Текст книги "Красная тетрадь (СИ)"
Автор книги: Екатерина Мурашова
Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– За что же ненавидели? Уважать должны. Специалист и честен. Неужели за внешность?
– Андрюша, ты вправду дурак или прикидываешься? Не человеческий он был. Совершенно. Я девчонкой была, но помню хорошо. Даже рядом с ним молча стоять – и то неловко. Страшный, огромный, без друзей-приятелей и без недостатков. Все время носил с собой тетрадь и что-то в нее записывал. Никто не знал – что, рабочие думали – штрафы, но я полагаю, что-то еще. Жутко. Как будто из другого мира посланный. Зачем? Понимаешь?
– Ну, я его не знал…
– Может, тебе и приглянулся бы… Но вряд ли, ты на вид – обычный человек, без этого… Значит, Матвей Александрович. Жил он себе, жил и полагал, что место управляющего прииском – его по праву. Кто лучше его в горном деле разбирается? Кто работает больше? Кто прииск лучше своей ладони знает? Никто. А тут приезжает из Петербурга какой-то никому неизвестный хлыщ, и Гордеев ему – все на блюдечке подносит.
– А чего ж Гордеев Машеньку-то за этого Печиногу не сосватал? Все бы разом и уложилось…
– Господи, Андрей! Да ты представить себе не можешь – это же ужас какой-то был, и не улыбается никогда. Ну вот алтайских каменных баб видел? Матвея Александровича портрет в лучшие годы – один в один!
– Да, не повезло мужику. И что ж дальше было?
– Понятно, что Печинога Опалинского сразу невзлюбил. Тот уж и так, и этак к нему, ан нет – нипочем не идет. Тому и досадно. Он вообще такой, Опалинский, – нравиться любил всем, почитай, без разбору. С рабочими заигрывал. Ухаживал сразу и за мной, и за сестрами моими, и вообще за всеми юбками, кто попадется. Бывают, знаешь, такие люди – хочу, чтоб меня все любили, и все тут. Не из корысти даже, а так – на всякий случай, по зову души. Всеобщий угодник… Гордеев, понятно, на все это смотрел с удивлением. Когда же свадьба? А Машенька-то, скромница, возьми и влюбись по-настоящему.
– В кого, в инженера?
– Ну конечно, в кого ж еще? Впрочем, у нее тут как раз и еще один кавалер образовался. Это уж вообще, совсем циничный расчет был. Николаша Полушкин.
– Кто таков?
– Престранная личность. Он после всего исчез, так что его уж не повидаешь. Зато родители его и брат младший туточки. Маменька их, Евпраксия Александровна, московская дворянка, отчего-то вышла замуж за подрядчика местного, Викентия Савельевича Полушкина. Гонор в ней так дворянский и остался, да и Николаша уродился…. ну, право не знаю, в кого, но уж не в Викентия Савельевича – это точно. Николашу Евпраксия Александровна любила безмерно, а младшего сына, Василия, как бы и не замечала вовсе. А Вася, между прочим, преинтересный юноша был. Наблюдения делал за природой, записи вел, Ипполит Михайлович его заметки над муравьями даже в Петербург посылал… Многие тогда Васю дурачком считали, да после передумали… А Николаша был себе на уме, с Петей Гордеевым как бы дружил, но если с кем и откровенничал, так это с матушкой, как бы странно не звучало. А Машенька Гордеева еще, почитай, в детстве на Николашу заглядывалась, а он тогда на малышку-хромоножку… Ну ты сам понимаешь. После-то изменилось все. Петя ему, должно быть, разболтал про отцову болезнь, ну вот Николаша с матушкой, видать, и рассудили: женится Николаша на Машеньке, Петю окончательно споит, вот все денежки и его. И работать, как на отца, не надо.
Ежели бы им пораньше решить, так, может, все и прошло бы, как они задумали. Но уж тогда-то у Машеньки сердце занято было, и Николаше – невместно.
Николаша был ловелас, а у Пети, хоть и в годах, – никого. Что ж такое? Потом оказалось, он тайно любил Элайджу, еврейку, трактирщиков Розы и Самсона дочь. Она уж тогда от него ребенка ждала, а Илья, это ее брат, в Петю стрелял.
– Зачем же стрелять? – удивился Измайлов. – Что он разрешить хотел?
– Да ничего, просто с отчаяния. Элайджа, она… Ну, если по-русски рассудить, то это называется юродивая. Не глупая и не больная, просто… другая, понимаешь? Кто-нибудь может быть даже сказал бы: святая. Если б не еврейка, впрочем, Петя ее потом, кажется, крестил… Трактирщики ее от всех прятали, только в лес возили погулять… Она по-русски и сейчас плохо говорит, зверей, птиц, даже траву ей понять легче… В общем, как они с Петей сошлись, этого понять нельзя. Зато каждому понятно, что никогда Иван Парфенович Пете бы жениться на ней не разрешил. Мало в дому блажных…
Николаша на том с Петей и сыграл. В самом общем так: вот отец помрет, вы с Машкой будете всему хозяева. Я на Машке женюсь и все дела на себя приму, а ты – Элайджу за себя возьмешь. А к Печиноге Николаша по-другому подъехал. Вот, мол, вы Ивану Гордееву столько лет верой и правдой служили, как пес, а он вас побоку, и какого-то выскочку из Петербурга к себе под бочок… Да и моему с Машенькой счастью – преграда… А как не станет Гордеева, да я на Маше женюсь, сразу выскочку – вон, а вы – всему производству хозяин. Я и мешаться не стану, потому что не понимаю в золотодобыче ничего…
Да все бы, может, так и стало, но тут Гордеев с Опалинским уехали в Екатеринбург, оборудование заграничное получать, а в Егорьевск явилась та самая девочка из Петербурга с горничной – Софья Павловна Домогатская.
– Как, ты сказала, ее звать? – неожиданно встрепенулся Измайлов, задремавший было под рассказ о кознях Николая Полушкина. – Ну-ка, повтори!
– Софья Павловна. Для своих – Софи.
– Правильно, Софи. А сколько ж ей тогда было лет? – спросил Измайлов, явно что-то подсчитывая в уме.
– Да совсем ничего – она ж моложе меня. Шестнадцать – около того. А отчего ты спрашиваешь, Андрей? Ты что, разве знаешь ее?
– Да вот, прикидываю. Роман «Сибирская любовь» – это не она ли писала?
– А, ты читал?! Так ты тогда все про нас знаешь! Там же узнать всех легко.
– Да я такого чтения не любитель, – невнятно отговорился Измайлов. – Помню смутно, только хвосты. Ты уж расскажи, чем там кончилось-то…
– Софи сама нам роман не прислала, постеснялась, что ли, хотя на нее это и не похоже. Метеоролог наш…. после уж в Петербург по научным делам ездил, вот он и прикупил. Привез, в дороге прочел. Как стал рассказывать, да хохотать (его-то там, в романе, не было, он в то время на Лене пробы какие-то собирал), так у него книгу отобрали, да больше он ее не видал. Веришь, в две недели до дыр зачитали! Каждый себя искал. И вправду, умора, как она все перевернула. Вера только одна не дивилась, думаю, ей Софи и раньше как-то передала, да только она никому говорить не стала. Из Веры Михайловой лишнее слово клещами тащить… Но мне-то понравилось, особенно папенька наш хорошо вышел, как он все из латыни говорит, и Матвей Александрович с Верой. Про меня там мало, ты, должно, и не помнишь…
– Но погоди, там ведь какая-то путаница с бумагами была. У этого, приезжего инженера, и того, ее жениха, который погиб…
– Ну это она, понятно, для красоты придумала. Чтоб завлекательней для читателя. Жених ее тогда погибшим считался, но… вот ведь подумай, как жизнь-то оборачивается! Врешь, врешь, да ненароком и правду соврешь. Выжил он!
– Так и у нее в романе – выжил! Она знала! Я так тебе и говорил!
– Да что ты говорил! – Надя досадливо махнула рукой и двинулась на лежанке. – Дубравин и появился-то первый раз через год после того, как она в свой Петербург отъехала. И где? Кем?
– Кем? – эхом повторил Измайлов.
– Да ты ведь, голубчик Андрей Андреич, и его знаешь! – усмехнулась Надя.
– Кого? Дубравина? Откуда?
– Помнишь главаря шайки, которая тебя добить не сумела? Сергей Алексеевич?
– Это… он?!
– Точно, он. Сергей Алексеевич Дубравин собственной персоной.
– С ума сойти! – искренне воскликнул Измайлов. – А как же так вышло? Ты знаешь?
– Ну, здесь я только догадываться могу. Скорее всего, его во время нападения ранили, а камердинер его, Никанор, его где-то припрятал, а сам взял сторону разбойников. Потом уж они вдвоем… Никанор-то все по Вере сох…
– Той самой Вере? Которая с инженером и горничная Софи? Что ж она им всем?
– Той самой. Ее ты еще повидаешь и, гляди, сам… – Надя добродушно улыбнулась, но где-то в глубине ее темных глаз мелькнули язычки пламени. – Сам не присохни…
– Что ж? Такая удивительная женщина? – невозмутимо уточнил Измайлов. – Красавица? Умница?
– Да уж поумнее иного мужика будет. Увидишь, – Надя решительно закрыла тему, а Измайлов сделал себе в памяти зарубку. – Значит, Софи. Она с самого начала стала во все влезать и всех тормошить. А уж любовные-то истории, которые у нас тут замотались… Как так, без ее участия?! И не сказать, чтоб она была умна как-то, или красива. Говорила она – это да, это уж тогда заметить можно было! Этот невозможный стиль, в котором юная Софи заявляла обо всех, – маленькие, злые, незаконнорожденные фразы. Их нельзя было забыть или игнорировать. Про мою старшую сестру: «несокрушимая верблюжья элегантность». Аглая до сих пор злится, хотя столько лет прошло. Но – точно невероятно!
В общем, над Машенькой Гордеевой Софи мигом взяла шефство и принялась устраивать ее счастье. Так, разумеется, как сама понимала. Тут как раз у ее горничной начался с Матвеем Александровичем роман, а она в это время латынь учила, и у папы уроки стихосложения брала…
– Кто – Софи?
– Да нет же, – Вера!
– Вера учила латынь и брала уроки стихосложения? – Измайлов осторожно помотал головой.
– Я же тебе уж сказала, Вера впитывала все, как лишайник воду во время дождя, – с легким раздражением уточнила Надя. – Что ей латынь? Она теперь со всеми поставщиками из инородцев на их языках говорить может. Им лестно, а ей – в любопытство.
– Замечательная парочка – Софи Домогатская и ее горничная Вера, – признал Измайлов. Спать ему уже совершенно не хотелось. – И что ж дальше?
– Дальше все просто колесом закрутилось. Софи сначала Веру с Матвеем мирила. Тут Николаша к Машеньке посватался, она побежала объясняться с Опалинским, чтоб решиться на что-то. Но тут, видать, и Гордеев устал ждать и решил на Опалинского нажать, а Машенька как-то про их сговор и прознала. Ей это в обиду показалось, как же, высокие чувства, а тут… В общем, она решилась – в монастырь, немедленно. Софи взбунтовалась, побежала объясняться со всеми. Тут на прииске бунт, у Гордеева – удар, Николаша с Петей замыслили все под шумок в свою сторону повернуть, но Петя в последний момент испугался и пьяным упал. А Николашу с его корыстными замыслами Машеньке заложил внебрачный Гордеева сынок – Ванюша. Матвей Александрович вышел рабочих успокаивать и его убили. Гордеев умер. Потом казаки прискакали…
– Да… это-то я и в романе помню… Как его напечатали, еще дискуссия была: правые говорили, что слишком много симпатий к рабочим, которые суть преступники, а левые упирали на то, что симпатии автора на стороне эксплуататоров, и он, она, то есть, остается в позе наблюдателя народных страданий и совершенно не сочувствует освободительному движению…
– Софи никому не сочувствует. Даже себе. Она просто действует. Такая эманация поступка. Во всяком случае, такой она была здесь, раньше. Теперь – не знаю.
– И теперь такая же, – неосторожно заметил Измайлов.
– Так ты ее знал?! Знаешь?!
– Нет, нет! Видал пару раз, мельком…
– Потом расскажешь все подробно! – безапелляционно заявила Надя. – Это важно. Софи Домогатская здесь уже не личность, а основа егорьевской мифологии. Несколько главных для города людей, ты уж догадываешься – кто, живут как бы в постоянных контактах с ней, хотя и не видели с тех пор. Полемизируют с ней, ссорятся, демонстрируют достижения, завидуют, любят, ненавидят. Остальные, из тех, кто видел кусочки, строят какие-то боковые фантазии. Они ветвятся, пересекаются, срастаются. Понятно, что к реальной теперешней женщине все это отношения не имеет, но все же… «Блажен, кто посетил наш мир в его минуты роковые…» Понимаешь? Вот эта девочка пронеслась, как комета, по егорьевскому горизонту как раз тогда, когда здесь события были в самом накале, и запомнилась потому, и осталась, как знамение, по которому счет ведут…
– Удивительно! – Измайлов согласно качнул головой, но более ничего говорить не стал.
– Ты что-то бледен, – Надя озабоченно заглянула мужчине в лицо, провела ладонью по обросшей щеке. – Тебе, наверное, отдохнуть надо. Я тебя заговорила. Ложись.
– Да я-то лежу давно, ты забыла? – усмехнулся Измайлов. – Ложись сама. Да не к ногам уж, ко мне под бочок.
– Ты… тебе вредно, Андрей…
– Ничего мне не вредно. Только о том и думаю, рассказчица. Иди сюда. Будем греться.
Глава 5
В которой читатель знакомится со взглядами на жизнь остячки Варвары, а Черный Атаман декламирует Некрасова новым членам банды
Березы теряли листву, и по черной воде озера плавали пригоршни золотых монеток. Заходящее солнце наискось, сквозь поредевший лес, поджигало их своими лучами и они вспыхивали по очереди, как сокровища в древних сказочных кладах, освещенные лампой нашедшего их отрока.
Варвара, стоящая на берегу озера, едва заметно усмехнулась и нашла взглядом вершину недалекой сопки, на которой росла кривая, расщепленная молнией сосна. Клады бывают не только в сказках, уж она-то знала это доподлинно…
В неподвижной воде, как в совершенном старинном зеркале, отражались стена леса, редкие подсвеченные розовым облачка и опрокинутый сказочный терем, возведенный над озером как будто по мановению руки лесного волшебника. Варвара знала источник и прообраз этого мановения – цветная гравюра из книги русских сказок, которые когда-то привез с ярмарки их с Анной отец, остяк Алеша. Именно по этой картинке, под ее, Варвариным, руководством и строился сказочный терем с его резными столбиками, крылечками, башенками, открытой галерейкой и верандой с цветными витражами, на которой даже самый пасмурный день казался светлым и веселым.
В крутом береге озера спускались к воде выложенные камнем ступеньки, которые продолжались широкими мостками, стоящими на толстых, зеленоватых бревнах. На берегу между соснами на цепях висела скамья-качели. Перед крыльцом несколькими куртинами рос специально высаженный шиповник с блестящими оранжевыми плодами. В детстве Варвара с сестрой делали из ягод шиповника нарядные колечки, выковыривая и отрезая ногтем серединку с лохматыми семечками. Шиповник цвел все лето, и сейчас на нем еще сохранилось несколько цветов такого густого розового оттенка, что ему, казалось, не хватало всего одной капли краски, чтобы превратиться во что-то столь же пронзительное, как алый крик крови или слышный каждому уху стон ветреного заката. Между десятками розовых кустов затесались два белых, которые были объектом особенно пристального внимания хозяина. Сейчас на них грустили два явно умирающих цветка цвета топленого молока. Варваре захотелось нарисовать их. Она рисовала белый шиповник уже несколько раз, сделала два десятка набросков, но вот таких цветов, сумеречных, остановленных прямо на пороге осенней смерти, у нее еще не было. Когда-то придет весна, на голых ветках снова распустятся почки, появятся бутоны, но это будет уже без них, и не для них… Впрочем, не стоит. Варвара подошла к кусту, сорвала оба цветка и растерла между пальцами жухлые бессильные лепестки.
Снова охватила взглядом терем и окружающий его, тонкой кистью нарисованный мирок. Он был не похож ни на что, кроме открытки, случайно упавшей в тайгу и равнодушным колдовством обращенной в явь. В детстве Варвара много ездила с отцом, и доподлинно знала: ничего похожего на это в Сибири не было и быть не могло. Может быть, в России, или, скорее, в чьем-то сне о ней. Она знала, чей это сон, и отчетливо понимала, что рано или поздно чары развеются, и вся картинка исчезнет без следа. Но так же бесшумно будут стоять вековые лиственницы, и березы будут сыпать свое неистощимое золото в непроницаемую гладь Черного озера…
Светлое озеро было в тайге одно. Оно всем известно и на нем стояли Выселки. Чернозерье состояло из нескольких небольших озер, точное число которых знали разве что охотники из самоедов. Но они никогда, никому и ничего не скажут. Себе дороже.
Никто не узнает. Варвара принимала временность и хрупкость этого укрытого от всех мирка так же, как принимала исчезающую протяженность всех других явлений мироздания. Так устроен мир, и глупо, а главное, совершенно бесплодно испытывать по этому поводу какие-то чувства. В этом она всегда расходилась с Машенькой Гордеевой, теперь – Марьей Ивановной Опалинской. Та с детства любила играть в останавливание времени и часто употребляла в разговоре слова «навсегда» «никогда» «постоянно» и даже слово «вечность». Последнее для Варвары всегда отчетливо пахло тряпками, в которых мыши свили гнездо. Петербургская барышня Софи Домогатская, которую когда-то занесло в Егорьевск прихотью западного ветра, тоже начинала чихать и дергать носом от этих слов: «Вечная дружба! Вечная любовь! Вечный Бог! Фу, какая глупость!» – восклицала она, и жила тем, что происходило с ней и окружающим ее миром в настоящий момент. Варвара стояла между ними, протянув руки к обеим. Все вещи и явления имели свою протяженность, и это было существенно для обращения с ними – Варвара единственная понимала это. Обе барышни не видели Варвару и жили рядом с ней так, как будто бы младшей дочери остяка Алеши не было на свете вовсе. Варвара этому не удивлялась и, уж тем более, не обижалась. Чего же обижаться, если она сама спряталась от них, и от всех других тоже. Спряталась под личиной, которую нарисовала для себя без помощи кистей и красок. Ей было десять лет, когда она поняла, что отец всегда носит маску. Тогда же она решила, что у нее тоже должна быть маска. Еще год ушел на ее изготовление. Маска пригодилась сразу же, потому что именно в тот год умерла их с Анной мать. Никто не мог понять, почему младшая дочь Алеши все время улыбается и молчит. Потом привыкли и перестали замечать.
Софи Домогатская, также не заметив, сделала Варваре огромный подарок – она показала ей, как рисовать на листе уходящую вдаль дорогу. Самой Софи это объяснял учитель рисования два года. Варвара поняла с одного урока. Она даже запомнила название, которое произнесла Софи: «закон перспективы». Запомнила из благодарности, потому что во многих русских словах совсем не было плоти, и это было из их числа. «Верность» «отчуждение» «восторг» «особенности» – и еще много-много других. Все они состояли из ветра. Варвара была земным существом и не любила разговаривать дуновениями. Она рисовала днем и ночью. Две недели ее трясло от возбуждения и внутреннего жара, она ложилась голой в снег и даже стягивала себе платком грудь под платьем, чтобы бешено колотящееся сердце не разорвало ее на куски и не выскочило наружу между ребер.
Варвара с самого раннего детства тонко понимала цвета и формы мира, умела отражать и превращать их в своих руках. Но теперь мир на листе бумаги перестал быть плоским – и это было подлинное чудо, с которым нечего было даже сравнить! Софи, как у нее водилось, ничего не заметила, и побежала дальше, в погоне за какой-то своей, неясной и неважной для Варвары целью. Варвара же осталась со своим богатством… О, она уже тогда умела копить!
Сумерки между тем сгустились, над озером пролетел нетопырь, где-то в лесу, пробуя голос, прокричала ночная птица. Луна лениво ворочалась в ветвях, пыталась выпутаться из них и взойти на небо.
Варвара медленно развернулась и взошла на крыльцо. Из сеней отворила дверь в самую большую комнату, в которую хозяин разрешал входить только ей. Скинула туфли и босиком прошла по тканым половикам, которые приятно щекотали ступни. Хозяин хотел постелить здесь персидский ковер, но она уговорила его и сама разрезала тряпки и соткала половики нужной длины и расцветки. Ковра тут не надо – это Варвара знала наверняка, и Сергей в конце концов согласился с ней, очередной раз признав за ней первобытное и абсолютное чутье на краски, вещи и их сочетания между собой.
Не зажигая свечи, Варвара прошла по комнате, которая более изощренному человеку могла бы напомнить сектантский молельный дом. На полу от окон уже лежали лунные тени. Вся мебель была накрыта льняными чехлами, и оттого казалась призрачной. На боковой стене висел большой женский портрет в тяжелой раме, написанный маслом. Под ним стоял подсвечник на шесть свечей и букет осенних ветвей в дорогой китайской вазе. Все вместе походило на алтарь. Лицо белокурой женщины на портрете было задумчивым и прекрасным. Тонкие черты лица пронизывала печаль. Богатое, поистине королевское платье со шлейфом красивыми складками ниспадало на узорчатый пол. В руке женщина держала белую розу, которая как-то странно напоминала растущий во дворе шиповник.
Варвара по-приятельски кивнула женщине на портрете, не испытывая трепета от их явного неравенства. Портрет писала она сама по просьбе Сергея. Образцом служила полустершаяся эмаль в маленьком медальоне в виде желудя, который Сергей всегда носил с собой. Варвара поняла это так, что на нем изображена женщина, которую Сергей когда-то любил в Петербурге. Была ли она его возлюбленной, или он любил безответно, так и осталось для нее загадкой. Никакой злобы или обиды к таинственной петербургской незнакомке Варвара не питала, ведь это было так давно, да и вправду ли было? Варвара давно уже поняла, что русские склонны придумывать себе не только пустые, наполненные ветром слова, но и целые куски не бывшей жизни. Кажется, они полагают, что это может расцветить жизнь действительную. Не так ли поступил и Сергей? Черты женского лица на миниатюре из медальона были практически неразличимы, и потому Варвара дала волю своей фантазии, постаравшись, чтобы угодить Сергею, сделать незнакомку как можно более красивой на русский лад, так, как она сама это понимала. Белокурые локоны спускались почти до пояса. Алые, налитые губы приоткрыты, кожа медового оттенка, полные открытые плечи. Никакого платья в крошечном медальоне, естественно, не было видно. Варвара, недолго думая, покопалась в библиотеке Златовратских и выбрала картинку с самой пышно одетой принцессой, которую только смогла отыскать. Именно в ее платье она и одела петербургскую красавицу. По-видимому, получилось неплохо. По крайней мере, Сергей был доволен и подарил художнице три золотых слитка и костяной гребень с самоцветами. Его благоволение и радость были для Варвары дороже, но и золото казалось отнюдь не лишним.
Приподняв чехол, Варвара открыла крышку рояля и указательным пальцем нажала на басовую клавишу. Долго слушала умирающий в воздухе звук.
Потом снова вышла на крыльцо. Лес чернел закрывшейся дверью. В высоком небе томительно и странно проплыла и погасла яркая звезда.
– Что это?!! – прошептала за Варвариным плечом Агнешка, сирота, внучка ссыльного поляка, которую хозяин недавно привез в терем для услужения.
– Не знаешь разве? – Варвара равнодушно повела бровью. – Кто-то из наших шаманов в Верхний мир отправился. Может, Мунук, может, еще кто…
Помолчали.
– Варвара, как ты думаешь, Черный Атаман будет нынче? – снова спросила Агнешка.
– Может, да, а может – нет. Я жду до утра, а потом – уеду. Меня Надя Златовратская ждать будет.
– Не надо бы вам! Сергей Алексеевич дюже рассердится, коли вас тут не сыщет, коли без его наказа уедете. Накажет потом! – опасливо сказала Агнешка.
– Я – не его собственность, а свободный человек! – Варвара ответила фразой, которую когда-то давно подслушала у Златовратских и полюбила за звучность. Агнешка испуганно перекрестилась.
Варвара знала, что полячка опасается вовсе не за нее, а за себя, боится попасть Черному Атаману под горячую руку. Она презирала трусость Агнешки, так как сама практически ничего не боялась. В том числе и наказания. Черный Атаман ценил ее и берег от всех, а пуще прочего – от себя. Сказать больше, Варвара иногда сама нарывалась. Прошлой весной случайно услышала про дело, в котором втемную хотели использовать ее соплеменников, и на них же после свалить грех перед полицией. Варвара от имени отца (ее саму бы и слушать не стали) объяснила ситуацию старейшинам и сорвала договоренность. Отчего она так поступила – и сама не знала. Соплеменников она, пожалуй, презирала. Так же, как и отца, ее более всего удивляла и раздражала в них неспособность думать вперед и рассчитывать последствия собственных и чужих действий. Как-то существенно изменить их было невозможно.
Люди Черного Атамана явились на место и не нашли там самоедов, которые ушли в тайгу. Разъярившись до крайности, Дубравин велел поймать кого-нито и любым способом выпытать причину. Когда причина стала ясна, он один прискакал на Черное озеро и сходу избил Варвару нагайкой. Потом, проспавшись и отойдя от гнева, сам отыскал ее на сеновале, промыл свежие раны, целовал руки и ноги и просил прощения за жестокость.
– Отчего ты в тайгу не ушла? Могла бы ведь переждать, покуда я перебешусь, успокоюсь… – спрашивал он, заглядывая в непроницаемые глаза.
Варвара молчала и улыбалась запекшимися губами. Она не могла сказать ему, что ей нравится, когда он ее бьет, и этот контраст между его жестокостью и жалостливым, почти бабьим утешением. Варвара была достаточно умна и знала, что Сергею, который стыдился своих вспышек, не понравится ее признание.
Потом он подарил ей целую пригоршню самоцветов, и она ласкала его ночью с таким жаром, что он даже позволил себе усмехнуться: «Тебе как будто побои на пользу идут!»
Варвара знала, что по ее лицу русский ничего не сможет прочесть, но на всякий случай отвернулась.
С утра, когда Сергей еще спал, разметавшись на широкой кровати и постанывая во сне, Варвара поднялась на сопку, к расщепленной сосне, подняла кусок дерна, тяжелую деревянную крышку и открыла маленький, зарытый в землю сруб. Сруб сладила она сама, с детства любившая работать не только с красками, но и с деревом, и с камнем, и с глиной. Внутри сруба стоял небольшой, аккуратный сундучок. Варвара подняла его за железное кольцо, отперла, откинула крышку и, разжав ладонь, медленно ссыпала внутрь полученные накануне от Сергея самоцветы. Потом опустила в сундучок обе руки и стала перебирать свои сокровища. Сундучок был полон приблизительно на две трети. Кроме золота, украшений и самоцветных камней, в нем лежали деньги – в ассигнациях и монетах. Варвара почти не носила украшений и не любила пестрых и дорогих нарядов. В еде она была также неприхотлива и неразборчива, как енот или ворона. Почти вся Варварина выручка от торговли в мангазее, полученные от Сергея и отца подарки, доходы от иных сделок (они имелись у остячки, так как слегка мошенническая предприимчивость отца была унаследована ею в достаточной мере) – все это практически полностью попадало в сундучок. Зачем, для чего она копила все это? Варвара не могла бы сказать наверняка, но само обладание, разглядывание и касание своих тайных сокровищ доставляло ей чувственное удовольствие. Кроме того, она полагала, что, когда мир вокруг нее очередной раз переменится, все это может пригодиться ей во вполне практическом смысле.
– Варя!
Варвара сама не заметила, как, раздумывая, спустилась с крыльца, прошла на мостки. Сейчас темная высокая фигура сбегала к ней по ступенькам. Мужчина остановился рядом с ней, не касаясь ее. Она тоже не торопилась с прикосновениями. Пока они стояли так, кокон невидимых нитей опутывал их все сильнее. Напряжение и даже боль, возникающие от этого длящегося мгновения, были приятны обоим. Лунные блики, проникающие сквозь листву, играли на волосах, скулах и плечах Варвары. Где-то глубоко в черных глазах скрывалось холодное рудничное серебро.
– Ты хотела уехать, меня не дождавшись? Хотя я и велел тебе…
– Агнешка – гадина, – равнодушно откликнулась Варвара. – Хочет нас с тобой поссорить, или мне – пакость. Намедни всю тесьму на шали спутала, отрезать пришлось. Дура. А велеть ты мне ничего не можешь. Я – сама по себе.
– Варвара! – предупреждающе вскрикнул Сергей.
– Что? Зарежешь? Плеть возьмешь? Брось, не надо тебе. Сам же после мучиться станешь.
– Отчего, ну отчего ты такая?!
– Уродилась такой. У меня мангазея, надо отвезти кость, что у хантов собрала, да свое. А до того – Надя Коронина меня на тракте ждать станет…
– Почему ты не бросишь это все? «Мангазея»… «Магазин» – я ж тебе сто раз говорил. Ты – мастерица, тут слов нет, но зачем – на продажу? И поделки эти уродские, которые ты в стойбищах собираешь… Чего тебе не хватает? Скажи, я все устрою…
– И что ж дальше? Сидеть здесь твоей полюбовницей, тебя поджидать? То ли приедешь, то ли позабудешь, то ли вовсе – голову тебе с плеч? Не нужно мне.
– А как ты хочешь? Хочешь, женюсь на тебе? Украду где-нибудь попа, привезу сюда, пусть обвенчает нас. Ты ведь крещеная? Будешь моей женой, детишки пойдут…
– Полукровки – они всегда неудачливые выходят. Нельзя промеж двух стульев сесть – так у вас говорят? Чтоб хорошо вышло, тебе надо от своей детей родить, а мне – от своего. Только я не хочу. Что в том? Анна, сестра моя, троих уже родила. Ходят, все трое на чурбачки похожи, только по размеру и отличаются. Словно для разных печей нарублены. Зачем мне?…
– А чего ж ты для себя хочешь?
– Сейчас – как есть. После – не ведаю. А ты, про себя, знаешь – чего?
Луна поднялась над лесом и тут же через озеро пролегла дорожка, словно из небесного кувшина кто-то плеснул на землю серебристым молоком.
– Пойдем в дом, – сказал мужчина, так и не прикоснувшись к ней.
В комнате он зажег одну свечу, подошел к раскрытому роялю, тремя пальцами сыграл простую, болезненно наивную мелодию. Ей, как всегда в таких случаях, сделалось его жалко. Зная, что будет, если он об этом догадается, Варвара отошла к окну, отвернулась, смотрела на полосатые от лунных теней стволы.
– Ложись, – велел он, отходя от рояля.
– Здесь? – Варвара подняла бровь.
– Я так хочу, – он уже не приказывал, а просил.
Девушка повиновалась и, скинув платок и платье, легла, ощущая спиной холодную шероховатость половика. У него была светлая кожа на плечах и груди и очень темные, почти черные соски. Варвара ласкала их пальцами и губами, пока он не застонал. В минуты нежности он называл ее Чернавкой. Ей нравилось, что он такой светлый. Луна добавляла свою лепту в богатство оттенков.
– Я хочу тебя нарисовать. Так, – прошептала она.
Он удивился и широко раскрыл глаза.
– Потом! – наконец, сказал он и по-щенячьи затеребил зубами ее косу.
Потом они лежали на боку, стараясь уместиться на узком половике, еще сохраняющем жар их любви. Она – за его спиной, перекинув руку ему на грудь. Луна наискось освещала их обоих. Его тело казалось серебряным с каким-то совершенно невозможным для живой кожи зеленым оттенком, ее – бронзовым. Варвара, лежа на полу, одновременно смотрела на всю картину с потолка и жалела, что не может раздвоиться в действительности и одной из половин немедленно отправиться рисовать.