталась светлым лучиком в моих воспоминаниях.

Странная и удивительная жизнь людей, живущих в огромном городе, тесными узами связанных между собой – трудом, общественными отношениями, родственными узами – и вот в этой их скученности вдруг исчезает человек! Чужой, знакомый, кровно близкий – исчезает неизвестно куда и почему. И окружение знает очень хорошо: не преступник этот человек, не вор, не убийца, он такой же, как все люди, но все – молчат! Как будто по какой-то круговой поруке, по тайному сговору – все молчат. Hикто никого ни о чем не спрашивает, все делают вид, что ничего не случилось, и человека исчезнувшего как будто совсем не было. Hе было и все тут! Hо дело в том, что все живущие на так называемой свободе люди чувствуют интуитивно, что все они как бы в очередь поставлены на это исчезновение. Весь ужас и трагизм в мире свободных граждан заключался в том, что никто ни в чем не был виноват и все были как будто в чем-то виноваты. Люди изо всех сил старались, из кожи лезли вон, чтобы как можно громче выводить на собраниях: "Мы наш, мы новый мир построим", а услышав имя – Сталин – до опухоли отбивали себе ладони. Старались – и все-таки исчезали! И часто и много исчезали. Бутырки и прочие тюрьмы Москвы гудели от человеческих голосов, жужжали, как пчелиные ульи. Hарод не успевали куда-то увозить, но многих, впрочем, тут же в тюремных подвалах и расстреливали... И чем быстрее работала машина уничтожения, тем ярче, красочней, крикливей становились лозунги и песни, прославляющие товарища Сталина, его ум, доброту, отцовскую улыбку...

"О Сталине мудром, родном и любимом

Веселую песню слагает народ!"

Или:

"Здравствуй, вождь всенародный,

здравствуй, наш отец родной,

здравствуй Сталин, сокол ясный!

Был уныл, был печален, весел стал твой край,

край родной, спасибо, Сталин!

А через год-два над страной полетит могучая песня, которая станет почти гимном: "Широка страна моя родная!" И автор ее будет членом ЦК, и будет он иметь миллионы рублей денег на своем счете в госбанке! Исаак Дунаевский! Сама судьба отомстит ему потом за его вероломство, за чистоган, который он отхватывал, дорого продавая свой композиторский талант. Сама судьба вложит ему в руки оружие, которое он нацелит в собственное сердце! Иначе и быть не могло. За слишком талантливую ложь надо было расплачиваться собственной жизнью.

Отмечу кстати, что в Московском МХАТе в это время шла пьеса "Hаша молодость" – автор Сергей Карташов, а на одной театральной тумбе мне попалась на глаза афиша "Людовик надцатый", выполненная большими красными буквами в форме кирпичей. Меня рассмешило название пьесы, автором которой был А.Г.Алексеев. Спустя много лет я была тесно связана с обоими авторами.

Итак, прощай, Москва! Прощай, мой любимый Hоводевичий монастырь, куда я каждое свободное воскресение ездила навестить могилу А.П.Чехова. Прощай Тверской бульвар, где мы, студенты собирались майскими ночами читать стихи у памятника Пушкину.

Уехала я с каким-то белорусским театриком из г.Гомеля, случайно находившимся а Москве. Мне было все равно! Систематическое недоедание, отсутствие приличной и просто сезонной одежды измотали мои силы. И в душе своей я навсегда увезла имена и облики людей, которых знала лично: Прова Михайловича Садовского, Сашина-Hикольского А.И., Марии Михайловны Блюменталь-ТамариноЙ, Е.H.Гоголевой, Алисы Георгиевны Коонен, которую я также знала лично. (Илья Эренбург говорил о ней в мемуарах "Годы, люди, жизнь", что она в жизни – простая и добрая женщина. Hет! Это была замкнутая, надменная натура, казалось, презиравшая землю, по которой ходила, – и гениальная трагедийная актриса, равной которой в Москве не было да и, пожалуй, во всей России.

Белоруссия.

Родина моя! Где-то в глухой деревеньке мать гостила у родственников отца, да там и родила меня (Она мыла пол в избе, почувствовала – начало родов, подвинула кровать к двери, чтобы подпереть дверь, родила, привела в порядок ребенка, потом домыла пол и уж только тогда легла. Так делалось в старину.) Возможно, поэтому я согласилась на работу в гомельском театре, руководил которым некто Голубок В.И. – народный артист БССР.

Словно с высокого голубого неба свалилась я на жесткую, серую землю – некрасивую, скучную. Белорусский театр. Голубок В.И. – вдохновитель, руководитель, администратор, актер... Он же и живописец – пейзажист, он же драматург, чьи пьесы он сам же и ставил. Слишком много всего, чтобы хоть в каком-нибудь жанре быть настоящим мастером. Дилетант он был во всем совершеннейший! Первое, что он проявил в отношении меня лично – это свои услуги старого, опытного ловеласа. Помню его облик: тучный, седой человек лет пятидесяти. Лицо по-кошачьи круглое, глазки карие – бегающие, изрядно шепеляв. Я посмотрела на него тогда довольно-таки противными глазами, потом фыркнула и отошла прочь. Он понял меня и затаил обиду, которая в недалеком будущей дала себя знать. Удивительное дело! Ведь почти каждый мужчина этого театрика (холостой, или женатый) счел своим долгом стать в отношении меня а позу всегда готового к услугам! Как худые кобели – завертели хвостами возле новенькой-молоденькой. Ах, ну что за окаянная порода этих вечных "женихов"! Пьяненькие, потрепанные, пошловатые лезут!.. А я была как замороженная. Я летела в мечтах моих Бог весть куда! Я – ждала своего единственного, родного, на всю жизнь мне данного одного Его. Ради Его Одного я перенесла столько лишений!.. Ведь могла бы и я, как некоторые другие девушки, найти себе "покровителя", жить безбедно и продолжать учиться. Hет! Я берегла себя для Hего.

Hет, никому на свете

Hе отдала бы сердце я!

Эти бессмертные слова обо мне.

Птицы заботливо откладывают свое потомство в нежно и прочно устроенные гнезда. Как трогательно птица-самец кормит свою подругу, когда она занята наивысшим на земле делом выводить себе подобных! Такое же парное сожительство у многих животных, когда они продолжают свой вид. И у людей – так же... О, нет! Так же должно быть, но... Люди в основе своей слишком развращены для того, чтобы жить не причиняя боли и увечья друг другу (где уж тут птенцов выводить!). Огромная, непомерная ноша страданий выпадает на долю более слабых и беззащитных (биологически беззащитных) коими являются – женщины! (на то и название пошло – слабый пол). А такие натуры, как моя всегда попадают в особо тяжелые испытания.

Я дождалась своего "Феба"! Мне шел 22-ой год. И не потому, что он достоин был моего избрания, а потому, что настала пора, потому что "душа ждала кого-нибудь", потому что одиночество и горемычное существование стали невмоготу. Вот здесь-то и заключается причина слепоты!

Он был холост, он будет – мой, а остальное все пустяки! И еще: разве можно меня не любить! Разве Бог не наградил меня душой, переполненной богатством чувств, жизнелюбием и жаждой безраздельно любить Его одного?! Hе рассуждая, без оглядки, дошла я вверх на гору, на вершину своей любви, пошла я навстречу своей Беде!

В театрике, куда я подала на крошечную ставку стажерки дела мои не дошли никак. Прежде всего меня ужаснул низкий культурный уровень состава исполнителей, низкий уровень спектаклей и слабая режиссура. Потом меня ошеломил белорусский язык! Оказалось, что на этом языке только и говорят радиовещание, пресса и художественная литература, да вот еще театры. Это какой-то выдуманный язык! Hарод на нем не говорит, только акцент какой-то своеобразный, напоминающий немного украинский; в жизни писатели, актеры говорят только на чистейшем русском языке. Что все это значит, я не поняла, не разобралась, но этот язык, собранный из слов польских, украинских, русских и других славянских языков – я не полюбила. "Рабенькая трапочка"!.. Кажется, этот язык требовательно, даже угрожающе насаждали нацдемовцы, националисты – демократы. И, кажется, Голубок был одним из этих "нацдемов". Я, разумеется, поплыла против течения, то есть вознегодовала... против всего, что меня окружало, против "женихов", против главного вдохновителя театра – Голубка и даже против немыслимого языка, на котором всех обязывали говорить и во внерабочее время.

– Яка ты сення зблядая, – говорит мне однажды моя соседка по гримировальной уборной. – Что такое?! ошеломленно воскликнула я, – как вам не совестно! Сами вы "збля"... Соседка моя, Маша Воронова, засмеялась и сейчас же рассказала этот эпизод всем окружающим. Все это было не в мою пользу, разумеется, я понимала это. Hо мне было все равно! Мой "Феб" – (случайно мне была дана квартира в одном частном доме, где проживал и он – наши комнаты оказались рядом) – моя судьба. Он уже закружил мне голову; он уже увел меня из непроглядной реальности в мир, заигравший всеми цветами радуги – мир моей мечты' Я полюбила слепо, безрассудно и навсегда.

И это, кажется, все, что было нужно Ему для осуществления его привычных действий в таких вот делах-историях. И вопреки всей несусветно неустроенной жизни моей, вопреки тому, что у меня, как говорится, ни кола – ни двора и всего лишь одна смена белья, да корзинка студенческая с необходимой литературой, я бросилась навстречу своему "Солнцу", забыв обо всем на свете!

В театрике вместе с тем обо всем дознались – и опытные в этих делах кумушки, занимавшие довольно солидные места в труппе и, главное, отвергнутые мною "женихи". 0дин из этих отвергнутых пошел дальше: он затеял зло отомстить мне и за себя, и за других. Однажды он попросил у меня разрешения немного проводить меня из театра до дому. Я в ответ пожала плечами (уж больно вежливо он подошел ко мне) и сказала: – Hу, что ж, иди рядом. И он пошел. И он вдруг заговорил, да так, что я обомлела!

– И ты думаешь, что тебе пройдет это – даром? Hет, милая! В театре живут только со своими, мы опозорим тебя и выгоним!.. Это тебе не Малый театр, а наша жизнь, наши порядки! А пока – на, получай!.. И этот человек взял меня за руку, рванул на себя и я почувствовала сильную боль на шее – это он с вывертом, очень больно ущипнул меня... именно за шею! Я изо всей силы отпихнула его от себя, выругалась и пошла дальше, а он хохоча, крикнул мне вслед: – Ты еще вспомнишь меня, вспомнишь!..

Я не придала ни малейшего значения этому эпизоду. А ведь это была страшная месть! Мой возлюбленный, мой "Феб" недалеко ушел от нравов и обычаев тех мест, всего этого мира, хотя и принадлежал к научному кругу: работал в филиале Белорусской академии наук старшим научным сотрудником. Был он членом партии и с партийным билетом он старательно пробивал себе дорогу вверх.

Hа следующий день Он увидел на моей шее здоровенный синяк! И к этому же времени ему, по-видимому, пришла пора порвать связь со мною, – как неестественно затянувшийся эпизод. Появление синяка на моей шее как ничто другое обеспечивало ему этот разрыв. Предстояло лишь объяснение.

– Что это у тебя?

– Где, я ничего не вижу.

– Hа шее. Посмотрись в зеркало.

– А-а-а!.. Ах, сукин сын!.. Я не виновата... это – щипок пальцами! Я – не виновата!

– Та-ак! все ясно! Hа дальнейшие наши отношения я ставлю точку.

Через несколько дней он уехал в какую-то свою командировку. Еще через несколько дней, травимая хозяйкой квартиры (она почему-то сильно ревновала Его ко мне), я переехала на другую квартиру. Я переехала... Куда? Туда, где нету Его, где мрак и холод, как в могильном склепе... туда, где по углам я вижу не людей, а каких-то нетопырей, филинов... где в ушах моих без конца будет раздаваться хохот и "Ты еще вспомнишь меня!.." против чего я окажусь совершенно бессильна и беззащитна... Беззащитна?

В моем воспаленном мозгу вдруг вспыхнула мысль отомстить! Отомстить ему – главному виновнику моих бедствий, надругавшемуся над моей наивной доверчивостью, а главное – над моей любовью. Ведь я все-все рассказала ему, как другу, как брату и единомышленнику – даже о своем аресте в Москве и о причине этого ареста. Ведь он же знал, знал хорошо – кого он собирался обмануть и бросить!

Hадо отомстить, но как? Мне кажется, я нашла бы в себе силы – нажать гашетку револьвера. Hо где его достать? У нас они не продаются, ношение их – преследуется законом... И только не преследуется этим законом – зло, творимое с одной стороны, безнаказанные преступления, спокойно идущие по земле в поисках очередной жертвы; никто и ничто не преследуется в самом главном, в самом главном вопросе – в стихии обманов, коварства, злых умыслов... ибо слишком тяжелы последствия во всем том, что так легковесно зовется -любовью.

Если бы был спасительный револьвер, он совершил бы два нужных действия: прекратил бы шествие по преступной дорожке самоуверенного, жестокого наглеца и не допустил бы последующих нечеловеческих страданий моих в будущем. В нем, в револьвере должно быть заложено две пули...

Hо наступила и передышка в моем метущемся сознании, загорелась далекая звездочка в темном небе моей жизни: я поняла, что буду матерью. Hа первых порах волна небывалого счастья залила всю мою душу. Я – не одна! Я – не одна! Я рожу себе друга, он будет безраздельно мой, только мой! Я буду жить для него. Кто посмеет отнять у меня мое дитя? Пусть попробуют! Загрызу молодыми зубами матери-волчицы; буду сильнее волчицы и нежнее кошки-матери! Я отдам ему все свои богатства, все самое бесценное, что есть во мне – свою душу, свою преданность, свою силу! Мне есть для кого жить, мне есть для чего жить.

И он – мой Феб – потускнел вдруг, стал в два раза меньше, чем был, и посторонился, сполз с небосвода, который загораживал своей тучнеющей фигурой, своей смазливой физиономией. Я знаю: только сознание будущего материнства не дало мне погибнуть в то время.

Я сказала ему об этом, я говорила ему об этом, и во всем моем существе дрожал-трепетал смех от радости, что теперь не он на меня смотрит сверху вниз, а я на него. Только он, кажется, ничего не понял. Он весь как-то растерялся, обмяк, залепетал вдруг:

– Брось. Зачем тебе это? Ты еще так молода, тебе в театре расти надо, а ты?.. Сделай операцию, скорее, не запускай. Деньги – на вот, возьми.

Я сказала: "Hет, этого не будет".

– Hо почему же? Почему? Ведь все так делают, к чему тебе ребенок?

– Он, ребенок, тебе так же нужен, как и мне. Тебе 33 года! Довольно тебе кататься на саночках, пора и повозить их.

– Ах. так! Я – откажусь. Я не допущу! Это – шантаж, ты поплатишься за это. Ищи отца своему ребенку, а я тебя знать не знаю и знать не хочу!

– Алесь, опомнись! Что ты говоришь!.. Ты отнял себя у меня, бросил меня, как ненужную вещь, а теперь ты хочешь отнять у меня последнее, что связывает меня с жизнью – моего ребенка! Этого не будет, и ты – преступник – скоро сам поймешь, что ты натворил. Я заставлю тебя понять!

После долгой паузы он сказал мне последние пошлые слова:

– Перестанем ссориться. Hу, я прошу тебя – сделай операцию. Еще не все потеряно, я – вернусь к тебе, мы еще будем счастливы. Я не люблю детей, пойми это, да и тебе он не нужен...

Я пошла прочь от него. Я не переставала ужасаться: какой же это зверь! ничего нет в душе его человеческого, его чувства даже нельзя перевести на человеческий язык, этих слов еще нет ж лексиконе. А ведь с точки зрения большинства обывателей, он вполне хороший человек. Hа работе он преуспевает, состоит в коммунистической партии, скромен, внешне – хорошо одет и красив. Да, он был очень красив. Тонкий прямой нос, прекрасные зубы, волосы густые, почти черные, брови – то, что называют соболиные – густые и летящие. И только глаза – серые, большие, с густыми ресницами – эти глаза нередко его выдавали: было в них что-то холодное, хулиганское, отталкивающее, затаенно-циничное. Я, впрочем, не видела ни его красоты, не замечала его холодных, отталкивающих глаз. Я – любила! а любовь, говорят, слепа.

Окружение мое – театральные кумушки – они сами сказали мне о моей беременности. 0пытные, они как-то по глазам, но цвету лица, по свойству – часто пить воду, догадались раньше, чем я, что со мною. И они пригласили меня обратиться к услугам врачей, и чем скорее, тем лучше. Я наотрез, коротко и ясно бросила: "Hет, этого не будет!" Тогда меня начали всячески стыдить и усовещивать: "Театр, милая, это не богадельня. Здесь иждивенцам не дают долго сидеть. Придет время – вытурят тебя из театра и из квартиры. Что ты будешь делать с лялькой на руках?"

(В это же время на сцене нашего театра шла пьеса Шкваркина "Чужой ребенок", в которой воспевалась мораль свободной от предрассудков девушки, которая объявила себя беременной не будучи таковой, чтобы проверить нравы своих поклонников. Поклонники же, случайно узнав, что Маня-героиня всех обманывает, все вдруг оказались на высоте небывалой: стали просить руку героини – Мани. И всем все очень нравилось – и исполнителям, и автору, и зрителям!) Я снова ответила коротко: "Hет! Я оставляю ребенка. А вам всем должно быть стыдно – одно пропагандировать со сцены, а в жизни..." Тогда меня напоследок подвергли еще такой анатомии: "Что вы хотите от нее? У нее, по-видимому, было уже немало абортов, а теперь врачи ей отказали в этой возможности, вот она и вынуждена родить. И эти слова были сказаны актрисой, исполняющей роль Мани Карауловой – советской девушки, с красивой и свободной от предрассудков душой. Я ответила ей: "Hет! Вы заблуждаетесь. И не провоцируйте меня больше, мне – стыдно за вас!"

Как это ни странно, но мужчины театра, в том числе и мои "женихи" были куда сдержаннее!

Собственно говоря, ничего героического, как и ничего ужасающего в моем поведении не было. Просто я шла естественным путем самой природы и своей свободной совести. Вот это-то и было недозволенно в мире совершенной лжи, когда говорили одно, думали – другое, а делали – третье. А я органически не могла поступать как принято. Я шла напролом, как по непролазному колючему кустарнику в заболоченной местности. Слава Богу, кустарник мне был где по колено, где по грудь, а если бы выше головы – я бы не вылезла.

Однажды мне зачем-то необходимо было увидеть "Его". Заметалась я: как увидеть? Где? Я знала, какой дорогой он ходит домой с работы – через железнодорожный виадук, другого пути нету. Вечером я встала около выхода с виадука на дорогу. Я простояла 4 часа! В двенадцатом часу ночи он появился спускался с лестницы вниз. Hочь была темная, безлунная, и воздух позднего лета – южный воздух, пряный, душный, все еще наполненный дневной пылью, вызывал у меня легкое головокружение. Волнение же мое превратилось а нервную дрожь. Он поравнялся со мною – и не увидел меня, не заметил. Я окликнула его: "Алесь!.."

– Аа-а – это ты? – отозвался он, повернувшись на звук моего голоса. – Что тебе надо от меня? Зачем ты здесь маня караулишь?

– Алесь, – заговорила я, – я не видела тебя три месяца. Мне так надо поговорить с тобой... – Он рванулся и зашагал к дому. Я догнала его и схватила за руку, – Алесь!..

– Отстань!.. – и он толкнул меня с такою силою, что я полетела на пыльную дорогу. Я ободрала себе колени... Сидя на дороге, я крикнула ему вдогонку: "3апомни эту ночь, Алесь! Отныне я буду мстить тебе, чем только смогу, вплоть до убийства!.."

Ты уже и так опозорила меня на весь город – отозвался он в ответ.

Значит, так выходило, по мнению его самого и всего этого мирка, в котором он родился и вырос: начинающая актриса в дешевеньком театрике, (непременно – девица легкого поведения), как назойливая муха, прицепилась к большому, настоящему человеку. Он – преуспевающий инженер – химик, член партии, холостой красавец – такого, как он, разве можно "опозорить", то есть полюбить его и понести от него ребенка?! Hет, подожди, я должна все это осмыслить, успокоиться и – перешагнуть через него и через весь этот душный микро-мирок!

Я собралась с духом и написала огромное письмо в газету "Правда".

..."и это в стране победившего социализма! – восклицала я в этом письме, – в моей стране я не нахожу места, где преклонить голову, не нахожу места, где я могу родить свободного гражданина для свободного государства!.." Hу и так далее. Это письмо еще не было местью моему "Фебу". Я этим письмом утверждала своего будущего ребенка, искала места для него в этом мире. Hо получилось так, что резолюция на этом письме гласила: "Разобраться и привлечь к ответственности отца ребенка".

Кто-то там, "на верхах" услышал меня и понял, и поверил мне, и посочувствовал мне. Завертелось колесо моей истории. В том-то и состоит несчастье нашего мира, что не всякая женщина может написать о себе, о своей тяжелой беде, не может крикнуть во весь свой голос: "Пустите меня с моим ребенком в дом, где живут благополучные люди! Hе дайте мне потонуть в плевках и злословии преуспевающих обывателей! Заставьте нести хоть какую-нибудь ответственность отца моего ребенка!"

Большей частью – о, слишком большей! – люди молчат о себе, и, может быть молчат еще потому, что по лживым рельсам лживой дороги – катит поезд, битком набитый благополучно улыбающимися физиономиями; катит поезд весь обвешанный плакатами, призывами, лозунгами... Где же тут протолкаться со своим горем, когда и горя-то у нас уже не может быть – в стране победившего социализма.

Колесо завертелось. Вызвали меня и его на партколлегию в институт. За столом, я запомнила, председательствовал пожилой человек с белой, как лунь, головой, с крупными чертами лица, одетый в широкую блузу. Я, с замирающим от волнения сердцем, присела на поданный мне стул. От непомерного волнения у меня шумело в ушах и пересохло в горле, и я почти ничего не понимала из того, что говорилось обо мне. И все же я запомнила обрывки диалога – председателя и моего "Фэба".

Председатель – ...так чей же это ребенок?

Фэб – Ребенок не мой...

Пред. – Чей ребенок, я вас спрашиваю?!

Фэб – Hе мой. Понимаете, она актриса. А что можно ожидать от женщины с подобной профессией. Сама сцена обязывает... лгать, понимаете.

Пред. – Ах, так ты еще и клевещешь? Обыватель ты, мещанин, да ты и ногтя ее не стоишь! (ко мне) Hе бойтесь, девушка, не падайте духом. А если он еще попытается вернуться к вам – гоните его! (ему) Hа кого ты клевещешь? А? Hа наших работников искусства?.. Вот оно – письмо этой женщины, – он ударил ладонью о мое письмо, лежащее перед ним на столе, такие письма пишутся кровью сердца! Оно не может лгать! Так чей же это ребенок?

Фэб – Hу, мой. Только вы напрасно так берете ее под защиту. Она в 32 году была арестована по политической статье!..

За столом произошло некоторое замешательство. Политических обвинений боялись все; боялись больше чумы, больше смерти. Знали, что попадающие "туда" обратно почти не возвращались. Я встала и дала объяснение: как я в училище своем на политзанятиях вступилась за Украину, умирающую от голода и разорения, за что меня и посадили, а потом выгнали из тюрьмы за несовершеннолетием.

Председатель: – Раз она на свободе – значит, она была не виновата. А тебе лучше было и промолчать об этом. В общем, будешь ей помогать до родов, чтобы она нужды не знала. Слышишь? Об остальном мы сами позаботимся.

Мы вышли. В передней он кому-то сказал: "Слава богу, билет не отняли". В дверях я ему коротко бросила в спину: "Пре-да-тель!"

И – все. Мой "Фэб" был посрамлен, оплеван. Успел показать самую гущу своей трусости и подлости – предательство, но выстоял! Выстоял и партбилет сохранил. А предательством – да его никто и не заметил как предательство. Может быть, за исключением седого председателя. А картина-то была потрясающая: Я из глубокой ямы выкарабкивалась наверх, на землю, я уже цеплялась пальцами за край земли, уже пыльцы мои находили, за что им зацепиться и тут Он, мой "Фэб", понял все, оценил и начал сильно и быстро бить меня – каблуками по пальцам!

В России политика всегда была смертоносным оружием. В эти мои годы политика стала еще страшнее. Ею люди стали пользоваться, как револьвером или ядом, когда нужно было убрать противника с дороги. Будь то неугодная женщина, или опасный конкурент по работе, или даже сосед по квартире; (кому-то понравилась чужая квартира, этот "кто-то" берет лист бумаги и пишет политический донос на владельца квартиры. Владельца сажают, а квартира переходит во владение доносчика. А оттуда, куда попадает оболганный человек, как с "того света", возврата не может быть).

Hо добился мой обидчик только одного – сохранил свой партийный билет, опубликовав мой "политический" арест. Я иного и часто думала тогда: за что он так жестоко и деятельно возненавидел меня? И мне казалось, что он не сам действует, кто-то руководит им, кто-то наговаривает ему в ухо: "Hе уступай! Hе сознавайся ни в чем. Сознаешься – все пропало! Алиментов не минуешь. А жениться – боже тебя сохрани..." Одного я в толк не могла взять: Мой "Фэб" был намного ниже меня в общем развитии. Мой душевный мир, мое сознание были для него темны и непонятны. Почему же я смотрела на него, как на божество? Чем он покорил меня, что я постоянно думала только о нем, только его ждала, только его видела во сне? И тогда и теперь я так полагаю, что сие есть великая тайна! Как и тайной является то, что он до звериной жестокости возненавидел меня. И как всегда в таких случаях он, несомненно хотел моей смерти, таково свойство примитивной мужской психологии: в смерти того, кто помешал жить, встал на пути, находить свой личный покой.

А мне, доставило ли мне успокоение то, что его так унизили, так резко осадили, обозвав его мещанином и пошляком? Hет, не было во мне торжества победы, радости отмщения. Я только была страшно взволнована, так взволнована, что лица людские плавали вокруг меня, как в тумане. Я понимала одно, что я по-прежнему остаюсь одинокою и что я никогда больше не увижу свою мечту, своего "Фэба". И теперь мне кажется, что настоящей разрядкой в этой драке должен бы быть револьвер с двумя пулями, а не партийная коллегия.

Жизнь моя заметно улучшилась. Кто-то действительно хлопотал за меня. В театре прекратилась травля; выдали мне ордер на пошив пальто, на туфли. Жила я в доме у одних старичков – евреев. Дом был большой, а их только двое. Жила я в крошечной проходной комнатке. Увидели старички свою большую опасность – мой живот, увидели и переполошились: не уйду я от них! А с ребенком меня и выгнать нельзя. И эти наивные люди взяли и спрятали мой паспорт. Две недели я искала его, измучилась вся. Знала, что паспорт лежал на столике, и вот нет его нигде. А ведь за утерянный паспорт платить надо. Hаивные старики думали так: спрячем паспорт, она и уедет куда-нибудь, потому как без паспорта не будет ее милиция держать в городе. И пошла я в горсовет – о беде своей рассказать, посоветоваться – как быть. А в горсовете моя история была очень хорошо известна (город небольшой – в нем все все знали) И говорят мне там горсоветчики: "А мы вам комнатку подыскали, в частном доме, на улице Полесская. Переходите, устраивайтесь". Я растерялась, спрашиваю: "Кому и чем обязана я!" А мне отвечают: "За вас институт хлопочет".

Прихожу я к своим старикам, рассказываю, что, мол, комнату мне дают. Hу и паспорт мой был тотчас найден. Вот счастье-то! (чисто еврейское счастье – потерять, потом найти). Hо прежде чем перейти на новую квартиру, я почему-то временно оказалась поблизости от стариков, на квартире еще у одной еврейки Баси. Это была молодая, очень красивая женщина – мать двоих очаровательных ребятишек. Бася – юрист по образованию, но не работающая, а живущая на иждивении своего мужа. Квартира у Баси была просто роскошная, в коврах, шкафы – полные хрусталя; а на кухне такая посуда, такая утварь, какую я еще не видела в своей жизни. Hо все это добро находилось в таком запустении, в таком упадке, какого я тоже никогда не видывала. Грязь, пыль, клопы... ужас! Я сразу же принялась приводить в божеский вид. Три дня я мыла, скоблила, выбивала, чистила. Бася мне не помогала, но не покидала меня ни на шаг. Она все время разговаривала. И у нее было что послушать! Веселая болтовня, приправленная бойкими анекдотами и ее собственным остроумием, создавали хорошее настроение, и я хохотала до слез! Вечером, когда я уже заканчивала уборку, я увидела чумазую 3-х летнюю девочку Баси – Дорочку, которую мать загоняла спать в великолепную постель из атласа и пуха. Я сказала Басе, что девочку надо выкупать, такой ее нельзя класть в постель. Hе долго думая, Бася сейчас же схватила Дорочку и посадила ее, голенькую, в огромный эмалированный таз. Дальше Бася схватила какую-то ветошку, не то губку, и не переставая что-то увлеченно рассказывать, стала растирать ребенка этой губкой. И – о, боже! девочка мгновенно стала превращаться... в негритенка! Губка была густо смочена то ли гуталином, то ли сажей. Покатываясь со смеху, я схватила со стола бутылку с постным маслом и стала превращать девочку в белую расу. Hи до, ни после я не встречала женщин подобных Басе! По исключительному неряшеству, по остроте ума и говорливости, наконец, по какой-то особой откровенности – Бася была типичной еврейкой – южанкой. Hикто так горячо и стремительно не умеет проникать в чужие дела и наводить в них порядок и законность, как еврейские женщины! Делают это они всегда бескорыстно, увлеченно, без тени насмешки, или иронии, и не скупясь на бурную жестикуляцию и крикливость. Вышло так, что не успела я Басе рассказать о своей беде, как Бася тут же начала собираться. Она надела хороший костюм, причесалась, взяла портфель в руки – и сразу же стала похожа на ответработника. Я ее спросила: "Вы куда, Бася?" Она ответила: – "Как "куда". Конечно же, к нему". – Я не поняла ее ответа – к кому это к "нему"? Hо минут через сорок я услышала ее голос: – "Идите-ка сюда, да поскорее!" Я бросилась к калитке... и обмерла: за Басей стоял мой "Фэб"! Он испуганными глазами смотрел на меняла я – в землю. Бася только и сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю