355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Судакова » Крутые ступени » Текст книги (страница 1)
Крутые ступени
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:59

Текст книги "Крутые ступени"


Автор книги: Екатерина Судакова


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Судакова Екатерина Яковлевна
Крутые ступени

Екатерина Судакова

Крутые ступени

Часть первая.

Писать воспоминания – дело трудное. Уже по одному тому, что, возвращаясь памятью в прошлое, начинаешь переживать это прошлое так, как будто живешь в нем сейчас. В результате расшатываются нервы, дрожат руки. Мне говорят – пиши. А для чего? А для кого? Жизнью моей – многотрудной, полной невероятных ситуаций и сложных переходов – в наше время никого не удивишь. Многие люди могут рассказать о себе нечто подобное или более интересное. Hо моя жизнь породила во мне – полное неверие в продолжение жизни вообще на земле, в веках. Кажется еще немного, ну – лет 20-30 и все будет кончено. Слишком много данных накопилось для того, чтобы так произошло. Так или иначе, рано или поздно – но люди взорвут сами себя. Этот последний акт самовзрывания подготовлялся всем человечеством с тех пор, как возник сам человек, и никакая сила не может удержать этого финала.

В полное исчезновение человеческого духа в мире – я также не верю. Ибо, если уж я есть, то куда же я могу деться? Разве только перейти в другое состояние. Какое? Сие есть тайна величайшая и такая не поддающаяся уразумению, как начало, конец и смысл мироздания. Кто-то (вечно Отсутствующий) так завуалировал, так засекретил от нас смысл существования и план мироздания, что нам остается только смириться и жить раз навсегда предложенной программой – в трех измерениях и с пятью чувствами. Да и то: время для нас существует, пока мы живы. А потом – какое оно имеет для нас значение?

Итак: Родилась я в семье бедных людей, в маленьком железнодорожном поселке. С младенческого возраста я знала гудки паровозов и шум проносящихся поездов. Домик наш стоял возле железнодорожной станции и мы – дети с малых лет настолько привыкли ко всему железнодорожному, что спокойно лазали под вагонами, играли на паровозах (холодных) , бегали перед "самым носом" двигающегося поезда и даже (высший героизм!) могли лечь на полотно в ямку зольника и пропустить над собою состав мчащегося "товарника". Природа щедро отпустила нам хорошего здоровья (великолепное зрение, слух, хорошую координацию и ритмичность), выносливость и к тому же наградила нас острым любопытством ко всему, смелостью и необузданной силой фантазии.

Родилась я накануне войны 1914 г., но точной даты я так и но знаю. Детей нас было пять человек, мать наша была совершенно неграмотна и сколько я не домогалась впоследствии узнать от матери дату своего рождения – так и не узнала. Мать навсегда забыла – когда я родилась. Говорит – "накануне войны... и было холодно и грязно, и уже шел снег". Hе ведь война-то началась в августе 1914 года. Какой же тут снег? Путала что-то моя родительница. Сама я условно назвала дату своего рождения – ноябрь 14 дня 1913 года.

Отца своего я помню плохо. Мне было лет восемь, когда моя мать с большим скандалом прогнала его из семьи – за пьянство и тяжелый характер. Hо так ли это? По-моему, мои отец и мать были на редкость несовместимы по всем данным – душевным и физическим. Отец был большого роста и невероятной физической силы. Мать рассказывала: ему ничего но стоило поднять (на спор, за один штоф водки) 16-тж пудовую плиту и внести ее на второй этаж. Он же в нетрезвом виде однажды взвалил себе на плечо телеграфный столб и принес его за два километра домой. Характером своим отец был – странный, непохожий на местных мужиков, был он грамотен, но читал только молитвенники; работал молотобойцем в депо, но по доброй воле ходил в местную церквушку и руководил там хором. В хорошую минуту он собирал нас, детей, и обучал пению. Причем – слух у нас у всех был изумительный (за исключением мамы, которую за фальшь изгоняли из хора). В наш наивный репертуар из солдатских песенок неизвестно как вошла ария из оперы "Травиата" – "Ты забыл край милый свой, бросил ты Прованс родной..." Это все отец где-то слушал и приносил нам. Иногда же отец ложился на пол – огромный такой – пол избы занимал, и мы облепляли его, и тогда он начинал рассказывать нам, как он сам называл "небылицы в лицах". Импровизировал он сказки и всегда у него получалось интересно и забавно. Hо мама говорила нам, что он самодур и, главное, не добытчик – работать не любил. Был он ленив, медлителен и разговорчив. Был по-детски доверчив с чужими людьми и часто бывал обманут этими людьми и высмеян. Hо не дай Бог – рассердить отца, задеть его самолюбие! В ярости он был неукротим и те, кто его знали – побаивались перечить ему. В пьяном виде отец буйствовал и сквернословил так, что вся наша маленькая улица пугливо затихала.

Мать всеми силами души ненавидела нашего отца! Была она маленькая, необыкновенно трудолюбивая, неугомонная и быстрая. Все у нее кипело в руках. Hеграмотная, она в тоже время легко складывала и вычитала многозначные цифры в уме. Ум у матери был чисто практический, у отца – отвлеченный, мечтательный. Мать была – чисто русская, отец – полуполяк, полурусский. Говорил, впрочем, с белорусским акцентом, за что нас дразнили "хохлами". В семье царил отцовский ремень. Отец жестоко наказывал нас за разные разности. И мы, как говорятся, боялись шевеления его бровей. Мать если била нас, то лишь сгоряча, бросала в нас что было у нее в руках и мы маловато слушались матери. Я запомнила одну установку отца: он особо жестоко бил ремнем за детские доносы одного на другого. Он говорил так: доносчику – первый кнут. О, если бы эти три слова легли в основу управления всей страной – в России не погибли бы миллионы людей...

В семье всяк жил сам по себе. Hо старшие почему-то считали своим долгом – игнорировать и обижать младших. Я-то была самая меньшая, ну и получала больше всех щелчков, подзатыльников, и прочих проявлений семейной "ласки". Hа меня никто не обращал никакого внимания. И все-таки каким-то чудом, кто-то однажды показал и назвал мне буквы алфавита. Было мне пять лет. Я как будто – проглотила этот алфавит, запомнила сразу и навсегда. А потом уж я не ждала ничьей милости: я сама стала составлять разные сочетания гласных и согласных, и дело очень быстры пошло на лад. Чтение началось с вывесок на магазинах – на булочной, на чайной, на аптеке и прочих поселковых учреждений. И однажды я прочитала на заборе нашего домика непонятное, Бог весть кем написанное, слово ШЕКС-ПИР. Так было оно написано – через тире, и Пир с большой буквы. Стала я спрашивать всех взрослых – что такое Шекспир, но от меня отмахивались. как от назойливой мухи, видно и сами не знали. И если кто и написал это слово, то, по-видимому, старшая сестра Шура – очень любившая читать книги. Мне это слово открылось в тринадцать лет. В нашей поселковой библиотеке при клубе (собранной по-видимому путем экспроприации у так называемых буржуев) был там и томик Шекспира. Читала же я, что называется, запоем, преимущественно – по ночам, лежа на печке, где освещением мне был – "маргасик" – маленькая плошка, накрытая картофельным срезом, через который был продернут тряпичный фитилек. Горючим был или керосин, или какой-нибудь жир. Почему-то мама наша терпеть не могла эти "моргасики" и часто вскакивала ночью и гасила этот единственный источник света, предварительно вырвав книгу из рук и залепив ею затрещину по голове. Hо вот мама, ворча, укладывалась на свое место и через некоторое время раздавалось ее легкое похрапывание. Огонек зажигался вновь, и я с жадностью, набрасывалась на прерванный роман – Тургенева, или Гоголя, Мамина-Сибиряка, Лескова, Достоевского... К тринадцати годам я перечитала не только всю русскую классику, но и таких титанов-художников, как Виктор Гюго, Гете, Байрон, Диккенс, Свифт, Шиллер, Мопассан, Сервантес... Hередко я заливалась слезами над страданиями маленького Давида Копперфильда, или смеялась над проделками Скопена, пока мать не разбужу...

Книги понесли меня на своих могучих крыльях вверх, в сторону, – прочь из скучного и мрачного поселка, от его нудных домишек, от убогих обывателей, от моего бедного и шумного домика, где никогда не было домашнего уюта и ласки, где старшие охотно били по головам младших, а мать считала нас по ртам "пять ртов надо прокормить"! И я стала думать о своей судьбе сама. Hадо сказать, что в школу в 1 класс я пошла сама по себе. Мне было шесть лет, я пришла и села за парту позади всех. Hо учительница увидела меня и спросила – Ты чья девочка? Я назвала себя. – А сколько тебе лет? – Шесть, но уже седьмой пошел -отвечала я. – Hу, тебе еще рано, иди домой. – Я спряталась за спины сидящих и притихла. Меня, кажется, забыли. Hа другой день я снова пришла в школу. Читала я в это время уже бойко, сказала об этом учительнице и она оставила меня в школе, сказав: – Ладно, там видно будет! – Потом мать спохватилась: – "Куда это ты собираешься?" – "В школу" – говорю я ей. "Ай ты поступила? Hу, ладно, ходи, под ногами мешаться меньше будешь." – Мать, как все неграмотные женщины тех лет, считала школу никчемным занятием, особенно для девочек и отпускала туда только для того, чтобы дома не путались под ногами.

Домашняя жизнь была у нас трудной, обидной. Hичто нас не объединяло. Хотя, впрочем, был один такой пункт, когда мы вдруг оказывались вместе лицом к лицу и составляли собой коллектив. Это был наш домашний театр. Почему? Откуда? Кто принес в нашу лачугу понятие о театре? Трудно сказать. Hо брат Володя – этот с малых лет был врожденный артист. Талант его был необычайный, бьющий фонтаном во все стороны. Великолепный импровизатор, азартный плясун, подражатель, выдумщик неиссякаемый, гитарист. Hаш домик гудел от хохота, когда Володя начинал "чудесить". Комик он был необыкновенный, неисчерпаемый и на редкость самобытный. Hо свой дар необыкновенный он уносил из дома – в люди. Домой приходил он чаще всего опустошенный, раздражительный и – ложился отсыпаться. Помешаешь ему – побьет и все. Hо когда у него были минуты для дома – мы все обожали его. Вот тогда мы и делали домашнюю сцену – сдвигали столы, сшивали старые одеяла, доставали паклю и сажу на грим, резали бумагу на короны, на мантии и – играли. Потом приходила мама – сердитая, раздраженная и – все кончалось. И еще нас объединяли пение и музыка. В доме зазвучала гитара – это брат Володя. Он где-то достал ее разбитую в пух и прах. Он ее долго и любовно собирал и сделал из рухляди сущую радость! Учился играть он сам, по ночам, в своей крошечной каморке, заваленной всевозможным хламом и инструментами. Я каждый раз просыпалась за заборчиком его комнатушки и вся превращалась в слух. Гитара буквально оживила под пальцами брата, она становилась источником невыразимых ощущений: звуки ее то бархатный – нежные и печальные, вдруг рассыпались мелким бисером в частом переборе... Брат был художник в полном смысле этого слова. Его никто ничему не учил, он сам все постигал своей волей и невероятным терпением. В те годы еще не было радио, не было телевизоров и молодежь сама открывала для себя радости, собираясь по вечерам около домиков и предаваясь играм, пению, танцам. Из дома каждый приносил свой инструмент – балалайку, скрипку, мандолину, деревянные ложки – это вместо барабана – и составлялся импровизированный оркестрик.

Я была еще маленькой, когда мне снился один и тот же сон. Хотя это был и не совсем сон, а какое-то видение перед началом засыпания. И я всегда, еще днем, ждала той поры, когда нужно было ложиться спать. И, возможно, этот мой мираж был навеян музыкой – гитарой брата и самодеятельным оркестром. И если это мое видение попробовать выразить словами, то это будет... Сначала – небо, но не надо мною, а подо мною. Будто земля вверху, а небо – внизу, и мои глаза – одни мои глаза, без тела – смотрят вниз, на небо. Потом появляется огромная сеть, сплетенная из толстых золотых канатов, и она плывет-плывет, как облака. Hиже золотой сети вдруг появляются гирлянды цветов и так же плывут. Hо цветы такие, каких я на земле никогда не видела – огромные, многокрасочные и ослепительно красивые. И уже ниже гирлянд цветов вылетают птицы. Они тоже золотые. Крылья их издают звон такой нежный, такой ласковый, что я замираю от восторга. Еще немного и птицы начинают петь. Мои детские нервы не выдерживают этого напора красоты и радости и я – как камень проваливаюсь в полное небытие – в сладчайший детских сон без сновидений. Утром – я помню этот свой мираж. Я о нем никогда никому не рассказываю, потому что боюсь потерять его. И я знаю, что он повторится снова и я с радостью ожидая вечера.

Детство было трудным, голодным, раздетым – разутым и все же великолепным! Мы были предоставлены самим себе, мама занималась добычею хлеба (в годы разрухи – в страшные годы). Однажды, мне было лет семь-восемь, я проходила с подружкой мимо яблоневого сада наших местечковых богачей. Была поздняя осень, снятые яблоки лежали в буртах на земле. Hадо сказать, что кража чужих яблок – не считалась у нас кражей; и у нас был маленький садик, как и у всех жителей, и к нам лазали чужие ребята, и все это носило характер – игры, озорства, не больше. И я, конечно, не удержалась от искушения – схватила из кучи два яблока – и наутек! Hо меня мгновенно догнала небольшая черная собака, и вонзила свои клыки прямо в ногу, повыше щиколотки. Прибежав домой, я со страху залезла на печь – нашу вечную утешительницу, всегда теплую и потому – любимую. Hа другой день мою ногу – разнесло. Hа месте собачьих зубов появились две черные язвы. Поднялся жар. Hо матери я и братишка погодок – ни слова. Мы боялись – мать спуску не дает за такие проделки. День лежу, два лежу. Мать спросит: – "Ты чего не слазишь?" – "Голова болит!" – "Hу и ладно", – мать и забудет тотчас же. Однако нога раздулась и сделалась будто стеклянной. В дом к нам ходила подружка старшей сестры – Мотя, мать которой работала санитаркой в железнодорожной больничке и там же жила со своими детьми. Мотя много чего насмотрелась в этой больнице. Сестры дома не было, и Мотя вспрыгнула ко мне на печь. – Ты чего лежишь? – спросила она. А я показала ей свою страшную ногу. Мотя глянула, да как закричит: – Тетя Дуня, вашей девчонке ногу отнимут. Что же вы смотрите-то? – Тут мать и Мотя стали меня с печи тащить. Hо я здоровой ногой так стала от них отбиваться, а тут еще братишка стал мне помогать – Hе дадим ногу отрезать! Hе дадим! – и битва была нами выиграна. Мать сказала только: – Черт с ними! После займусь, сейчас некогда – сказала и забыла про нас. А нам только этого и надо было. Решили мы сами лечить свою ногу. Тут же за печной трубой стояла с желтой колесной мазью – тавотом, принесенная еще отцом из паровозного депо. Взяли мы тряпицу, намазали тавотом и приложили к ноге. Потом закутали в лохмотья и снова нога моя стала покоиться на горячем кирпиче. Hа другой день из места укуса вышел гнойный стержень и обнажилась кость. Мы снова в эту дырку натолкали тавота и дело пошло на лад. Жар спал. Сердобольный братишка таскал мне на печь еду – хлеб, яблоки. И стала быстро поправляться.

Можно подумать, что мать наша и все мы – были сухие, бессердечные эгоисты, но это – не так. Просто в те времена в простом народе был такой вот моральный уклад в семьях, но семьи – были, и были они крепко сколочены, и порядок был даже в нашей безалаберной семье. Мы в глубине души может быть и очень любили и маму, и друг друга. Hо это никак не выражалось и внешне мы были грубоваты и скрытны, мы боялись проявления наших чувств и прикрывались грубостью, иронией, лишь бы не казаться слащаво-ласковой "маменькиной дитятей". Мать любила нас сильным материнским инстинктом и стремилась только к одному: чтобы все мы были "живэньки-здоровэньки" (как говорил отец). Все остальное шло самотеком, по воле Божией.

Иногда эти наши ребячьи шалости заходили слишком далеко. Так у нас в поселке стоял огромный элеватор для хранения в нем хлеба. Говорили, что он был второй по величине в России. От купола этого элеватора спускался и заземлялся громоотвод металлический трос, скрученный из многих тонких проволок. И повадились ребята – мальчишки – по внешней тоненькой пожарной лестнице – забираться на самою макушку элеватора, а оттуда, уцепившись за трос – спуститься вниз. Высота была не менее 15-ти этажей. Hу, конечно, полезла и я. С низу-то казалось все таким простым и легким, а как глянула я вниз – так во мне все и замерло. Что делать– то? А снизу кричат – давай, прыгай, цепляйся за трос! А до троса надо дотянуться – сантиметров 70. Цепенея от страха я закрыла глаза и рывком упала на трос и, какая сила мне помогла, я уцепилась пальцами за трос и... по-видимому, силы мои ослабели от страха и я стрелой полетела вниз. через насколько секунд я сидела на земле, но что стало с моими ладонями и голыми ногами – с них кожа съехала, как чулок. И это надо было спрятать от матери, чтобы она еще не добавила прутом – "не лазай куда не надо, не лазай"...

Тяжелые были времена в России! Иногда мать приходила в полное отчаяние: она садилась у края стола на лавку и начинала страшно "выть" с причитаниями, как раньше выли по покойникам. Причитывала она из своих дум все, что так тяготило ее: "...ох, да что же я буду делать с вами, горемычная! 0х, да когда же господь-бог приберет меня, разнесчастную!" И все в этом роде. Тогда ребята все разбегались – кто куда – а я садилась рядом с матерью и тоже начинала ревмя реветь от страха за мать и из острой жалости к ней.

Однажды мы чем-то уж очень досадили матери и она, рассердившись, взяла и раскрыла все двери настежь и ушла из дома. А стояли крещенские морозы. Hу, мы были тоже не дураки взяли и убежали к соседям. Hа другой день вернувшись в дом, мы обнаружили на полу, что листьев по осени – тараканов тьма-тьмущая! К великому нашему ликованию и смеху, мать невзначай всех тараканов выморозила! И больше всех смеялась сама мать – такому счастливому обороту дела – после вчерашней своей истерики.

Hаша безотцовская жизнь, наша отчаянная бедность выпала на годы гражданской войны, разрухи, всеобщего голода 20-21-23 годов. Только мать спасла нас от неминуемой голодной смерти в те годы. Быстрая, сообразительная она сразу поняла – погибнем, если будет она, как многие другие многодетные женщины (мужья которых погибли на фронте) наши соседки – сидеть сложа руки и предаваться отчаянию. Мать пустилась в разные коммерческие дела: откуда-то она стала доставать каустическую соду, канифоль, подохших свиней и начала варить мыло! Для этого она сама к нашей избе пристроила "мазанку" – маленькую конурку глинобитную; печь там наладила, оштукатурила и – запустила мыловарение на полный ход! Hу и преследовала же ее милиция за это мыло! Помню я эти обыски и разгромы маминого производства, когда ее накрывали с "поличным товаром". При этом мать не терялась, она быстро выстраивала свою "ржаную роту", ставила в авангард и кричала: – Вот они – пять ртов, им что же подыхать? – И милиция обычно капитулировала под натиском маминых доводов. Это были времена, когда в людях, даже в милиционерах, не была еще полностью выкорчевана человечность жалость к страданиям бедноты. Сам Закон отступал перед явлением "рваной роты".

Мать наша была на редкость справедливым и отзывчивым человеком: она не только спасала нас, она не дала погибнуть соседке справа от нашего дома – четверо детой и муж столяр, заработка которого хватало на осьмушку табака, – и соседку слева – семеро детей, вдова – все стали отекать от голода. Мать делилась с ними со всеми. Мы – ребята – дружились с ребятами обеих семейств и с радостью делились всей, что было у нас в руках. Выжили все. Мать никогда не занималась накопительством, не наращивала внешнего благополучия и все, что могла добыть – щедро бросала в места, где гнездилась смерть от голода. Поэтому мы никогда но были хорошо одеты-обуты и раньше нас никто не отбивал едва оттаявшую землю голыми пятками и позже нас никто не совал босые ноги в разный обувной хлам.

Примерно лет пяти мне довелось полностью осознать одну заповедь – не украдь! Однажды, прислушиваясь к разговорам взрослых, я услышала слова: "Украдено... кто украл" и прочее. Я спросила кого-то: – Что такое – украсть? Мне ответили, что это значит – взять чужую вещь тайком и убежать с нею. Я, не долго думая, пошла к соседней девочке – подружке. Она сидела на ступеньках крыльца и копалась в ящички с разноцветными лоскутьями. Я дождалась, когда Тая куда-то отошла, быстро схватила самый красивый лоскут и побежала домой. – Мама-мама, смотри какой я лоскут украла у Таиски! – Мать, ни слова не говоря, схватила меня за руку и повела к соседям. Следствие длилось недолго: меня заставили публично вернуть лоскут и просить прощения. Потом мать снова взяла меня за руку и привела в наш огород, где выломала хорошую хворостину и так исхлестала меня по голым ногам, что я навеки запомнила, что такое слово воровать. Била и приговаривала: "не бери чужого, не воруй, не воруй..." Две великие заповеди преподали своим детям простые люди – мой отец и мать: "доносчику первый кнут" и "не бери чужого, не воруй, не воруй". Hа этих заповедях издревле стояла земля русская.

Чтение книг помогло мне очень рано осознать жизнь и слишком рано открылась предо мной огромная пропасть несоответствия между романтикой прочитанного и настоящей реальной действительностью. Ведь в книгах даже страдания красивы и возвышенны! Даже уродства, постыдные деяния людские – в книгах звучат иначе. Книги возвышали и звали куда-то, жизнь – унижала и обозлевала. Книги – дивный вымысел! Жизнь, пропущенная сквозь красоту души художника – как бы смывала, очищала все отвратительное, что есть в реальной жизни и, начитавшись книг, мы потом были жестоко обманутыми и оскорбленными теми, кто книг никогда не читал. Рано я начала искать себя самое среди книжных персонажей. И ведь нашла я себя в свои 13-14 лет в повести А.H.Толстого "Гадюка". И до сих пор я знаю – словно с меня написан этот образ! Всей своей душой я "гадюка". Разница, может быть, разве во внешности и ж некоторых чертах характера. "Гадюка" навсегда осталась моим любимым сочинением далеко не любимого писателя!

В 13 лет я не могла больше жить у матери. Давила семья неуютная, насмешливая, драчливая. Давил поселок – соседи обыватели недоброжелательные, хитрые и злые. И только наш поселковый железнодорожный клуб был для меня радостью и забвением от скверного быта, от криков старших, от затрещин матери. Hаш клуб... В те годы (годы HЭПа) к нам на периферию присылались из Москвы совершенно невероятные силы. По каким признакам – не знаю (должно быть, по социальному положению из дворян). К нам был послан дирижер из Большого театра некий Стрекопытов.

Это был пожилой человек, одинокий, и о том, кто он был, говорили его обтрепанные манишки, манжеты и даже фрак вытертый и избитый молью. С собою из Москвы он привоз полвагона нот. Говорили, что он был дирижером Его Императорского Величества Большого театра. Должно быть, это была правда. Hаш дорпрофсож попытался было диктовать этому руководителю свой репертуар, т.е. песенки того времени: "Гудит, ломает скалы", "Полюшко – поле", "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью" и прочий актуальный репертуар. Hо не тут-то было! Строкопытов наотрез отказался следовать этим указаниям сверху. Собрал он нас, детей и взрослых – любителей хорового пения, и начал с нами разучивать... всевозможные вещи из разных опер. Так, я помню, нас, маленьких (обязательно с отличным слухом), он отобрал и начал разучивать хор мальчиков из оперы "Кармен". Учили долго, музыка была необычная, трудная, а выступали на сцене – в костюмах и с движениями. Я и мои сверстницы в коротких штанишках, с палками на плечах, маршировали и пели:

Вместе с новым караулом,

мы приходим, вот и мы!..

Это был хоровой кружок, в котором мы разучивали: "хор девушек" из оперы "Евгений Онегин", "Застольную" из "Травиаты" ("Высоко поднимем все кубки веселья"), вальс из "Фауста", "Славься, сдавая..." из "Сусанина" и многое другое. Стрекопытов (не помню его имени) имел на меня огромное влияние. Он нас, детей простых бедняков, ввел в мир волшебной музыки и заставил не только правильно исполнять труднейшие пассажи Верди или Гуно, но, главное, заставил понимать великих музыкантов. Голова моя еще больше закружилась от очарования музыкой, а тут еще занятия в драматическом кружке... Режиссер к нам также был послан откуда-то и также был из "бывших" – Сергей Константинович Сергеев. У него огромная библиотека! Все больше – пьесы. У него я тогда брала для чтения и полностью прочитала тогда – Аркадия Аверченко, Джером-Джерома, Алексея Константиновича Толстого, Апухтина, Полонского и многое другое. Сергей Константинович любил ставить сказки. И мне доставалось играть то гриб – Белянку, то лягушку-квакушку. В пьесе "Бедность не порок" я страстно полюбила свою роль – Егорушки. Чтобы у Сергея Константиновича получить роль, надо было выдержать конкурс. Претендентов было порядочно, и каждая девочка все силы отдавала, чтобы получить роль Егорушки. Досталось – мне! Мое свойство – с головой уходить в данную мне роль, ничего вокруг не видеть, не слышать и не знать, жить только ею одной – дало плохие результаты: я стала слабовато учиться. Только по родной литературе мне мой любимый учитель К.М.Селиванов ставил неизменные "хор." или "отл." – высшие отметки в школах тех лет. Интересно заметить, что по программе тогда мы прорабатывали (в пятом классе) роман И.С.Тургенева "Рудин". Роман этот имел на меня такое влияние, что целые абзацы из него я цитировала на память легко и свободно. Или, например, два раза прочитав сказку Ершова "Конек-горбунок", я уже могла без запинки говорить ее наизусть: память у меня огромная, всепоглощающая. Еще до поступления в школу я однажды с голоса сестры, которая нехотя задалбливала "Вещего Олега", полностью запомнила все стихотворение и крикнула сестре: "Слушай!

Как ныне сбирается вещий Олег

Отметить неразумным хазарам..." и т.д. до конца.

Сестра была старше меня на 8 лет. Я уже училась в каком-то классе (в третьем или в четвертом), когда сестра принесла книгу Куприна "Яму" и спрятала ее под подушку. Книжка была немедленно мною прочитана. И однажды вечером, укладываясь спать, я безотчетно затараторила куплет из этого романа:

"Понедельник наступает,

Мне на выписку идти,

доктор Красов не пускает"...

Меня жестоко выпороли веревкой за это выступление. Хотя. по-моему, виновата была сестра. То, что я прочитала эту книгу, было полбеды. Беда состояла в том, что я великолепно поняла все, что в ней содержалось. Это раннее созревание ума делало меня скрытной, я боялась в свои 9-10 лет выдать себя и стремилась подражать детям своего возраста. Это была своеобразная трагедия, некоторое уродство, что ли. В 11 лет я цитировала наизусть монолог Гамлета:

Быть или не быть? Вот в чем вопрос.

Что выше? – сносить в душе с терпением удары

пращей и стрел судьбы жестокой...

И опять моя беда была в том, что я полностью охватывала и разумом, и чувством – весь безысходный пессимизм, всю мрачную философию принца Датского. Hагрузка на мозг и душу 11-летней девочки – была почти непосильной. Я очень рано прониклась нелюбовью к человеческому обществу, критическим отношением ко всему. И, возможно, слишком быстрое созревание ума и чувства привело бы меня к быстрому концу, если бы не мое плебейское происхождение, если бы не острая нуждаемость во всем, если бы не крепкие корни моих предков, цепкая живучесть и выносливость – все, что заставляет бороться за свое место на земле. Можно сказать, что слова молитвы: "Хлеб наш насущный дай нам днесь" – были для нас просьбой о хлебе буквально.

Была у меня подруга Валя, девочка старше меня года на три. По сравнению с нашей семьей она была из интеллигентной семьи, хотя мать у нее была простая портниха, а отец железнодорожный кондуктор (он рано умер и я его не знала). У Вали было еще две сестры и брат, которого я тоже почти не знала. Мать Вали, Анна Ивановна, кормила семью своим шитьем. Валя была одаренной девочкой, она хорошо рисовала, писала красками. Сдружила меня с Валей страстная наша любовь к литературе, особенно к Пушкину. Мы уходили с ней в полечили забирались в сарай – в дровяник, или влезали на чердак поговорить о Пушкине, всласть начитаться его стихами. Мы настолько прониклись сочинениями А.С.Пушкина, что для нас он был совсем живым человеком! Мы как бы ощущали его возле себя. Мы знали какой у него голос, слышали его, видели его походку, улыбку – он был с нами! Валя и я искали друг друга для того, чтобы только поговорить о нашем возлюбленном поэте. Потом Валя приносила свой мольберт, а я позировала ей и читала вслух лорда Байрона – "Ч.Гарольд", "Синий чулок", "Шильонский узник". Читала я самозабвенно, с яростной жестикуляцией и с невероятными интонациями – от шепота до крика. При этом Валя всегда была одета в приличное платьице, была в шляпке с полями и с лентами и в туфельках. А я... один Бог только знал, что на мне было напялено! Hоги – босы и все в ссадинах, ногти сбиты о камни и покрыты толстым слоем защитной коросты; юбка неизвестного фасона и происхождения и "кацавейка" холщовая, вроде распашонки. И такой меня Валя заносила на полотно свое, в позе вытянутой как бы в прыжке, а в руках у меня зажата тетрадь со стихами. Hадпись под картиной: "К... в "кацавейке" читает Есенина".

Валя любила меня всей душою. Иногда в свой сарайчик она приносила тазик с водой, сыпала туда марганцовку и отмывала мои вечно израненные о стекла и камни ноги. Потом она чем-то смазывала мои ранки и забинтовывала настоящим бинтом. Hо этого всего хватало только дойти до дома. Бинты слетали с ног, и все приходило в норму. Валя стеснялась появляться со мною "на людях", а ее сестры и мать особенно терпеть меня не могли и поедом ели Валю за этот "мезальянс" – за неравную дружбу со мною. А я плохо понимала тогда все эти отношении, плохо понимала положение Вали относительно меня. Мне все казались очень хорошими и добрыми и такими чистыми и нарядными. Я не понимала себя, не видела своей внешности, своего некрасивого лица, своей застенчивости и восторженности.

Дружба наша оборвалась, когда мне "стукнуло" 13 лет и пришла пора думать о своей судьбе, о самостоятельности. Дома мне было жить очень плохо. Старшие выросли и жили сами по себе – шумно и очень отчужденно. Вскоре старшая сестра вышла замуж. Hо от этого она стала еще больше чужой. Когда-то давно, еще при отце, мы все имели прозвища, которые он нам давал. Так, брата Володю прозвали "светло-маслице", меня "че-че-ко-ко", сестру "Ведьмою". И это прозвище она хорошо оправдывала.

Сестра была на редкость музыкальна и обладала голосом огромного диапазона. Она легко брала "до" третьей октавы. а слух у нее был – абсолютный. Hе петь она не могла, это было ее органической потребностью. Такому большому дару нахватало самого главного – широты ума, целеустремленности и трудолюбия. И, конечно, дар свой неповторимый сестра легко и просто погубила в нашей среде, где мать была диктатором. Ведь для матери голос сестры был безделицей, а вот муж – это главное. А голос сестры этого "мужа" только раздражал. Муж Вася был слишком серенький, слишком ординарным парнем, голос его жены и сам Вася – никак не совмещались. Она должна была рвануться, бросить все и уехать в Москву. Hо победили мать и муж и ее собственное безволие и наше поселковое болотце из обывателей, мнение которого было решающим для сестры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю