Воин в поле одинокий
Текст книги "Воин в поле одинокий"
Автор книги: Екатерина Полянская
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Прогулка в ручьях
Горький дым да собачий лай…
Побыстрее коня седлай,
И сквозь жалобный стон ворот
Выводи, садись, и – вперёд.
Мимо свалок и пустырей,
Издыхающих фонарей,
Прогоняя от сердца страх —
На рысях, дружок, на рысях.
Под копытами хрустнет лёд,
Тёмный куст по щеке хлестнёт.
Направляясь вперёд и ввысь,
Ты пониже к луке пригнись.
Мимо стынущих развалюх,
Гаражей, канав, сараюх,
К тем местам, где нет ни души,
Поспеши, дружок, поспеши.
Сквозь крутящийся снежный прах,
Повод стискивая в кулаках,
Откликаясь на зов полей,
Ни о чём, дружок, не жалей.
Ничего у нас больше нет —
Только звёздный колючий свет.
И дорога. И мы на ней —
Просто тени среди теней.
«Собаки любили Ивана Петровича Павлова…»
Собаки любили Ивана Петровича Павлова.
Собаки любили его. Это странно, быть может, но – факт.
Они обожали пронзительноглазого бога,
Они не рычали и сами вставали в станок,
Пытаясь поймать божественно-краткую ласку.
И он, отрицавший наличие в теле того,
Что, к счастью, нельзя ни увидеть никак, ни потрогать,
Ни зарегистрировать датчиком, то есть – души,
Любил их той самой душой. Всей измученной, жадной
Душою экспериментатора.
«Он первый раз копытом тронул снег…»
Он первый раз копытом тронул снег,
И отскочил, дрожа и приседая:
Земля была не чёрная – седая,
И яркий свет, пройдя сквозь бархат век,
Казался алым. Сотни хрупких жал
Пронизывали воздух и, тревожа,
Покалывали зябнущую кожу…
Он вновь шагнул, всхрапнул, и – побежал.
И глядя на его летящий бег,
На солнечно размётанную гриву,
Я улыбаюсь: «Господи! Счастливый —
Он в жизни первый раз увидел снег».
Из книги «Сопротивление»
2007
«В этой комнате слышно, как ночью идут поезда…»
В этой комнате слышно, как ночью идут поезда
Где-то там глубоко под землёй, в бесконечном тоннеле…
Пережить бы ноябрь! Если Бог нас не выдаст, тогда
Не учует свинья, и, глядишь, не сожрёт в самом деле.
Пережить бы ноябрь – чехарду приснопамятных дат,
Эти бурые листья со штемпелем на обороте,
Этот хриплый смешок, этот горло царапнувший взгляд,
Этот мертвенный отсвет в чернеющих окнах напротив.
Пережить бы ноябрь. Увидать сквозь сырую пургу
На январском листе птичьих лапок неровные строчки,
Лиловатые тени на мартовском сизом снегу,
Послабленье режима и всех приговоров отсрочки.
Пережить бы ноябрь… Ночь ерошит воронье перо,
Задувает под рёбра, где сердце стучит еле-еле.
И дрожит абажур. Это призрачный поезд метро,
Глухо лязгнув на стыках, промчался к неведомой цели.
То, что я есть
То, что я есть, заставит меня быть.
В. Шекспир
То, что я есть – в ночи крадущийся тать,
Карточный шулер с драными рукавами.
То, что я есть, заставляет меня хохотать,
Петь, исходить рифмованными словами.
То, что я есть, колпаком дурацким звеня,
Пляшет на самом краю карниза.
То, что я есть, шкуру сдирает с меня,
И уверяет, что это – закон стриптиза.
То, что я есть, славу любви трубя,
Яростно шепчет через барьер столетья:
Знаешь, я никогда не любила тебя.
Больше того – никогда не жила на свете.
То, что я есть, всем и всему назло
Строит в ночи мосты, а с утра – взрывает.
То, что я есть, заставляет врастать в седло
Именно когда из него выбивают.
То, что я есть, словно летучая мышь,
Криком своим пробивая в пространстве дыры,
Слепо летит и слушает эхо. Лишь
Эхо – свидетель существования мира.
То, что я есть, желая себя разбить,
Мечется нелепо и неосторожно.
То, что я есть – меня заставляет быть,
И тут изменить уже ничего невозможно.
«Колбу с мелким песком мой ребёнок однажды взял в руки…»
Колбу с мелким песком мой ребёнок однажды взял в руки,
Повертел-покрутил её, но разобраться не смог,
И спросил меня: «Мама, а что же внутри этой штуки?»
И сказала я в шутку: «Там прячется время, сынок».
И проснулось оно, получив наконец воплощенье,
И быстрей потекло – зримый образ себя самого,
Не страшась обвинения и не нуждаясь в прощенье,
Устремляясь вперёд, не щадя на пути никого.
Вот оно, завихряясь, бежит в никуда сквозь воронку,
Вот на полном ходу целит в заледеневший висок…
«Я его повернул!» – сын смеётся беспечно и звонко,
И обратно стекает в часах золотистый песок.
Картина на задней стенке шкафа
Грифелем на задней стенке шкафа
Резкими, летящими штрихами
В романтических шестидесятых
Кем-то нарисована картина:
На скале – сосна, а дальше – море
С чайкою, парящей над волнами.
Замер над чертою горизонта
Парус, в самом деле одинокий.
Впрочем, одиноки все: и чайка,
И скала, и дерево… Пространство,
Вырвавшись из плоскости фанеры,
Кажется глубоким и бескрайним.
Только тот, кто жил в стране огромной,
В городе холодных, чётких линий,
В коммуналке, в уголке за шкафом —
Странный сплав тоски литературной
И живой необъяснимой боли —
Мог, придя с работы, заниматься
Сотворением своей вселенной
Грифелем на задней стенке шкафа.
«Время порою теряет с пространством связь…»
Время порою теряет с пространством связь,
Чуть замедляясь в полуночном повороте,
Не узнавая ритма шагов, давясь
Корками эха в щербатых ртах подворотен.
Звёзды ныряют в шапки вороньих гнёзд,
Скручивают ветвей оголённые нервы.
Яростно вцепившись в собственный хвост,
Час последний вклинивается в первый.
И в темноту, бездонную между крыш,
Вслушиваясь чутко и напряжённо,
Кошка Свободы подстерегает мышь,
Снующую у самых ног Аполлона.
Штампы
Что поделать нам всё же
К славе Господа вящей
С неумытою рожей
И душою болящей,
С этой песней несложной
О лихом атамане,
С горькой пылью дорожной
Да дырою в кармане,
С этим ножичком вострым
Да с конём в чистом поле,
С балаганчиком пёстрым,
С бесприютностью воли,
С воровскою повадкой,
Да со щучьим веленьем,
Да с конфеткой-помадкой,
Да с дурным умиленьем,
С этой пьянкой-гулянкой,
С этой кровью-любовью,
Да судьбою-обманкой,
Да свечой в изголовье.
С этой тёмною ночкой,
С этим тёмным перроном,
И с последнею строчкой,
И с последним патроном,
С резким посвистом ветра,
С резким посвистом птицы —
Всем, что примут два метра
Неродящей землицы?
«Неужели, о Господи…»
Неужели, о Господи,
если я и нужна Тебе,
то вот только такой:
с этими мыслями
о том, где чего можно купить подешевле,
о том, чего приготовить
и чтобы на дольше хватило.
Неужели
я нужна Тебе вот такой:
с этим жалобным раздражением:
«Ах, только не трогайте!..»,
с этим усталым смирением,
с этой одышкой
в стягивающейся петле
одного и того же маршрута.
Неужели
я нужна Тебе именно
с этой вечною дрожью:
А что
ещё Ты отнимешь?
Любимых? Друзей?
Лёгкий дар
Тобою же данного Слова?
Неужели Тебе
и впрямь нужен пепел?
Зачем?
Что Ты им хочешь удобрить?
«Нищенской горькой злобы…»
Нищенской горькой злобы
Свистнет над ухом плеть.
Выжить!
Но только чтобы
Сердцем не обмелеть.
Ты, чьё время всё ближе,
Муку мою прими —
Выжить,
Позволь нам выжить
И – остаться людьми.
«Он сорвался с цепи и пробегал всю ночь, а к утру…»
Он сорвался с цепи и пробегал всю ночь, а к утру
В неприкаянном ужасе, странно-глухом и невнятном
Заскулил, заметался, но вспомнил свою конуру
И с поджатым хвостом потрусил виновато обратно.
Кто придумал красивую фразу: «Свобода иль смерть!»?
Кто сказал вообще, что есть выбор подобного рода?
Расшибая хмельную башку о небесную твердь,
Неразлучно со смертью гуляет земная свобода.
Бесприютен желанный простор. И чем больше луна,
Тем теснее внутри – в средостении тёплом и тёмном,
В закоморочке сердца… Но так беззащитна спина
У того, кто бредёт одиночеством этим огромным.
«Возвращаясь с работы, давно утратившей суть…»
…В Макондо идёт дождь.
Г. Г. Маркес. «Сто лет одиночества»
Возвращаясь с работы, давно утратившей суть,
Ставшей чем-то вроде дурной привычки,
На маршрутке раздолбанной тащишься как-нибудь,
Выйдя под дождь, ищешь в кармане спички.
Чертыхаешься, чиркаешь раз этак десять подряд,
Чувствуя, как простуда гнездится в теле,
Передёрнув плечами, стряхиваешь чей-то взгляд,
И, наконец, прикуриваешь еле-еле.
Вспоминаешь, что завтра – ну надо же – выходной.
Впрочем, от выходного немного толку…
(Загустевшее время ворочается за спиной,
Щурится, подглядывает сквозь щёлку.
За углом оно снова движется по прямой,
Жгучее, словно кто-то его расплавил…)
Покупаешь батон и спокойно идёшь домой:
Не приходить домой – это против правил.
И в вопросе «Ну как дела?» почувствовав ложь,
Точнее источник какой-то бодренькой фальши,
Хочешь убить. И, зная, что не убьёшь,
Улыбаешься.
Моешь полы.
И – живёшь дальше.
«Когда моя мать умирала…»
Когда моя мать умирала,
Я изо всех сил
Стучала по клавишам фортепьяно,
Стоявшего в этой же комнате.
Что ж, мне тогда
Было пять лет.
Я не ведала жалости к смертным,
Так,
Как не знали её
Бессмертные боги античности…
Я старше матери,
Старше Христа.
С каждым годом всё чаще и чаще
Боль
Посещает меня —
Огромная, еле вместимая.
Сжаться в комок.
Зверем больным
Уползти в дальний угол… Но только
Там
Всей чернотой
Напряжённо молчит фортепьяно.
Alma mater
Первому ЛМИ
Alma mater, мне сладок твой дым.
Не признаешь ты стих мой беспутный,
Погружаясь всё глубже в уютный
Задушевный гитарный интим.
Только взглянешь бездумно и слепо —
Маска памяти, гипсовый слепок…
И тогда по дорожкам твоим
Я пойду. И бродячие псы
Зарычат. И деревья очнутся,
Две синичьих кормушки качнутся
На рябине, как будто весы.
На скамейке сожмётся старуха,
По-ружейному чётко и сухо
За спиной моей щёлкнут часы.
И увижу тяжёлую дверь,
Корпуса твои в дымке морозной,
Улыбнусь совершенно бесслёзно,
Не считая обид и потерь.
Никогда не была я серьёзной.
Никогда.
А теперь уже – поздно.
Слишком поздно теперь.
«На продавленной койке больничной…»
На продавленной койке больничной
Он лежал – без особых примет,
Аккуратненько-бледный, приличный,
От одышки страдающий дед.
Я о нём знала самую малость,
А конкретнее – что по всему
Задыхаться недолго осталось
На казённой кровати ему.
Он сказал мне: «А вы напишите
Что-нибудь о ромашках в цвету.
Я давно уже – питерский житель,
Но, Бог даст, оклемаюсь – прочту».
То ли я «проплясала за плугом»,
То ли голос мой слаб и нечист…
И вскипает ромашковым лугом
Предо мною нетронутый лист.
Памяти лошадей, погибших при пожаре на конюшне в Удельной
Н. Мазаяну
Друг, не плачь. Поверь, они умчались,
Прорывая боль и смертный страх.
Может быть, и правда, нет печали
В звёздных нераспаханных степях.
Может быть, отбыв земные сроки,
Не имея за собой вины,
В росных травах тихих и высоких
Золотые ходят табуны.
В ковылях нездешних кони скачут,
Вечность из небесной пьют реки…
Друг, не плачь, – я говорю. И плачу.
Плачу и сжимаю кулаки.
«На Северном рынке снег нынче почти что растаял…»
На Северном рынке снег нынче почти что растаял,
А воздух от запахов густ и как будто бы сжат…
Две псины остались от всей уничтоженной стаи
И серыми шапками около входа лежат.
Свернулись в два грязных клубка неподвижно и молча,
За ними ларьки кособоко равняются в ряд.
Всего-то две псины. Но как-то уж очень по-волчьи
Они исподлобья на мимоидущих глядят.
Ну как им расскажешь, что люди не слишком жестоки,
Хотя и богами считать их, увы, ни к чему —
Не нами расчислены наши короткие сроки,
И всех нас когда-нибудь выловят по одному.
Над нами судьба по-вороньи заходит кругами,
Вот – рухнет в пике и добычи своей не отдаст…
Собаки молчат.
Под ботинками и сапогами
Тихонько хрустит обречённо-подтаявший наст.
«Мужчина играет…»
Мужчина играет.
Он
движет танковые армады
по экрану компьютера.
Он
с кружкою пива
решает вопросы высшей стратегии,
бомбит города,
в прах повергает народы.
Если б он был
наёмником —
был бы жестоким и сильным,
если бы он
убивал, насиловал, грабил,
если бы он
сам был в итоге убит —
разбрызгал бы собственный мозг,
смешал кровь свою и чужую,
тогда
Ты увидел бы, Господи.
Ты бы простил.
Если бы он
выжил,
раскаялся,
ушёл, например, в монастырь,
с плотью боролся, молился,
а после —
умер, в схиме строжайшей,
тогда
Ты увидел бы, Господи.
Ты бы точно простил.
Если бы он
выжил,
стал нищим, демонстрировал раны и язвы,
мерзко нудил:
«…пода-а-йте на хлеб ветерану»,
а после —
в струпьях и вшах
сдох, какой-нибудь дрянью опившись,
тогда
ты увидел бы, Господи.
Думаю, Ты бы простил.
Если бы он
выжил
и жил,
совершенно не мучаясь совестью,
после работы
пил в забегаловках,
если б ему
по пьяни в драке нелепой
засадили под рёбра,
тогда,
Ты увидел бы, Господи.
Увидел бы кровь,
понял бы, что она – есть.
Полагаю, ты бы простил.
Но мужчина – играет:
нажатием кнопки
уничтожаются армии,
рушатся стены,
дымно горят города.
Когда он умрёт от инсульта,
тогда
не оставишь ли Ты его
среди чадящих развалин,
трупов бескровных,
блевотины, пива, мочи?
Увидишь ли Ты его, Господи?
Велосипедист
Я с детства не люблю велосипед.
В нём что-то есть такое… Или нет:
Чего-то не хватает. Для меня
Он – как бы профанация коня.
Хотя, пожалуй…
В юности, когда
Одним роскошным словом «ерунда»
Я называла множество вещей,
И, будучи бессмертной, как Кощей,
Нахальничала с временем на ты,
И строила воздушные мосты,
Произошла история со мной:
Я каждый день от площади Сенной
Шла вдоль домов, где поселился тлен
На практику – в больницу номер N.
Я шла, прикуривая на ходу,
На мартовском оскальзываясь льду.
И каждый раз навстречу ехал – нет,
Не ехал, а летел – велосипед.
Он мчался, издавая тихий свист,
Довольно странный велосипедист
На нём сидел, пригнувшись… Так смешон
Мне поначалу показался он:
Не разберёшь – старик ли, молодой,
С бесцветно-неопрятной бородой,
В перчатке чёрной на одной руке,
В нелепой древней шляпе – «котелке».
Велосипед ему был явно мал,
К груди он подбородок прижимал.
Едва касаясь скрюченной ногой
Единственной педали, он другой
Отталкивался – и летел вперёд,
Нырял, и снова выходил на взлёт.
Вздувалось пузырём его пальто,
И, может быть, кроме меня никто
Его не видел…
Он летел, скользил,
Но каждый раз как будто тормозил,
Сравнявшись на мгновение со мной…
И, вздрагивая зябнущей спиной,
Я каждый раз – который раз подряд —
Его дождавшись, отводила взгляд.
Домчавшись до ближайшего угла,
Он исчезал.
Я – на работу шла,
Спешила, спотыкалась, чтобы днём
Уже почти не вспоминать о нём.
И только ночью, очутясь на дне
Квартиры спящей, в вязкой тишине
И в темноте, сжимающей кольцо,
Мучительно хотела я лицо
Его хоть раз увидеть… Может быть,
Чтоб навсегда избавиться. Забыть.
Тут он исчез надолго. А верней,
Вставать я стала несколько поздней.
И вот, на полчаса проспав опять,
Однажды шла, рискуя опоздать
И получить заслуженный «разгон».
Я по пути дожёвывала сон,
Заветренный слегка, как бутерброд,
В тугом зевке растягивала рот,
И думала: «Скорей бы выходной!
Всё надоело…»
Вдруг передо мной
Он словно бы из-под земли возник.
И в горле у меня свернулся крик.
И с хохотом он на меня взглянул,
Как будто бы меня перечеркнул.
Он хохотал, и хохотала мгла,
Которая лицом его была,
И мне казалось – мгла внутри меня
Ей эхом отзывается, звеня.
От хохота пространство, словно лук,
Натужно выгибалось. И вокруг
Всё хохотало, обращаясь в прах:
Сырая штукатурка на домах,
Внезапно искривившийся фонарь,
И над каналом утренняя хмарь.
И с хохотом всё поглощала мгла.
Одна адмиралтейская игла
Держалась прямо из последних сил…
И в светлой вышине кораблик плыл.
И, взглядом уцепившись за него,
Я в хохоте стук сердца своего
Пыталась различить – нет, угадать
И, как рубеж последний, – не отдать.
А хохот наступал со всех сторон,
И, постепенно превращаясь в звон,
Вдруг резко оборвался.
Тишина
Меня на миг накрыла, как волна.
И жизнь моя косою расплелась,
Я умерла – и снова родилась,
Состарившись на много тысяч лет…
Я с детства не люблю велосипед.
«Вот так и прожить…»
Вот так и прожить
всю жизнь
в единственном городе,
на той же улице,
в том самом доме, куда
тебя принесли,
и откуда
когда-нибудь вынесут.
С детства
помнить уйму деталей.
К примеру:
выбоин,
трещин в асфальте,
надписей
или —
скрипа качелей
в недавно исчезнувшем сквере.
Всё понимать,
ходить каждый день на работу,
не ждать ничего.
слушать
музыку времени,
чувствовать,
как
мир, сквозь тебя протекая,
перестаёт быть твоим.
«Девочка в музыкальном классе…»
Памяти Виолетты Абрамовны
Ведерниковой – моей учительницы музыки
Девочка в музыкальном классе
Едва высиживает за инструментом
Положенное для урока время:
Она уже отбарабанила гаммы,
Она несложный ноктюрн сыграла
И за часами следит украдкой.
Нет, музыкантом она не станет.
Учительница, как печальная фея,
С именем сказочным и певучим,
Слегка покачивает головою
И говорит: «У тебя такие
Лёгкие руки, послушные пальцы,
Играешь ты достаточно бегло,
Быстро схватываешь всё, что нужно,
И только терпения не имеешь
И не умеешь паузы слушать».
Взяв карандаш, она прямо в нотах
Над паузой пишет слово «Дослушать!»
Женщина, притащившись с работы,
Семью накормив и посуду вымыв,
Робко присаживается к фортепиано
И, разогрев непослушные пальцы,
Играет ноктюрн довольно коряво.
Заметив над паузой слово «Дослушать!»,
Слушает, как между двух аккордов
Падает жизнь, замирая эхом,
Как тишина поглощает время,
И еле слышно вздыхает вечность.
«Комната погружалась на дно…»
Комната погружалась на дно
Времени. И оно втекало
В четырёхстворчатое окно,
Маялась лампочка в полнакала.
И просачивался между рам
Голос, сжавшийся до предела:
…жизнь, расползающаяся по швам,
рассыпающаяся то и дело…
Чей-то голос выплакивал страх,
И отсыревшие сигареты,
И неудержанное в руках
То, чему названия нету.
Корчился, муку в себе храня,
Болью пульсировал. И казалось,
Что и вокруг, и внутри меня
Нечто и впрямь по швам расползалось,
Плавилось, истлевало… Нет —
Таяло, оставляя дыры.
Кто-то резко выключил свет,
Кто-то вышел вон из квартиры.
Миг – и прозрачную плоть тишины,
Разворачивающуюся из ночи,
И чужие лёгкие сны
Яростно рвал будильник. И клочья
Падали в руки, чтоб легче мне
Было готовить наряд паяца:
Шить, вышивать, выживать. И не
Ждать, не надеяться, не бояться.
«Мне не за что любить свою страну…»
Мне не за что любить свою страну.
Я отслужила словом ей и делом,
Я отслужила ей душой и телом
И разделяю с ней её вину.
Я знаю, что фальшив её фасад,
Бесчеловечны мёрзлые просторы,
И коммунальные глухие норы,
И этот – исподлобья – быстрый взгляд.
Я знаю то, что время может быть
То чуть кровавей, то подлей и гаже,
Дурней – начальник, а чиновник – глаже,
Наглее – вор.
И – нечего любить.
Я знаю пустыри, где вороньё,
Да вечный страх, да сердца перебои…
И всё же я с тобою. Я – с тобою.
Любовь моя…
Отечество моё.
На даче
А я стараюсь жить как можно тише,
Счёт не вести деньгам, часам и дням.
Пишу про дождь, танцующий на крыше,
Присматриваюсь к травам и камням.
Вина не пью совсем, и кофе тоже
Почти не пью, всё больше – молоко.
Расстанусь скоро с куревом, похоже…
И мне не то чтобы совсем легко,
Как в раннем детстве с бабушкой на даче
Живётся в буколической тиши
Среди берёз и клёнов, но – иначе,
Чем в городе… Сиди себе – пиши.
А лучше – не пиши. Довольно чуши!
Не думай ни о чём и ничего
Не делай. Только слушай,
Только слушай
Шаг времени и музыку его.
В Изборске
Туристы нескончаемым потоком
Стремятся к родникам – смеясь, жуя,
Охотно покупая сувениры,
Открытки, пирожки и огурцы,
Хватаются за фотоаппараты,
Пытаются себя запечатлеть
На фоне.
Умирают от восторга.
И тут же гадят,
Ибо – естество.
А со скалы поверх людских голов
Глядит бесстрастно крепость. Эти камни
И не такое видели… Для них
Практически ничто не изменилось.
Лишь в башнях каждый день за слоем слой
Сгущается и оседает эхо,
Порой переливаясь через край,
Как будто бы туман… Тогда в долине
Услышать можно чей-то смертный стон,
Крик ярости, и фантиков шуршанье,
И свист стрелы, и мотоцикла рёв.
По правде говоря, – и то и это,
И те и эти равно чужды мне,
Укрывшейся средь взвода юных клёнов,
Штурмующих валы. Мир состоит
Из трепета легчайшей светотени,
Из ласточек, творящих в небесах
Евклиду неподвластные фигуры,
Из робкого журчания ручья,
Пофыркиванья лошадей в низине,
Неспешного гудения шмелей,
Кузнечиков сухого стрекотанья
И слюдяного шороха стрекоз.
Мир пахнет перезрелой земляникой,
Камнями и полынью, и – водой,
Ломающей чужие отраженья,
Смывающей и уносящей их,
Как временные хрупкие помехи,
Чтоб снова – только небо отражать,
Как будто бы вокруг и в самом деле
Ничто не изменилось.
«По чьему приговору умирают миры?..»
По чьему приговору умирают миры?
За дощатым забором золотые шары
Нагибаются, мокнут, и в пустой палисад
Непромытые окна равнодушно глядят.
Тёмно-серые брёвна, желтоватый песок,
Дождь, секущий неровно, как-то наискосок,
Мелких трещин сплетенье, сизый мох на стволе
И моё отраженье в неразбитом стекле.
Это память чужая неизвестно о чём
Круг за кругом сужает и встаёт за плечом,
Это жёлтым и серым прорывается в кровь
Слишком горькая вера в слишком злую любовь.
Слишком ранняя осень, слишком пёстрые сны,
Тени меркнущих сосен невесомо длинны,
И прицеплен небрежно к отвороту пальто
Жёлтый шарик надежды непонятно на что.
«Земляника во рву…»
Земляника во рву
Меж разморенных солнцем камней.
Раздвигая траву,
Я, как ветка, склоняюсь над ней.
Пулемётным свинцом
Время скосит меня – ну и пусть.
Помертвевшим лицом
В земляничную россыпь уткнусь.
Недописанный стих
Обречённо вздохнёт у плеча…
На ладонях моих
Земляничная кровь горяча.
«Похрустывает жёлтая щебёнка…»
…И мыслями о вечном, о высоком
делилось с нами пристальное небо.
Ю. Шестаков
Похрустывает жёлтая щебёнка,
А воздух солнцем наискось прошит.
Шагает конь.
Но время пылью тонкой
Вдоль дремлющих обочин закружит,
И я услышу чуть заметный шорох
Змеи, струящейся наперерез
Кузнечику, и тишину на хорах
Невыносимо-пристальных небес.
И, может быть, успею удивиться.
Увидев холм, дорогу и кусты.
И всадника – глазами хищной птицы,
Взирающей с безмолвной высоты.
Но конь рванёт – и, рассыпая эхо,
Я, словно по тончайшему лучу,
На отголосок солнечного смеха
Мерцающею тенью полечу.