Текст книги "Красная тетрадь (СИ)"
Автор книги: Екатерина Мурашова
Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Надя! – тихо и осторожно позвал он. – Надя, что с вами?
Она медленно подняла лицо и ее очи, с дико расширившимися зрачками, встретились с его взглядом. Он привычно растянул губы в улыбке и, старательно вспомнив, как это делается, подмигнул ей правым глазом.
Тогда она последовательно проделала следующее: зарыдала, вскочила, прижалась мокрым лицом к его голой груди, поцеловала его в губы и глаза, бросилась к лежанке и прямо на столе накрыла его до подбородка одеялом, высморкалась в испачканную его кровью тряпку, попыталась напиться из ковша, но из-за дрожи в руке пролила всю воду себе на грудь. Все это время он старательно удерживал улыбку.
Наконец, она слегка пришла в себя и улыбнулась в ответ дрожащей, робкой, не похожей на нее улыбкой. Потом разжала кулак, который все это время держала сжатым и показала ему маленький, сплющенный металлический кусочек.
– Вы – молодец! – прошептал он. – Я и не думал…
– Вы тоже молодец! – горячо сказала она. – Если бы вы не помогали мне, я бы не сумела…
Что именно она не сумела бы сделать, он уже не услышал, так как заснул.
Глава 2
В которой егорьевцы охотятся, а Дмитрий Михайлович Опалинский встречается с незнакомцем
Осень еще только вступила в свои права, и зеленый цвет не изгнан окончательно из лесных одежд. Но уже как-то навалилось на землю тяжелое предзимье, разом погасив и летнюю живость, и те неопределенные надежды, которые будит в чувствительных сердцах первая россыпь яркого осеннего золота. В мелких Березуевских разливах суетились, квохтали, готовились к отлету птичьи полчища. Камыши шуршали сухо и обреченно. Вода меняла цвет с темно-зеленого на свинцово-серый, цвет осени и холода.
Осенью в Егорьевске развлечение – большая утиная охота.
Охотники по обычаю собираются накануне у дома Гордеева. В конюшне, на коновязи нет мест. Конюх Игнат сбился с ног и охрип. Кто-то привязал свою старую кобылу с улицы к ограде и теперь она там волнуется, чувствует себя обманутой, ржет, месит грязь копытами и тянет жилистую шею, чтобы разглядеть, что делается во дворе за оградой, где собралось их, лошадиное общество.
У людей бесконечная, но кажущаяся крайне важной суета: пакуют и снова разбирают корзины, мешки и саквояжи, проверяют и укладывают ружья в чехлы. Рассматривают охотничьи костюмы. Сравнивают патроны, оружие, ведут разговор, неотделимый от ощущения охоты, бессвязный и мудрый. Случайным, но достаточно образованным наблюдателям (их всего двое) кажется, что вот-вот начнут рисовать охрой на стенах охотничьи сценки и метать в них копье, как древние троглодиты. Горничная Анисья безостановочно разносит среди гостей клюквенный квас. Солнечные лучи ползают по стенам второго этажа, но уже не спускаются во двор. Вечер прозрачен, как стакан с водой.
Собак переполняет возбуждение, они крутятся у всех под ногами и поскуливают. Забегают во все подсобные помещения, куда могут проникнуть и везде задирают лапу. Кажется, что параллельно с людским происходит еще и собачье нашествие, имеющее какую-то свою, особую цель. Мефодий, главный над дворней, видит все это безобразие и ворчит себе под нос. Маленький сынишка конюха Игната приманил к себе приглянувшуюся ему, породистую псину и кормит ее на пороге сенника обкрошившейся булкой. Голодная собака жадно ест, переступая лапами, крутит обрубком хвоста и нервно тычется мордой в лицо мальчишки, заставляя того хохотать от восторга. Хозяин псины замечает это безобразие, хватает ребенка, трясет и орет на него так, что со стропил сыплется труха. Маленькие грязные пятки молотят воздух, от страха мальчишка потерял голос. Мефодий осторожно, но твердо высвобождает ребенка из рук гостя и терпеливо объясняет ему, что мальчишке всего четыре годика, он плохо говорит и уж никак не может знать, что перед охотой собак кормить нельзя.
На втором этаже, в покоях, убранных в зеленых тонах, уже горит лампа, но пылинки еще кружатся в угасающем, пробивающемся сквозь шторы солнечном луче.
– Петя, это все обязательно? Весь этот шурум-бурум? Почему бы всем этим людям не поехать на охоту по отдельности и не встретиться уже там, на разливах? Путь недалек… Или вообще сравнить добычу по окончании охоты?
Невысокая, сильно сбитая женщина стоит перед братом, уперев кулак в бедро. Брат много выше ее, улыбается скользящей улыбкой. По его повадке она видит, что он не пьян по-настоящему, но уж где-то приложился. И, пожалуй, не раз. Лучше всего говорит застарелый запах. «И как Элайдже с ним не противно?!» – привычно и почти равнодушно удивляется женщина. На самом деле удивления нет вообще, есть усталость, маскируемая много раз обсосанными размышлениями.
– Это обычай, Машка, ну как ты не понимаешь? – говорит брат, вроде бы по форме оправдываясь. Впрочем, в его голосе тоже нет и намека на какие бы то ни было чувства. Кажется, что оба, едва скрывая скуку, танцуют придворный механический танец из 18 века. – Это же еще при отце так было. Каждый год. А я… Что ж мне нарушать, если я охоту люблю и в этом деле понимаю?
– Кроме охоты, при отце много чего было. В том числе куда более дельного. Отчего ты про это не вспомнишь? – пыльным голосом говорит женщина, которую брат назвал Машкой. – Отчего не поможешь мне, нам?
– Опять снова-здорово! – в голосе Пети прорывается подлинное страдание. – Ну зачем сейчас, Маша? Я должен прогнать людей и прямо вот теперь засесть за амбарные книги? Я знаю! Ты нарочно это говоришь, чтобы испортить мне все удовольствие. Ты знаешь, это, может, одно время в году, когда я могу быть… ну, весел, или хоть сказать – счастлив… Это просто подло, в конце концов, Машка!
– Подло-о?! – с бледных губ женщины срывается почти змеиное шипение.
Петя мигом надевает на узкое лицо скучающее выражение, готовясь перенести сто раз слышанную отповедь. Но Маша молчит, потом говорит медленно, словно сама себе:
– Люди Черного Атамана на Гнилом тракте убили пятерых казаков, отбили троих арестованных рабочих, которых в Тобольск везли. Забрали бумаги, деньги…
– Бред какой-то! – наигранно возмутился Петя, радуясь, что разговор отошел от его привычек. – Что Черному Атаману до каких-то рабочих? Кто они?
– Июньская стачка на Мартыновском заводе, зачинщики. Ничего. Я думаю, это у него такие представления о справедливости.
– Пять жизней за троих арестантов, которых казаки и конвоировали-то по долгу службы? Он сумасшедший, я тебе давно говорил!
– Возможно, жизней было шесть, и это для нас самое важное.
– В каком смысле?
– Я получила письмо от Измайлова, с дороги.
– Измайлов, инженер? Почему с дороги? Я помню: он должен приехать к Рождеству… Сестра, я тебя Христом-богом молю! Мы не могли бы теперь все это отложить до окончания охоты? Ну дай ты мне хоть раз в год вдохнуть полной грудью без всяких этих… А потом я…
– Измайлов по каким-то своим личным причинам выехал раньше. Не успел написать до отъезда, писал уже здесь, из Екатеринбурга. У меня есть основания полагать, что он присоединился к тем казакам, на которых напали…
– То есть, его тоже убили? Нашли труп? Ну что за напасть! – Петя в сердцах ударил кулаком по жесткой ладони.
– Я не знаю, Петя, я ничего не знаю. Тело вроде бы не нашли. Но был кровавый след, ведущий в болото… и прошла уже почти неделя… Я чувствую, что он был там! Это просто какой-то кошмарный сон…
– Разумеется, сон! – Петя неожиданно разозлился, а может быть, просто его опьянение перешло в какую-то иную стадию. – И не находишь ли ты, что это именно твой сон? Твой и твоего мужа? Черный Атаман – Сергей Алексеевич Дубравин – ваш общий… на двоих… кошмарный сон! А я не имею… к этому… абсолютно никакого отношения!
Петя говорил, четко отделяя одно слово от другого, и цепко, совершенно трезво вглядываясь в лицо сестры. Потом повернулся на каблуках и вышел. Женщина тихо и безнадежно заплакала. Во всем огромном мире не было никого, кто мог бы ее утешить.
Плоскодонные лодки с низкими бортами плывут среди камышей, вдоль узких проток. Иногда впереди вдруг открываются обширные заводи. Вдалеке выводок гусей поднялся на крыло, вспоров ровный травяной шов неба и воды, утащив на лапах в небо кусок протоки. Вода и воздух стремительно темнеют, густеют и пахнут ванилью. Иногда тишина по бокам проток вдруг взрывается утиным гомоном отходящих ко сну и чего-то испугавшихся птиц.
Маленькие охотничьи домики стоят на сваях. Слуги-инородцы зажигают масляные лампы, охотники скидывают сапоги и патронташи. Красное вино добавляет оживления и неги в охотничьи байки. Впрочем, засыпают все рано.
Дмитрий Опалинский, муж Маши, пытается читать случайно захваченную с собой книжку. Книжка принадлежит Пете Гордееву и между страниц то и дело попадаются песок и жесткие собачьи волосы.
Опалинский откладывает книжку и думает о Пете с необычной завистью. Он – как будто рожден охотником и полноценно живет хотя бы в этом. Большая охота! Длинноствольные ружья, большие костры, возбужденный собачий лай, время набивать патроны, смазывать сапоги медвежьим салом, наново раскрашивать деревянные приманки… Господи, ну почему меня-то это совершенно не трогает?!
Уснуть Опалинскому так и не удалось. Выезжают в половине четвертого. Небольшой слуга-хант ловко работает шестом, Дмитрий сидит на корме. Мимо бесшумно проплывает Петя Гордеев. Петя обходится без слуг, у Пешки-два и Пешки-четыре важные и сосредоточенные морды, похожие на лица туземных дипломатов. Вода полна звезд и тишины. С шеста падают бриллиантовые капли. От холода сводит руки. Укрытия для стрельбы – небольшие деревянные помосты, спрятанные в камышах. Лица скрывшихся в траве охотников обращены к востоку, как будто бы они совершают совместную молитву.
Заря восходит на небо в желтизне, зелени и золоте, словно сохраняя соразмерность земным краскам. Разливы потихоньку просыпаются, совсем рядом шлепают по воде, пробуют голос, продираются сквозь траву невидимые птицы. Облака с рассветом расходятся в стороны, бесстыдно обнажая небо. С юга и востока уже слышны выстрелы.
Прямо на Опалинского, строем, летят сразу две утиные семьи. Он вскидывает ружье, стреляет и промахивается. Как всегда, сначала кажется, что утки идут ниже, чем на самом деле. Вспугнутые птицы уже летят отовсюду, на разных скоростях, под любым вообразимым углом. Дела Опалинского идут на лад. Возбужденный охотой молодой хант собирает убитых уток и сваливает на дно лодки, его запястья окрашены кровью. В мозгу возникает вполне охотничья, молодая мысль: «А вот бы настрелять уток больше, чем Петя! Вот бы ему нос утереть!»
Неожиданно рядом появляется еще одна лодка. Дмитрий не сразу замечает ее, и лишь когда холод от чужого взгляда достигает лопаток, оборачивается. Высокая, тонкая фигура в черном держит в руках ружье и пахнет смертью. Как-то сразу становится ясным, что этот человек не охотится на уток.
– Кто вы? Что вам нужно? – собственный голос кажется Опалинскому несуразно высоким.
Молчание в ответ. Ожидание длилось мучительно, как судорога в сведенной мышце. Разгорающийся восход окрасил золотом темные волосы незнакомца. Дмитрий оглянулся, ища взглядом слугу. Молодой хант сидел на корточках в углу помоста и смотрел в воду. Выстрелы слышались отовсюду и еще одного никто просто не заметит. Утиная охота – самое удобное время для сведения старых счетов…
– Хотите стрелять, так стреляйте! – закричал Опалинский, брызгая слюной.
– Хотел бы, но не получается, – негромко и как-то по-идиотски доверчиво сообщил незнакомец.
– Отчего же? – раздраженно спросил Дмитрий Михайлович. Липкий и унизительный страх потихоньку проходил, сменяясь злостью.
– Из-за нее…
Из соседней протоки, отделенной от помоста узкой полоской камыша, донесся знакомый лай.
– Петя, ты здесь? – вскрикнул Дмитрий Михайлович.
– Ага! – донеслось из травы. – Стой там, мы плывем к тебе. У меня – восемь пар, да еще двух, по крайней мере, Пешки отыскать не смогли…
Напряженно ожидая, он забыл следить за своим врагом и, оглянувшись, увидел, что опасный незнакомец растаял в камышах наподобие болотного морока.
Когда Петина плоскодонка приблизилась, Дмитрий Михайлович склонился к первой выскочившей на помост собаке и звучно поцеловал ее в мокрый кожаный нос. Пешка от удивления чихнула и осела на задние лапы.
Глава 3
В которой Дмитрий Михайлович уговаривает жену и вспоминает не прожитую им жизнь, Любочка Златовратская волнуется за сестру, а Марфа Парфеновна навещает сердечного друга
– Машенька, голубка, я умоляю тебя, давай уедем отсюда! В Петербург, в Москву, в Россию, в Китай, к чертовой матери, куда угодно!
Дмитрий Михайлович Опалинский говорил, отвернувшись к окну, тихо и нервно. Весь облик его напомнил бы способному мыслить метафорами наблюдателю роскошный персидский ковер, забытый на зиму в летней усадьбе. Изначальная тонкая красота произведения была где-то побита молью, где-то запылена, где-то залита тусклыми лужицами свечного воска. Впрочем, первичный изощренный узор вполне проглядывал: Опалинский обладал на удивление правильными и еще не окончательно расплывшимися чертами лица, обрамленного густыми русыми волосами, и стройной фигурой с хорошо развернутыми плечами и тонкой талией. При этом движения его казались излишне мелкими для его роста и сложения.
– Уедем? – уже знакомая нам женщина, объяснявшаяся с братом до начала охоты, ходила вдоль внутренней стены комнаты, оставаясь за спиной мужчины.
Он слышал ее тяжелые, неровные шаги и невольно морщился. Женщина весьма заметно хромала, припадая на правую ногу от бедра и упираясь кулаком чуть пониже поясницы. Увечье ее, след давней болезни, когда-то едва ли не умиляло его, вызывало жаркую волну сочувствия, но нынче в глазах мужчины (и некоторых других хорошо знавших Машеньку людей) трансформировалось весьма странным образом и выглядело уже не болезненным, а скорее нарочитым, едва ли не частью образа. От хромоты походка женщины и все ее передвижение в пространстве приобретали какую-то тяжелую, кошачью грацию и хищность, присущую старым барсам и огромным тиграм, живущим в верховьях Амура. Все знали, что опираясь на изящную трость (Машенька имела их целую коллекцию, некоторые, инкрустированные бронзой и полудрагоценными камнями – подлинные произведения искусства), она могла ходить, почти не хромая. Но, по никому не известным причинам, пользовалась Марья Ивановна тростью крайне редко, предпочитая обходиться без нее.
– А что ж с делом станет? Как ты думаешь? Куда все? – вопрос повис в воздухе и медленно, вместе с кружащейся пылью опустился на дощатый пол, присоединившись к десяткам неотличимых от него собратьев. За прошедшие годы эта комната слышала десятки, если не сотни подобных споров.
– Продадим, обратим в деньги. Хватит на обзаведение в любом месте. Купим домик, сад разведем. В нем будут сливы цвести, вишни, а не шишки дурацкие… Я, если желаешь, служить пойду, ты тоже себе занятие найдешь…
– Кому ж продадим?
– Да хоть ей… им… Вере с Алешей…
– За четверть цены, как она предлагала?! – в светлых глазах женщины метнулись свирепые огоньки. – Да никогда! Лучше все в казну отдам!
– Другим…
– Кому ж другим? Кто купит? Мне тебе объяснять? На двух приисках из трех богатые пески истощились. Золота там еще много, это все говорят, но надо менять технологию добычи. Значит, покупать новую машину – чашу или бочку, это раз. Ставить паровую тягу, как на «Марии» – два. Переучивать рабочих – это три. Новые нормы выработки, новые контракты. Все это должны делать мастера, причем из сильного интереса, чтоб ладно получилось. А половина мастеров – пьяницы, а новых взять негде – это уже четыре. Того довольно. Кто ж у нас на такие затраты пойдет? Кто связываться станет?
– А мы-то? Мы сами? – мужчина не стал говорить громче, но по интонации – почти кричал. – Как мы сами все это проделаем, если у нас нет ни одного толкового инженера, а этого Измайлова – утопили в болоте?! Он просто медленно уничтожает нас! Лучше бы просто убил! Но ему надо, чтобы медленно и мучительно! Я больше не могу! Слышишь, Марья Ивановна, не могу!!! Или уезжаем, или… я не знаю, что я сделаю!
– Ничего ты не сделаешь, вот в чем вопрос, – почти спокойно произнесла женщина, останавливаясь за спиной мужа. – Я уверена, что с Измайловым – это случайность, вовсе не на нас направленная. Никто, кроме его самого, не мог знать, что он раньше поедет…
– Третья случайность за шесть лет?! Ты сама-то слышишь, что говоришь?!!
– А ты – слышишь? – парировала Марья Ивановна. – Савелий Карпович на охоте провалился в ручей, простудился и в горячке умер. Валентина Егоровича у всех на глазах бревном в раскопе зашибло. Еще двое, между прочим, пострадали. Комиссия постановила: случайность, даже никаких нарушений по безопасности не нашла. Что ж тебе еще? Или, по-твоему, он бревно силой духа перенес и лед под Савелием Карповичем проплавил?
– Я не знаю, как это конкретно было сделано, – упрямо повторил мужчина. – Но ни в какие случайности не верю. Когда за шесть лет гибнут три приехавших в один маленький городок инженера…
– Пять! – усмехнулась женщина.
– Чего – пять?
– Не чего, а кого! Пять инженеров, я говорю. Ты Матвея Александровича позабыл, он в тот же срок вписывается… И еще одного… Не буду называть, но как инженер он погиб, с этим ты не можешь не согласиться…
– Конечно, как можно! Позабыть самого Матвея Александровича! Да ни в жисть! – откровенно ерничая, воскликнул мужчина и наконец повернулся к жене лицом. В его необычных – зеленых в коричневую крапинку – глазах, едва ли не стояли слезы. – Да я все эти годы на минуту про него позабыть не могу. И хотел бы, да всяк напомнит! Святой был человек! И в работе, и в жизни, и в любви – выше всяческих похвал! А рожу его жуткую, и как детей им пугали, и дразнили, и едва ли не камни вслед бросали – это позабыли все! И как он рабочих за людей не считал, и как петицию Ивану Парфеновичу носили, заметь! – не про то, чтоб жалованье повысил, а чтобы Печиногу с прииска убрал, и тетрадь его желтую, и штрафы за все подряд, и собаку, которая, чуть что, на людей кидалась… А теперь, как убили его, гляди-ко – едва ль не ангел получается! Загадочная русская душа, черт бы ее побери совсем!
– Митя, ты, по-моему, сам слегка забываешься… – неожиданно почти добродушно рассмеялась женщина. – Матвей Александрович, конечно, святым не был, это уж люди после придумали, из извечной тяги к идеалу, как у Платона описано. Но и ты… Баньши на людей никогда не кидалась, ты это помнить должен. И что он в тетради писал, так это рабочие тогда думали, что провинности и штрафы, а доподлинно так никто и не узнал никогда. Не нашли ведь ту тетрадь-то…
– Да мне-то какое дело, что он там на самом деле был, если меня все эти годы каждый им в нос тычет! Матвей Александрович – то, Матвей Александрович – сё, вот при Матвее Александровиче… Будто бы я не старался…
– Ты старался, Митя, и с этим никто спорить не станет, – серьезно, без тени насмешки, сказала Марья Ивановна. – И хотя это теперь все и вправду позабыли, у тебя с людьми получалось и получается куда лучше, чем у бедного Печиноги. Он и вправду человеческое устройство почитал за великую тайну и за всю жизнь даже не пытался понять, отчего люди на механизмы не вовсе похожи. Но ведь есть же еще и производство. Тут уж Матвей без спору докой был… Ты, конечно, за эти годы тоже многое узнал, научился… Если бы она тебе Матвеевы книги и записи отдала… – женщина сжала руки и противно хрустнула суставами коротких, но тонких пальцев.
– Брось, Маша! – усмехнулся мужчина. – Ничего бы я в матвеевых записях не разобрал. Голова у меня иначе устроена. Где люди, там я могу, а где металл или неживое что – увольте! Вот Валентин или Савелий, те – конечно… А может, нам только прииски и продать? Или закрыть их вовсе, как Александров сделал? Выработали золото и все… Будем жить без этой головной боли…
– А где ж люди работать станут?
– А нам-то что за печаль? Мы что, как Коронин, радетели за трудовой народ? Подписку давали?
– Нет, Митя… – медленно, с усилием выговорила Мария Ивановна, видимо побледнев и сделавшись оттого старой и некрасивой.
Все морщины, образовавшиеся на лице ее от многолетнего сдерживания сильных и страстных порывов, разом проступили наружу, словно проведенные карандашом или присыпанные серой пудрой. Дмитрий Михайлович смотрел на изменившееся лицо жены почти со страхом.
– Подписки мы не давали, – как бы размышляя вслух, продолжила женщина. – Да и по сути Коронин со товарищи, – что ж? Только громкие крики и палки в колеса неизвестно чему… Я тебя понять могу и даже посочувствовать. Тебе Егорьевск – не родной, ты здесь попал как кур в ощип, чего ж тебе за него радеть? А у меня, пойми, положение другое. Мой отец, Иван Парфенович, этот город создал таким, какой он сейчас есть… Во мне его кровь, и он на меня рассчитывал, теперь я это ясно разбираю, и тебя, то есть… В общем, тебя он мне в подмогу из Петербурга выписал. Чтобы мы вдвоем вожжи удержали. А если мы теперь прииски закроем, и ничего взамен не дадим, так городу – конец. Я уж думала сто раз. Тракт у нас не основной. Любое другое производство в тайге организовать – в десять раз больше сил и денег надо. И опять же – специалисты. Это в России – инженер на инженере сидит и инженером погоняет. Были бы капиталы и желание, а дело организовать – пара пустых. А здесь, мой милый, – Сибирь… Рабочие руки и земля дешевы, но суровы и тяжелы на новое, на понятие его. Просторы к себе манят, кажется, вон там, за той сопкой, лучшая жизнь, да даром. Сословий, считай, нет. Вольные люди… А кто трудиться сызмальства не приучен, дела в руках не имеет, тем и вовсе. Встань и иди… Причем кнутом и штрафом дела не поправишь. Но, как ни крути, это – моя родина, мое дело. Отними ее у меня и… что ж останется? Салфеточки вязать в твоем вишневом саду?
– Ты что же – хочешь прямо сейчас взять на себя ответственность за весь Егорьевск? – усмехнулся мужчина. В тоне его, помимо желания, сквозили и нотки восхищенного удивления. – Не многовато ли будет?
– Если ты мне помогать будешь, ну хоть, как прежде, вначале, а не вопить трусливо: бросим все, уедем! – так и в самый раз.
– А позволят ли? Ну как мешать станут? – мужчина обиделся на реплику жены, но привычно постарался не показать этого, прикрылся вымученной, вовсе необаятельной улыбкой.
– Разберемся. По ходу дела… – Марья Ивановна хотела добавить что-то еще, но не успела, потому что слова ее были прерваны громким, ритмичным стуком и шлепаньем, раздававшимся со стороны лестницы. Спустя еще несколько мгновений в комнате появилась согнутая крючком старуха, опиравшаяся на клюку и одетая в простое черное платье. Желтые, кривые, изуродованные старостью и болезнью ступни ее были босы. Из-под белоснежного, по-монашески подвязанного платка смотрели острые, темные, совершенно не выцветшие глаза.
– Здравствуйте, Марфа Парфеновна! Как почивали?
– Здравствуй, тетенька! – почти одновременно произнесли муж с женой.
Старуха, опираясь на клюку и приподняв подбородок, оглядела комнату и сказала скрипучим, но звучным голосом (так порою звучит старый, надтреснутый колокол):
– Чем меж собой собачиться, молились бы лучше! Все бы и устроилось!
– Пески побогаче стали? Инженер жив оказался? Чего еще? – вежливо уточнил мужчина.
– Все, все в руке Божией! – трубно возгласила старуха. – И богатства земные, и судьбы людские! Али сомневаешься?!
– Нет, нет, мы не сомневаемся! – торопливо подхватила Маша. – Господь велик, а мы – ничтожны пред ним. Но ведь у каждого, кто в миру живет, свой жребий есть, и его исполнять надо по мере сил. Так ли, тетенька? – казалось, она на полном серьезе ждет ответа. Мужчина досадливо махнул рукой и снова отвернулся к окну.
– Пожалуй что так, – поразмыслив и пожевав синими губами, ответствовала старуха.
– Я думаю, что мой жребий – сохранить и приумножить то, что батюшка оставил. Если мы теперь прииски закроем, то Егорьевску – конец. Я же не должна запустения и погубления родительского строения допустить…
– Гордыня, Машка! Гордыня тебя жрет! – взвыла Марфа Парфеновна, выставив кривой палец в сторону племянницы. – Как у отца твоего! Его-то гордыня и сгубила! Гордыня и злато поганое! Смирись и молись неустанно! В паломничество к святому месту съезди. Тогда и понимание придет!
– Хорошо, хорошо, – смиренно опустив взгляд, Маша тут же пошла на попятную. – Я подумаю, тетенька, посоветуюсь с владыкой. Может, и вправду съезжу… Вы бы присели теперь в кресло… А что у нас новенького?
– Постою, небось на ногах еще, не калека, днем по креслам рассиживать, – проворчала Марфа. – У нас… Чего же у нас? – старуха плотнее налегла грудью на рукоять клюки. – А – вот! Намедни ходила Матюшу с Соней навещать, пряничков им снесла и игрушечку, что Тиша выточил…
– Тетенька! – в голосе Марьи Ивановны явственно послышалось раздражение. – Зачем вы туда ходите? Я ж вам сто раз говорила: рассудите сами, неужто Вера Михайлова детям пряничка купить не сможет? На что вам? И ей каково вам привет оказывать?
– Ничего ты не разберешь. Дело не в гостинце, а во внимании и ласке. Вера Артемьевна – женщина суровая, лишний раз детей не приголубит, не понежит… («Зато уж ты ласковая, прямо умереть до чего!» – почти неслышно проворчал себе под нос Дмитрий Михайлович) А игрушечки тишины и вовсе на ярмарке не купишь. Они каждый раз аж визжат от радости, и в корзинку, как птенцы, заглядывают… «Ну что там, бабушка Марфа, не томи, что там?!» А Вера, как бы у тебя с ней ни склодилось, насупротив меня ничего не имеет, и прямо так мне и говорит: Вы уж навещайте нас, Марфа Парфеновна, как надумаете да силы будут, детям всегда в радость и мне отрадно. Бабушек-то у них нет, да и я маменьку родную уж и в лицо позабыла…
– Вот змея-то! – вздохнула Марья Ивановна. – И вы, с вашим-то умом, ей верите?!
– Ничего такого! – возмутилась старуха. – Не склодилось у вас, так ты и рада все наизнанку обернуть! Будто ты не знаешь, что Вера, как и я сама, приязни ни к кому изображать не станет. Лучше промолчит, но никогда пустого не скажет!… Да вот, я что говорить-то хотела, да ты меня сбиваешь всегда. Письмо она на той неделе из Петербурга получила, от Софьи Павловны…
На скулах мужчины заходили яростные желваки, женщина, напротив, видимо заинтересовалась новостью. На ее бледные щеки даже вернулся румянец.
– Ну? Что у нее там? Читала она тебе? Или так рассказала?
– Так рассказала, да я поняла, что не в первый раз и уж почти до слова выучила… Погоди, вот теперь я присяду… – старуха добралась до того, с чем пришла, и, прежде, чем сообщить новость, обустраивалась со всеми возможными удобствами. – Вели Аниске чаю мне принести. Моего, с травками… Да и сама сядь, небось ногу-то не менее моего ломит. Вот… Теперь, значит, слушай… А ты, Дмитрий, не кривись, не кривись! Коли тебе про Софью слушать неохота, так уйди и не маячь туточки…
– Отчего же, я послушаю, – сам себя окончательно не понимая, отозвался Дмитрий Михайлович.
Отчего прошлое никак не может отпустить его, дать жить в полную силу сегодня и сейчас? Чем он провинился?… «Не лукавь! – приказал он сам себе. – Все свои вины ты сам знаешь.» Но все равно. Зачем же наказывать так долго и… тягомотно? Все-таки, как ни крути, но Господь Бог – удивительная зануда и иезуит! Ведь вроде бы все хорошо, так, как хотелось когда-то: он богат, женат на удивительной женщине, у них есть сын, дом – полная чаша, рабочие его уважают… Ну что бы ко всему этому еще не дать хоть немного покоя… И пусть бы забирал все это излишнее, шальное богатство, высосанное могучим Гордеевым из тощей груди этой сумрачной земли, где вместо яблок родятся шишки, а вместо веселых песен – тоскливые напевы острожников и каторжан… Когда-то, в далекой юности, самой страшной судьбой казалось прозябание в родном приволжском городке, пыль и скука провинции, занесенные снегом окошки и карты зимой, вишневое варенье летом, служба в нарукавниках, сидение в гамаке с газетой, послеполуденная дрема под плетеной шляпой… Лучше вообще не жить, чем так!… И что ж теперь? Кажется, что не так уж все это и ужасно? Пожалуй, что так… Обязанности на службе определены раз и навсегда. Один-два-три раза за жизнь следует ждать повышения и соответственного ему увеличения жалованья. Портреты Чернышевского и Добролюбова в дубовых рамках можно протереть от мушиных какашек и, как и папенька когда-то, воображать себя либералом или демократом по выбору. Для развлечения устраивать любительские спектакли…
– …А главная-то новость: замуж Софья пошла и ребеночка родила!
– Как, вот так сразу: замуж и ребеночка? – удивилась Марья Ивановна.
Старуха неодобрительно пожевала губами, соображая, как разъяснить возникший вопрос.
– Ну, надо думать, она Вере не писала долго, ждала, чтоб от бремени разрешиться, а после и о свадьбе сообщила. Должно, забеременела сразу после венчания…
– Или до венчания… – задумчиво заметил Дмитрий Михайлович.
– Митя! Как тебе не стыдно! – воскликнула жена. – Ты же знаешь: Софи не такая!
– Да уж я-то знаю… – пробормотал он.
Марфа, про которую позабыли, пристукнула об пол клюкой. Там, где она находилась, слушать должны были ее. Таков порядок. Где нет порядка, там гуляют бесы – это Марфа Парфеновна знала доподлинно.
– Муж Софьи – помещик и дворянин, естественно, – продолжала она, вернув себе внимание племянницы и ее мужа. – Еще этот, который стишки пишет, забыла как называется….
– Поэт? – скорчив гримасу, уточнил Дмитрий Михайлович.
Представить себе Софи Домогатскую, рациональную и однозначную, как обнаженный клинок, замужем за каким-то усадебным поэтом, совершенно не получалось. Что-то здесь нечисто… Да и что может быть чисто рядом с Софи?
– Точно – поэт. Стишки в журналах печатает. Это Вере особенно понравилось. А родился мальчишечка, назвали Павлом, видать, в честь Софьиного отца…
«Который застрелился из-за долгов, – мысленно продолжил мужчина. – Да, в этом вся Софи: назвать первенца именем проигравшегося самоубийцы… Ничего не боится! Сам черт ей не брат!»
– Ну что ж, я за Софи рада, – медленно произнесла Марья Ивановна, сплетая и снова расплетая пальцы. – Надо будет, пожалуй, написать ей, поздравить…
– Машенька, зачем?! Не надо! Что ей до нас?!! – какая-то излишняя эмоциональность в голосе мужа заставила Марью Ивановну пристально взглянуть ему в лицо и дождаться, когда он сам отведет взгляд.
– Ей до нас – не знаю. А я – так хочу, – утвердила Мария Ивановна.
Марфа, кряхтя, поднялась.
– Пойду, засиделась с вами, хозяйство ждет…
Когда мерное постукивание клюки уже стихло внизу, а сгорбленная Марфина фигура показалась во дворе, супруги все еще молчали. Чтобы нарушить это тягостное состояние, Дмитрий Михайлович спросил первое пришедшее на ум: