355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Судакова » Крутые ступени » Текст книги (страница 12)
Крутые ступени
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:59

Текст книги "Крутые ступени"


Автор книги: Екатерина Судакова


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

В этой марпересылке объявилась моя Тамара, которую угнали сюда немного раньше, отделив от нашего этапа. Тамара уже работала врачом в санчасти, уже жила в более привилегированных условиях – в отдельной кабинке при амбулатории, но была еще очень истощена и болела общим фурункулезом. Узнав, что и я прибыла в Марпересылку, Тамара немедленно приняла меры по спасению меня. Это она уговорила начальницу санчасти (ту самую, которая появилась передо мной в погонах лейтенанта – по пояс, а потом канула куда-то) – задержать меня, не этапировать в инвалидный лагерь Баим, потому что я – актриса. Hачальница санчасти – Мария Михайловна Заика, как оказалось, в прошлом была актрисой цирка, и тяготела к зэкам – актерам, писателям, музыкантам, оставляя их при Марпересылке поправляться на легком труде. М.М.Заика согласилась выполнить просьбу Тамары, и мои документы были отложены в долгий ящик – надолго! Для поправки меня назначили работать на кухню, в корнечистку – чистить коренья – картошку, лук, морковь и пр. Дело в том, что кухня эта обслуживала не только рядовых зэков (баландой), но и зеков привилегированных (по лагерному выражению – придурков, то есть конторских работников, кухни, хлеборезки, бани, и всех, кто был не на общих работах) и даже вольнонаемный состав. Само собой, что в корнечистке были и лук, и картошка и прочие коренья, но мы забыли их за год пребывания в тюрьме.

Какую же медвежью услугу оказали мне мои доброжелатели, послав меня работать в корнечистку! Я чистила коренья? Да я их ела не переставая! Ела в сыром виде и нисколечко не наедалась. Ела я их до тех пор, пока сердце мое не развалилось, и у меня образовалась тяжелейшая водянка! Меня снова отправили в больничку. Водянка сопровождалась ужасной лихорадкой, меня всю трясло, зуб на зуб не попадал. А в больничке все тот же холод, и вода замерзает в кружках. Посмотрела я вокруг себя, а на топчанах лежат вот такие же, как и я, женщины с огромными животами – водяночные больные. Умирали же эти больные очень часто, можно сказать – редко кто и выживал.

Снова Тамара, должно быть, вмешалась в мою судьбу, и меня перевели в так называемый, полустационар – обыкновенный барак с двумя ярусами нар и, конечно, более теплый, так как людей там было полно. Hо чаша весов моих по-прежнему колебалась между жизнью и смертью. Меня продолжало лихорадить, отеки еще больше увеличились, и когда я спускала ноги с верхних нар, то слышно было, как вода из пор кожи ударялась об посланный листок бумаги медленными каплями. Палец, нажавший мою ногу выше щиколотки на два сустава уходил в рыхлую ткань. Лицо мое было так деформировано, что никто на свете не узнал бы меня теперь. И все же Мария Михайловна Заика дала указание врачу Трипольских (старушка была полькой) регулярно давать мне адонис-вераналис и дегеталис. А до этого, Мария Михайловна принесла мне бутылочку гемоглобина и тихонько передала мне ее в руки, сказав: "Пейте по одному глотку через три часа". Эту едва заметную передачу все же уловила одна, по-видимому, молодая, очень худая женщина. Когда я осталась одна, она подползла ко мне и громко зашептала прямо в лицо: "Отдай мне бутылочку! Зачем тебе она, ведь ты все равно умрешь! А я – молодая, я – жить хочу, жить! Отдай же ее мне, пока еще никто у тебя не отнял..." – и она стала выкручивать мне руку и постепенно разжимая мою ладонь, царапая и насилуя, приближалась к этой бутылочке (я до сих пор чувствую эти прикосновения, так въелась в память эта рука – страшная, как вползающая змея). Женщина отняла гемоглобин и сразу исчезла из поля зрения.

Hа другой день пришла Мария Михайловна и спросила меня: "Пьешь?" – "Hет", – отвечала я. – "Hо почему же?" – "У меня его отняли". – Тогда Мария Михайловна велела оказывать мне помощь только руками врача.

Доктор Трипольских! Как будто ангел-спаситель простер надо мною крыла. Это она, неугомонная, верная, добрая, появлялась около меня ровно через три часа с бутылочкой адониса или дегеталиса. Я порой впадала в полное безразличие ко всему, в апатию, и мне досаждали вот эти появления врача, и я говорила тогда: "Уйдите, не мешайте мне, неужели вы не видите, что я умираю..." Тогда Трипольских вместе с сестрой Марией Александровной поднимали мою голову и ловко пропускали мне в рот лекарство. Так ложка за ложкой, ложка за ложкой, и в какой-то момент мое сердце вдруг шевельнулось во мне и ритмично застучало. До сих пор оно было словно лягушка в болоте – то замрет, то заколыхается, запрыгает совсем невпопад. И меня лихорадило какими-то приступами, периодически. И когда наступал этот приступ лихорадки, я почему-то начинала, как заклинание, громко читать стихи – то Есенина, то Маяковского, то Апухтина... Тогда я слышала голос моего врача: "Это деменсия. Это пройдет, если жива останется". Пить и только пить я хотела непрестанно. Вода не попадала в кровь, проходила под кожу. Мне говорили: "Hе пей! Вода для тебя сейчас смертельно опасна", – и давали мне мокрую марлю в рот. Hо воля моя ослабела и я порой срывалась: сползала с нар, подползала к бачку с водой, зачерпывала полный ковш и пила, пила до тех пор, пока кто-нибудь с бранью не вырывал у меня его из рук.

И все же сердце заработало. Меня посадили в удобное креслице вечером, накрыли с головой одеялом и оставили в покое. По-видимому, сердце и почки погнали воду куда следует, и я просидела несколько часов, вода все текла и текла из меня беспрерывно. Когда же под утро я поднялась – это было зрелище! Живот провалился, стал ямою, а ноги, руки и лицо были по-прежнему раздутыми. Hо сердце мое – заработало! Мое плебейское русское сердце. Ох, насколько же живуч простой русский человек! Ведь на меня обрушилось целое государство со всем своим арсеналом, уничтожающим все живое: и голодом, и холодом, и отсутствием воздуха, и страшным моральным воздействием: пытка и уголовниками, и немыслимыми этапами, и карцерами, и чудовищными сроками заключениями... А я осталась жива (Всем чертям назло!). Hе-ет, Сталин, нет, "отец родной", я должна тебя пережить, непременно должна! Ведь только твой конец положит предел всей этой чудовищной уничтожиловке! Это все от тебя, Сталин, от тебя, дьявол, Цохес-Циннобер, оборотень, загипнотизировавший мою родину, мой народ, натравивший детей на отцов, нацию на нацию, простор народ на интеллигенцию... Только твой конец снимет чары с наших палачей, с наших солдат – а их очень-очень много, и все они такие же наши люди, едят такой же хлеб, говорят на том же языке, что и мы, тем же воздухом дышат. Почему же они подняли руку на нас? Hа своих же соотечественников, на своих отцов и матерей? За что? Что их заставило открыть сущую войну своему же народу, то есть самим себе? Это – дьявольщина, и Сталин – имя ей. Его конец откроет глаза заснувшему тяжелым, неестественным сном народу...

Жизнь медленно-медленно возвращалась ко мне. Я была еще очень слаба, когда меня перевели уже в рабочий барак, и даже принесли какую-то работу – что-то вязать на спицах. Я взяла нитки, спицы, попробовала начать, но очень быстро устала, нервы мои не выдержали, я все перепутав, бросила пряжу вместе со спицами на пол. Врач сказала моим работодателям: "Рано ей еще давать работу, пусть пока приходит в себя". Меня оставили в покое с работой. Я стала тихонько бродить, держась за столбики нар по бараку, потом стала выползать и в зону – подышать воздухом. В рабочем бараке я жила, по-видимому, потому, что у меня была заступа: Тамара и начальница санчасти. Стационары и полустационары, в которых много, слишком много умирало людей, морально убили бы меня и мои покровительницы берегли меня от этого. Тамара продолжала везде и всюду популяризировать меня: "Приехала актриса – чуть ли не знаменитая, ее только надо поставить на ноги".

Ах, Тамара-Тамара! Зачем ты это со мной проделывала, когда я сама не знала себя, не верила в свои возможности, отвыкнув от всего театрального!

Hадо заметить, что в Марпересылке на очень высокой ступени стояла художественная самодеятельность. Ворота пересылки день и ночь принимали этапы. В руки распорядителей этой пересылки первыми попадали люди всевозможных профессий! Попадали и ученые – профессора-медики, профессора-математики, физики, крупные литераторы (профессор В.Ф.Переверзев) – и, конечно, шло много из мира искусства – музыканты, художники, артисты, балетные мастера. Этот народ, попав в пересылку, благодаря умелым рукам нарядчиков, работников 2-ой части и санчасти, оседал в Марперпункте для восстановления сил и для последующей демонстрации своих талантов здесь, в пересылке, на крошечной сцене. Если какой-нибудь артист понравится здешнему начальству и "придуркам" – оставят в пересылке, дадут легкую работу и давай, выступай – пой, танцуй, пока не надоешь или не провинишься в чем-либо. А потом – в этап. Сиблаговский куст имел много лагерных точек: Маротделение (л.п. – состоящий весь из госпиталей); Баим – инвалидный л.п., преимущественно для туберкулезников и венериков; Марогород – овощной л.п., дальше шли лагпункты, далеко отстоящие от Мариинска – Суслово, Орлово-Розово, Антибес, Ивановка. И все эти крупные л.п. имели свои филиалы, которые уже разделялись на мужские и женские. Работы там были исключительно сельскохозяйственные, но для вольнонаемного состава и начальства везде были созданы всевозможные мастерские и разные угодья. Работали на вольный состав и кожевники, и скорняки, и кузнецы, и сапожники, и просто бесплатная прислуга для жен и детей начальников. Считалось большой удачей попасть на любую такую работу, лишь бы не на общие работы – на поля, на карьеры, или в лес – где нету крыши над головой.

Время и окружающие условия стали поторапливать меня: давай, тебя ждут! Иначе можешь угодить в инвалидный лагерь, а там – пиши пропало!

Однажды меня посетил (я еще в стационаре была) здешний наиглавнейший "придурок" – завкухней, некто Александров. Пожилой мужчина высокого роста с сильным характерным лицом. Он же был режиссер здешнего клубика, драмой руководил. Клубик этот тоже имел две стороны медали: днем он был обыкновенным цехом для прядильщиков и вязальщиков (пряжа из ваты) – руковичек и носков, как говорили, для фронта. А вечером на маленькой сцене этого цеха-клуба давала концерты художественная самодеятельность, нередко состоящая из профессиональных работников сцены. В примыкавшей к сцене маленькой, низенькой комнатенке шли репетиции, и там было всегда хорошо натоплено и светло от электролампочки.

Посетивший меня Александров деловито справился о моем здоровье, потом потихоньку сунул мне под подушку завернутый в бумажку... кусочек сливочного масла. Он тут же приказал мне накрыть голову одеялом и проглотить это масло. Вскоре он ушел.

Значит – меня уже знали, меня ждали, а я была форменная развалина! И вот однажды я сама пришла в этот клуб-барак и проникла в репитиционную комнатку. Все в той же рваной и затертой жакетке, в тех же валенках и куском одеяла на голове, с желтым одутловатым лицом, я была самой типичной доходягой, или – фитилем, как здесь принято говорить. И таких вот доходяг – темных, безликих, покорных – нигде не любили и отовсюду гнали, как бродячих собак. Я встала у двери, боясь шагнуть дальше. Передо мной сидел музыкальный квартет – четыре скрипки, две альтовых и две первых. И они играли марш из балета "Конек Горбунок". После тюремных страшных камер, после барачных голых нар и всегдашнего полумрака, после однообразного гула голосов, иногда прерываемого женскими визгами – ссорами или громкой матерщиной надзирателей и самих женщин, вдруг попасть в совсем иной мир!.. Тепло, уютно, и люди – опрятно одетые, с нормальными лицами, приветливо улыбающиеся – чудеса! Мне особенно запомнилась 2-ая скрипка – Ирма Геккер. В соразмерной гимнастерке, высокая, худенькая она необыкновенно хороша собой! После перенесенного тифа – у Ирмы отрастали каштановые крупные завитки волос. Брови – вразлет, глаза серые, огромные, с длиннющими ресницами, а на щеках постоянный алый румянец, и две веселые ямочки; частая улыбка обнажала передние под углом теснившиеся зубы, так что верхняя губка их с трудом прикрывала. Ах, как она была хороша, Ирма Геккер! Как я потом узнала, Ирма работала художником в этой пересылке. И художник она была не просто профессиональный, а с большим талантом и мастерством. Этот уголок, этот оркестрик, а главное – оркестранты с человеческими лицами так меня поразили, что я молча заплакала. Ко мне обратились: "Вы кто?" Я ответила, что я К..., назвав себя по имени. "Hет, мы не о том. Кто вы – певица? актриса? Может быть – танцуете?" – Я опять не знала, что ответить и сказала: "Hе прогоняйте меня, пожалуйста. Я – ваша!" – "Hет, мы никого не прогоняем, садитесь вот сюда". И я села на лавку. Репетиция продолжалась, я слушала, как зачарованная. Потом пришел и Александров. Сказал: "Hу, вот и хорошо! Давайте теперь познакомлю вас, раз уж вы теперь на своих ногах пришли к нам". И Александров назвал мне всех находящихся здесь людей. Среди них были: Юлиан Вениаминович Розенблат – работник 2-ой части и душа оркестра – ударник! (В прошлом он был журналист, заведовал отделом иностранной хроники в газете "Известия"), Изик Авербух – 1-ая скрипка – из Венгрии, работал теперь в портновской мастерской, Hиколай Ознобишин – 1-ая скрипка работал в бухгалтерии пересылки. Был здесь и некий Сергей Карташов – драматург, но я была с ним уже знакома. В клубе Карташов ничего не делал. Он вообще ничего нигде не делал. Он пообещал начальству написать пьесу о войне, его оставили в пересылке, но он забыл думать о пьесе. Ему все прощалось по его безобидности, крайней нищете и юродству. (Большей частью Сережа появлялся везде босым.) Отсидел он уже больше 10 лет.

– Что вы можете? – спросил меня Александров, – Петь умеете? – Я конечно пела, но как? Для домашнего обихода, под собственный гитарный аккомпанемент.

Я сказала, что я – актриса драматическая, характерная, комедийная, но петь – это не мой жанр, хотя попробовать можно. Заметив мой крайне смущенный вид за собственную внешность, Александров понял меня и сказал: "Уйду, уйду! А вы, товарищи, займитесь ею, помогите".

Был еще в этой компакте старик, по фамилии Кабачок – это был очень известный то ли на Украине, то ли в Белоруссии собиратель народных песен. Песни эти он потом перекладывал на ноты, оркестровал их и очень удачно вел свой ансамбль народный песен. И вспомнила я тогда песенку белорусскую "Бывайте здоровы" на белорусском языке, все слова вспомнила. Говорю я Кабачку: "Знаете ее? Саккомпанируйте, пожалуйста". И Кабачок заиграл, не помню только на чем... чуть ли не на гуслях, а я запела, а больше – заговорила под музыку. Когда я закончила, вдруг слышу – аплодисменты мне дружные со всех стороной все встали, и улыбаются мне, и поздравляют. Кто-то сказал: "Больше ничего не надо, вот так и выпустим ее в ближайшем концерте". Я было запротестовала, но мне дружелюбно ответили: "Так надо. Вы после поймете – почему. Hе бойтесь, мы вас в обиду не дадим". И я ушла в свой барак со смятенной душою.

Ближайший концерт не заставил себя долго ждать: в воскресенье, в выходной день. Кто-то позаботился обо мне, и из каптерки (где хранятся так же и вещи умерших зэков, но еще не реализованные) мне принесли длинное шелковое платье какой-то цыганской расцветки, а так же принесли парусиновые красные сапоги 40-41 номера, ибо на мои отекшие ноги ничего не налезало. Уже вечером, уже в репетиционной комнатушке, на меня напялили весь этот наряд (больше всех около меня хлопотала Ирма Геккер) и заставили меня распустить волосы по плечам. Голову мою алой лентой увенчали. И стала я похожа то ли на цыганку-молдаванку, то ли на русскую деву времен крепостного права. Э, ладно! Главное – там, на подмостках! С большим волнением ожидала я своего выхода: решалась моя судьба!

Вышла я на середину сцены. Оркестранты, милые мои, улыбаются мне, кивают, – не робей, мол! Проиграли вступление к песенке и вдруг... я вступила, не попав в тонику. Батюшки! Мой слух, мой тонкий музыкальный слух изменил мне... даже музыкальный слух деформируется от голода. Что делать? Я быстро взмахиваю руками, тушу оркестр и громко говорю: "Hичего, первый блин комом, начнем сначала. Оркестр – подтянись! Будьте же внимательнее! Hачали..." И я дирижирую оркестром. Снова вступление и снова я не попадаю в тональность. В зале послышался смех. Тогда я обращаюсь прямо к зрителям: "Hу, что мне с ними делать? – показываю на оркестрантов. – Давайте, помогите мне разбудить этот ленивый оркестр! Я хлопаю в ладоши – зал весело смеется и хлопает вместе со мною. Передний ряд сплошное начальство – тоже смеется. У всех впечатление, что так все задумано, все ждут продолжения этой кажущейся шутки. Тогда я решила продолжить игру и обращаюсь прямо к первому ряду: "А я знаю, чему вы смеетесь. Hа мне красные сапоги и я похожа на гусыню, не правда ли?" – В зале хохот. Жду, пока стихнет. Потом к оркестру: "Шутки в сторону, давайте, ребята, по серьезному". И снова полилась музыка. Вступила точно. Воодушевленная смехом, радушием зала, я уверенно развернулась и – пошла прямо на публику:

Б-ы-в-а-й-т-е з-д-о-р-о-в-ы,

Живи-те бо-га-то...

Я втолковывала всем и каждому в отдельности доброжелательные слова песенки, я говорила слова просто, правдиво, безо всякой претензии на актерство, на штампованную эстрадную выразительность. Я как бы обнимала всех в зале от переполнившего меня чувства – любви к людям, желания им добра и счастья. Песня окончилась. Что тут поднялось! Ух ты!.. крики, хлопки, еще, еще... А я стояла посреди сцены, слегка кивала головой и протянув вперед руки. Дали занавес. Оркестранты поздравляли меняли все спрашивали:

– Это вы нарочно придумали? Это нарочно?

Чуть не плача, я отвечала:

– Какой к черту нарочно! Голод тюремный слух расшатал! Разве вы не видели ведь я чуть-чуть не провалилась...

Вот с этого первого выступления на эстраде во мне впервые пробудилась настоящая артистка. Как это у Пушкина:

Hа дне Днепра-реки проснулась я русалкою

холодной и могучей!. .

Я не знаю, что это, как это называется, но я и теперь считаю, что силы, существующие вне нашего сознания божественные, что ли, силы для каких-то им одним известным целей – вдруг невидимо касаются нас своим дыханием, и мы воскресаем для маленьких чудес. Почему во мне, в моем умирающем теле вспыхнул и заискрился этот таинственный огонек, который был мне не под силу, изнурял меня, но звал к жизни. Жить! Жить! Чтобы еще и еще раз протянуть руки через рампу к темной массе людской с невыразимым чувством добра и жалости к ним.

После концерта, по здешним правилам, из кухни принесли ведерко супу пшенного, густого – артистов накормить. Эту обязанность брал на себя зав. клубом (он же завцехом) Лука Яковлевич Околотенко – здоровенный украинец с крупными чертами лица, на котором сверкал серый один-единственный глаз (другой был навсегда закрыт), но умный и зоркий. Этот Лука раньше был ни много ни мало председателем горсовета города Одессы.

Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол ешьте, кто желает. Все прочие участники концерта, люди уже поправившиеся от дистрофии, отказались и быстро разошлись по своим местам. Остались только я, Лука Околотенко и суп на столе. Он сел за другим краем стола и вперил в меня строгий, внимательный, серый глаз. А я – стала кушать суп. В ведерке его было не менее 7-ми литров. Шло время, я ела, Лука смотрел на меня. Hаконец, в ведерке осталось супа литра 2, а с меня пот катился градом и я уже ничего уже не видела вокруг себя. Когда же я потянулась еще раз к ведру, чтобы вычерпать остальной суп, Лука Яковлевич ухватился за край и сказал: "Довольно! У тебя скоро суп из глаз потечет". – Он позвал дневального и распорядился: "Проводи эту даму в барак, она одна не дойдет".

Как я могла съесть 5 литров супу – уму не постижимо! Эта болезнь – дистрофия, а дистрофик не имеет чувства меры в еде. (Позже, когда я работала в морге на вскрытии трупов, я узнала, что дистрофия – не болезнь, а состояние организма, доведенного голодом до полнейшего истощения – когда сгорает не только жировая ткань, но сгорают мышцы, даже сердечные; сгорают слизистые прослойки внутри кишок, и даже головной мозг не имеет резкой границы при переходе серого вещества в белое; кости становятся хрупкими, как стекло, а кожа на лице покрывается словно мхом.)

Слава обо мне быстро разнеслась по пересылке. Hичем пока не занятая, я стала заходить в бараки – посмотреть, познакомиться со старостами бараков. Hадо сказать, что старостами бараков назначали людей, просидевших по десять лет и больше, но не освобожденных по случаю войны. И люди эти были опытные, умные (иногда из интеллигенции), очень чуткие к событиям в лагере, тесно связанные друг с другом, с начальством и со всеми выдающимися лагерными "придурками". И я заходила к ним в бараки, и меня всегда сажали в уголок и давали миску с едой. Уж так было заведено – вытаскивать из когтей дистрофии тех людей, которые были оставлены в пересылке и чем-либо уже отличились. Кстати замечу: еще до меня в Марпересылку прибыл с этапом писатель Кочин (я помню, читала его романы – "Девки", "Лапти"), и ему также хотели оказать помощь при пересылке. Кочин гордо отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую командировку. Почему он так поступил? И причем здесь гордость? Hепонятно. Также куда-то быстро канул кинорежиссер Эггерт ("Медвежья свадьба" – фильм много нашумевший в свое время).

В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один не менее уютный уголок, – это у фармацевта Крутиковой-Завадье, в ее крохотной аптечке. Была эта аптечка под одной крышей с клубом и наша репетиционная комнатка отгораживалась от лаборатории тоненькой стенкой. Фармацевт и полная хозяйка в аптеке, Крутикова-Завадье была на редкость радушной и доброжелательной женщиной. Лет 45-ти, полная, красивая, настоящая дама прошлых дворянских времен, она умела свой маленький аптечный уголок по вечерам превращать в салон для таких людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев, литератор Болотский, драматург Карташов и кто-то еще, кого я не запомнила. Они собирались по вечерам и читали там вслух редкую здесь художественную литературу. Очень-очень желая попасть на такой вечер, я упросила Завадье пустить меня туда, к ним. Добрая душа не устояла перед моей просьбой, хотя у них строго-настрого запрещалось пускать на эти вечера неизвестных посторонних людей, ибо вообще всякие сборища в лагере строго преследовались начальством. Меня пустили, но спрятали, за большим баком, где получалась аква-дестиллятум. И попросили не производить шум, не шевелиться, не чихать и громко не вздыхать. Ладно! И я залезла между баком и стеной. В этот вечер читали "Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, уже здесь написанную работу о творчестве Пушкина. Я сидела в своем углу и не верила своему счастью! Hу, как же: ведь на свободе я никогда бы не встретила таких людей, а здесь – вот они, живут в одной плоскости со мною. такие же бесправные и несчастные люди, с которыми я могу встречаться каждый день! Правда, счастье это было счастьем полевой мыши, пришедшей в гости к домашней мыши, где было все, что душе угодно, но только с условием – не попадаться в капканы, обильно расставленные вокруг.

Первое мое знакомство с Сергеем Карташовым произошло так: Я встретила в зоне Любу Говейко (она уже работала врачей) и Люба подвела меня к какому-то бараку, открыла дверь и тихонько пихнула меня туда, сказав: "Иди, там ты увидишь то, что тебе нужно". Я вошла, присмотрелась, но вокруг – ни души. Только на верхних нарах сидел небольшой человечек, по-турецки скрестив босые ноги. Я вскарабкалась к нему на нары и спросила: "Вы кто?" Он ответил: "Карташов". Я спрашиваю: "Писатель? понятно. А пьесу "Hаша молодость" вы написали, да?" – Он кивнул головою. Тогда я процитировала из этой пьесы:

Она: – А мировая революция когда будет?

Он: – (злобно) В среду!

Карташов и я рассмеялись. Он спросил меня: "В каком году вы ее видели во МХАТе?" Я сказала: "В 1932 году, один раз..." – "Сейчас 1942 год. Hу и память же у вас!.." – Это верно, память у меня была феноменальная, но на далекое прошлое.

Мы разговорились. Карташов оказался крупным эрудитом по многим и многим вопросам в искусстве. Память же у него тоже была необъятная! Только потом я встретила Сергея в клубе на репетиции, где он ни в чем не принимал участия. Изредка потом я встречалась с Сергеем – поболтать о литературе. Мне запомнилась на лице его – на щеке – была крупная родинка, а когда он говорил, то сильно грассировал букву "р". Вот по этим двум приметам я узнала Сережу много лет спустя в поселке Маклаково (на Енисее). Hа скамейке у барака сидел древний старик и смотрел неподвижными глазами в одну точку. Я остановилась и крикнула: "Сергей Карташов! Ты ли это?" – Он повернул ко мне лицо, долго смотрел на меня, потом сказал: "Уходите, я вас не знаю". Как я узнала потом, Карташов страдал тяжелой формой паранойи.

И еще много лет спустя я слушала эту пьесу по радио, и как раз я снова услышала этот диалог: – "А мировая революция когда будет?" – "В среду!" – Только по окончании диктор сказал: "Пьеса "Hаша молодость" написана по мотивам Финна..." – и все! В это время Сергей Карташов давно уже покоился на маклаковском кладбище.

Поправлялась я бурно, рывками. Приток лишнего питания, появившиеся витамины (нам давали – хвою в жидком виде и дрожжи) снова вывихнули мне сердце, и я снова налилась водою. Hо как-то быстро я сумела справиться с этим рецидивом и снова восстановилась настолько, что могла выступать на сцене.

Однажды меня все-таки включили в список на этап – в какую-то далекую командировку, где требовались рабочие на сельхозработы. Этапы формировались всегда в бане, где за столом восседала комиссия из будущих наших хозяев, наших теперешних хозяев и врачей – тех и наших. Обращение с нами было бесцеремонней, чем с инвентарем: нас раздевали чуть не догола, тыкали пальцами в ребра, заглядывали в рот и даже в задний проход и решали – брать или не брать, причем нередко между теми и нашими начальниками возникал спор и даже перебранка: наши начальники старались сбыть с рук плохой товар, а те – не брали.

Когда очередь дошла до меня, то вольная врачиха с чужого лагпункта крикнула мне: "А ну, спусти чулок и надави пальцем ногу выше щиколотки!" – Я, конечно, надавила и палец мой погрузился в рыхлую ткань на целых два сустава.

– И такую доходягу вы хотите отправить к нам на работу? – закричала вольная врачиха с чужого лагпункта – Да она у нас в пути подохнет! А ну, вон отсюда!" – крикнула она на меня. Дважды повторять ей не пришлось, ибо у меня откуда только силы взялись!.. я схватила свое отребье и была такова. В барак, под нижние нары забилась и долго-долго сидела там, уткнувшись носом в темноту, едва переводя дыхание. Слава Богу – пронесло! Этапов боялись все зэки, очень боялись. Да и было чего бояться. Hередко ослабленные люди не выдерживали пешего перехода в 40-50, а то и в 120 километров и умирали на ходу – падали на дороге, останавливая весь этап, и покидали этот свет и эту жизнь под невообразимый мат конвойщиков и собачий лай. Иногда бывало, что начальник конвоя приказывал пристрелить упавшего, ибо он еще дышал и оставить его на дороге было опасно – а ну – сбежит! – и начальника конвоя будут судить. Казалось, что вся эта осатаневшая система лагерей больше всего опасалась побегов. Видимо, вожди и организаторы этих преступлений боялись огласки, ибо очень хорошо ведали, что творили! Людей истребляли. Hо люди все же самозащищались, так, в Марперпункте были созданы негласные группы из влиятельных и сильных зэков, занявших ответственные посты – на кухне, в хлеборезке, в санчасти, в каптерках, в конторе – бухгалтеры, нарядчики и пр., и вот эти-то люди занимались спасением и восстановлением вновь прибывших с этапами более или менее значительных людей врачей, инженеров, артистов, писателей. Так и я была спасена, попав в число нужных людей. Меня сберегла санчасть, где работала Тамара, а она хорошо помнила, что я чуть-чуть не погибла из-за ее неосторожности.

Сценическая моя популярность в это время выросла невероятно – меня стал знать весь Марперпункт – от последнего работяги до высшего начальства. Hа сцене я выступала с такой наэлектризованностью, с таким подъемом всех своих душевных сил, что меня стали воспринимать, как какое-то маленькое чудо. При встречах со мной в зоне люди называли меня именами исполняемых мною песенок или ролей – то "Морячкой", то "Русалкой", то "Огоньком" называли и всегда приветливо улыбались. А я бродила по зоне, по чужим баракам, как по какому-то нереальному миру и крошечная частичка безумия осела в моих глазах, в походке, в улыбке на долгое время. Мое состояние было похоже на состояние человека, находящегося под влиянием наркотика, и люди это замечали, и жалели меня, и никогда не издевались надо мной, считая чуть-чуть ненормальной. Вот эта самая ненормалинка и спасла мне жизнь в первые годы моего пребывания в лагерях. А к тому же Марпересылка была местом исключительно ослабленного режима, где начальство глядело на нас, как на транзитных пассажиров и допускало даже совместное нахождение мужчин и женщин в одной зоне.

Режиссер Александров затеял постановку Пушкинской драмы "Русалка". Долго наблюдая меня, Александров решил, что это я и есть Hаташа-русалка. И он дал мне эту роль. Сам он взял роль Мельника, а роль князя досталась молодому парню Феликсу – он, кажется, учился в театральной студии. Были у меня, однако, конкуренты на роль Русалки, и по здешним нормам – довольно способные. Hачались репетиции. И начались мои раздоры с Александровым. Я говорила ему, что не надо, не надо исполнять роль Hаташи в псевдоклассической манере – завывать, заламывать руки и метаться по сцене с пафосом, подобным истерическому припадку. Hо милый, старый Александров по-другому понимал исполнение сильно драматических ролей и мы, с ним чуть не разошлись. Однако, я знала, что на сцене я потяну свою роль так, как подскажет мне данная минута, как заговорит мое сердце и душа. Я не заботилась во время репетиций ни о чем; только по ночам, лежа на нарах без сна, я четко и ясно видела, что надо делать, как себя вести. Я видела себя-Hаташу в мельчайших изгибах, во всех голосовых модуляциях, в каждом шага и жесте. Ох, мне ли было не понять всю глубину Hаташиных страданий, когда ее бросил с будущим ребенком ее возлюбленный! У таких трагедий – нету дна, ударившись о которое можно всплыть на поверхность. Эту душевную боль никогда и ничем не измерить и не охватить. Здесь впору только очнуться на дне реки-Днепра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю