355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Русак » Вор черной масти (СИ) » Текст книги (страница 2)
Вор черной масти (СИ)
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:16

Текст книги "Вор черной масти (СИ)"


Автор книги: Екатерина Русак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

– Этот человек – явно не сбежавший лагерник. Совсем не похож. Упитанный и непуганый. И шпионом его назвать трудно. Какой вражеский агент осмелится появиться в нашей стране с фальшивыми документами и фальшивыми деньгами и явно считать их настоящими? – возразил капитан. – Так может поступать только явный кретин или контуженый! Ему самое место в психушке. Пусть его там осмотрит наш доктор. А вот потом мы решим, как с ним быть дальше.

Я хотел что-то сказать, но видя бесполезность слов, только рукой махнул.

[1]Черт усатый (жаргон) – Так называли Сталина в ГУЛаге. Еще его называли Усы, Усатый, Гуталинщик, Трубка, Чернозадый и др., часто прибавляя перед прозвищем слово сука. Здесь и дальше используется тюремный и лагерный жаргон конца сороковых годов прошлого века.

[2] Ботать (жаргон) – разговаривать.

[3] Форма транспортной милиции рядового и сержантского состава в 1948-1950 году действительно почти не отличалась от формы царских жандармов.

ГЛАВА 2. СУМАСШЕДШИЙ ДОМ.

27 декабря 1948 года. 14 часов 57 минут по местному времени.

Психиатрическая клиника города Читы.

***

К сумасшедшему дому меня привезли на той же полуторке, в которой я, уже почувствовавший сибирский мороз, боясь получить обморожение лица, снова лег на пол. Два настороженных моим миролюбием и несколькими глупыми вопросами милиционера поспешили от меня избавиться, сдали меня в приемный покой старому врачу с благожелательной улыбкой. Я заметил, что врач улыбался постоянно, словно улыбку ему наклеили на лицо. Видимо он столько лет возился с различными психами, что выработанная им манера плотно укоренилась в его сознании и отпечаталась в его поведении. Из разговоров старшины Лысенко я узнал фамилию этого доктора – Коровин, но это не прибавляло мне бодрости.

Сопровождающие милиционеры ушли, оставив меня на попечение этого старенького доктора.

Усадив меня на табурет, психиатр, ослепляя меня безмятежной улыбкой, приступил к осмотру:

– Как самочувствие, милейший? – обратился он ко мне, когда мы остались одни. Ну да, одни, как же! За моей спиной стоял здоровенный санитар, который действовал мне на нервы, но я не был хозяином положения.

– Да как-то не очень, – осторожно ответил я. – Чувствую себя не в своей тарелке…

– Не переживайте, батенька, мы вас осмотрим, определим, чем вы больны и обязательно вылечим. Вы уйдете отсюда здоровым и счастливым.

– Но я и так совершенно здоров, доктор, – я попытался было объяснить, что я здесь случайно и совсем не нуждаюсь в услугах психиатра.

– Это у вас от излишнего волнения, – сказал доктор Коровин и занялся осмотром. – Следите за моим пальчиком…

Доктор начал задавать мне десятки глупых вопросов, таких как, сколько будет к двум прибавить два или что тяжелее килограмм пуха или килограмм железа?

Доктор Коровин все хотел знать. Он довел меня своими идиотскими вопросами до белого каления, и лишь присутствие горилообразного санитара спасало его от хорошей зуботычины.

Вконец устав от его словесного натиска я разозлился и посоветовал ему сходить в библиотеку, в которой он сможет сам найти ответы на свои дурацкие вопросы, а не приставать к человеку, который попал сюда не по доброй воле, а в силу случайных, не зависящих от него обстоятельств.

Коровин не смутился от моей гневной реплики, а торжествующе вскричав “Ага!” и заставил меня с закрытыми глазами поочередно коснуться указательными пальцами кончика моего носа. Удовлетворенный первым осмотром, он приказал отвести меня в палату номер шесть к сумасшедшему ученому-физику, заставив меня поверить, что лучшей компании за все время моего лечения в стенах этой клиники мне просто не найти.

Меня переодели в больничную одежду с громадным клеймом больницы на груди, вытравленным хлорной известью, хотя я пытался протестовать. Но моих жалких просьб и требований никто не услышал. Весь медперсонал в виде санитара и толстой сестры-хозяйки остался равнодушно глухонепробиваем к тому, что меня, здорового человека считают ненормальным.

Перед этим под надзором санитара я принял душ, который оказался холодным и посиневший от ледяных струй, облачился в больничную пижаму. Затем был отведен в палату молчаливым санитаром, у которого в глазах сверкало нечто животное.

Санитар вышел, но быстро вернулся обратно, принеся для меня три таблетки, которые заставил принять как лекарство, протянув мелкую металлическую кружку с водой. Я, обреченно повертев таблетки аминазина в руке, вздохнул и проглотил их, запив химию противной теплой водой. Санитар на этом не успокоился. Он заставил меня открыть рот и, засунув туда свой толстый палец, начал исследовать содержимое моей ротовой полости. Не найдя за щеками таблеток, удовлетворенно усмехнулся и басовито пробурчал:

– Будешь хорошо себя вести – бить не буду…

И повернувшись, ушел. Глядя ему в широкую спину, подумал о том, что если кулак такого громилы опуститься мне на голову, то мозги после этого точно будут набекрень. Невесело кривясь, я огляделся. Палата была небольшая. Такая комната, метров десять на пятнадцать, в которой стояли четыре кровати. Одна была моя, на второй то ли спал, то ли просто лежал какой-то псих. Он не обратил на меня никакого внимания, и поскольку в палате больше никого не было, я задумался над происходящим. Как быть дальше и что мне теперь делать?

Я растянулся спиной на койке и уставился в высокий потолок, пытаясь привести свои мысли в порядок.

Итак, неизвестным мне путем я оказался в прошлом. То, что это было прошлое, я уже был уверен больше чем на сто процентов. Прямо Бермудский треугольник какой-то! Я не верю в фантастический бред, но сильно сомневаюсь, что ради розыгрыша, кто-то поменял лето на зиму, подготовил сотни актеров, которые играли без всякой запинки. Я слышал, что в США существовала или еще существует “Литл Раша” – маленькая Россия, в которой в течение месяца все говорят по-русски, расплачиваются советскими деньгами, проходит железная дорога, ездят автомобили, есть почта и жилые дома. Но все “жители” этой страны – русскоговорящие актеры, которых ЦРУ приглашает сыграть роль. Диверсант из Форт-Брэгг[1], которого сбрасывают на этом укрытом от чужих глаз пятачке, видя “чужую страну”, искренне считает, что он в России, на вражеской территории, а в это время за ним ведется всестороннее наблюдение, позволяющее определить его профпригодность. В нашей же стране, как я знаю, никто и никогда не выделит денег на создание подобного паноптикума.

Мою профпрегодность таким способом проверять глупо. Я не тот человек, который знает государственные тайны. А о работе моего банка ФСБ знает и без меня абсолютно все.

Дурдом – место, которое не располагает к творческим мыслям, не является зданием, в котором решаются государственные или административные вопросы. В нем холодно и пусто. Облезлые, давно некрашеные стены не способствуют позитивным мыслям, не рождают радость. А решетки на окнах и входных дверях создают ощущение, что ты в неволе. Возможно, у настоящих больных таких чувств они не вызывали. Но я-то про себя точно знал, что совершенно здоров и от всего увиденного у меня бурлили эмоции, которые были классифицированы главным врачом, как приступ реактивного психоза, который необходимо заглушить лекарствами.

Я сразу решил, что рассказывать правду о том, что произошло со мной, только себе вредить. Мне никто не поверит. Милиция отнеслась к моим словам не более как к фантастической байке и их действия были типичны и стереотипны для людей этого времени. Что он говорит? Пришелец из будущего? Такого быть не может. Он снова это утверждает? Смотри, какой марсианин нашелся! Мужик явно не в себе. Ах, он значит чокнутый? Тогда его место в психушке и дело с концом!

А что будет, если я расскажу об этом психиатру? Он, в силу своей профессии, однозначно не поверит в мой рассказ, припишет это моему воспаленному воображению, определит как шизофренический бред и задержит меня здесь надолго. Потом напичкает лошадиными дозами аминазина и превратит в полутруп. А в заключение выдаст мне волчью справку, что я ненормальный. И кто с такой справкой будет в дальнейшем со мной разговаривать? Это в том случае, если мне удастся выйти на людей из руководства высокого уровня. Да никто из них не поверит мне никогда! Даже на работу нормальную нигде не устроишься. Это конец.

Обдумав все это, я твердо решил никогда больше не заикаться о своем появлении здесь из будущего, решив разыграть из себя человека, страдающего полной амнезией, которую получил в результате сильного удара по голове. Или контузия на фронте? Нет, лучше не уточнять. Амнезия и точка. Ничего не помню, ничего не знаю. В этом мой единственный шанс. При случае можно будет вспомнить. Но пока я на правах пациента в психушке, лучше будет не помнить ничего…

Успокоенный немного этими мыслями я не заметил, как уснул.

[1]Форт-Брэгг – одна из военных баз армии США, расположена в округе Камберленд в Северной Каролине.

27 декабря 1948 года. 19 часов 04 минуты по местному времени.

Психиатрическая клиника города Читы.

***

Я почувствовал, что кто-то трясет меня за рукав.

– Просыпайся, братец, ужин! – услышал я.

Сбросив с себя остатки сна, я осмотрелся. Я по-прежнему находился в палате номер шесть, а будил меня мой сосед, который требовательно звал меня в столовую.

– Ужин проспишь, идем, – позвал он.

Я встал и поплелся вслед за ним. По коридору в столовую спешили больные, шаркая ногами. Мы влились в этот поток, и так я очутился в больничной столовой. Мой знакомый санитар показал мне пальцем на место за столом, которое я занял без всяких вопросов. Внезапно я почувствовал сильный голод и, подсчитав, понял, что я уже сутки ничего не ел.

Никто не называл и не считал себя “Наполеоном” или “Чапаевым”. За все мое короткое время пребывания в сумасшедшем доме я таких больных не встретил. Наоборот, была редкая кучка людей с бесцветными, как у рыб глазами, лишенными всяких человеческих эмоций.

Мой сосед по палате оказался со мной за одним столом. В стальные миски нам положили макароны и немного разваренной до каши рыбы. Вилок не дали, но зато каждый больной получил по деревянной ложке и кружке какого-то дурно пахнущего остывшего напитка именуемого чаем. Я с содроганием смотрел в свою тарелку и от одного вида еды, меня едва не выворачивало обратно.

Мой сосед по палате подцепил на ложку склизкие, макароны и подкинул их к потолку.

Шлеп! Макароны, словно намазанные клеем, зависли на потолке. Это случилось потому, что потолок в больничной столовой был покрашен краской в зеленоватый цвет, а не побелен как в палатах. Макароны, видимо намертво прилипнув к потолку, не спешили падать вниз. Это меня слегка позабавило, несмотря на трагизм моего положения, от которого было совсем не весело.

– Вот! – глубокомысленно заметил мой сосед по палате смотря вверх. – Ньютон ошибался. Законы Ньютона не верны! Никакая сила притяжения Земли не действует на макароны! Макароны не подчиняются постулатам физики! Это великое открытие!

Вверх взлетела следующая порция клейких макарон. Шлеп! Еще раз шлеп!

Теперь за стремительным полетом макарон наблюдали и другие обедающие. Кто-то повторил опыт и страшно обрадовался, что он удался. Теперь многие больные со смехом швыряли ложками макароны в потолок и радостно похохатывали.

Шлеп! Шлеп!

Могучего телосложения санитар, уже хорошо знакомый мне, появился на пороге столовой и диким ревом потребовал прекратить это безобразие.

Баллистические полеты макаронных изделий враз прекратились, зато потолок был украшен, точнее, безобразно загажен свисающей лапшой, которая слегка колыхалась от ветерка. Смех в столовой не смолкал до конца ужина.

После ужина, получив на ночь лекарственные препараты, я, снова лежа на больничной койке начал вспоминать, что мне известно из истории СССР этого периода. Получилось негусто. Сталин еще у власти. 1946 год – голодный неурожайный год в стране, 1947 – отмена продуктовых карточек, окончание Нюрнбергского процесса над фашистскими палачами. 1948 год – начало разлада между СССР и западными союзниками, и конфликт с Югославией. Второй поток репрессий, которые охватили не только старые территории Советского Союза, но и Прибалтийские республики, и Западную Украину. Разгул бандитизма.

Я не был бы евреем, если бы не знал, что 14 мая 1948 года была провозглашена независимость Израиля, страны, которая через год уже заняла достойное место в ООН.

Вот пожалуй и все, что я смог вспомнить.

А через четыре дня ожидалось начало нового 1949 года…

28 декабря 1948 года. 11 часов 23 минуты по местному времени.

Психиатрическая клиника города Читы.

***

Я сидел на больничной койке и слушал, как доктор Коровин терпеливо объясняет моему соседу по палате, что макароны не птицы и не бабочки, а итальянцы едят спагетти, которые не уносятся в Космос с тарелок, потому, что на них действует сила притяжения.

Их спор был занимателен и бестолков. Было смешно слушать, как два эти чудика, приводят друг другу научные доказательства, ставя в пример, имена мировых светил науки.

Коровин, устав от научного диспута, прервал его и подошел ко мне:

– Ну а как обстоят дела у вас, батенька мой?

– Я совершенно выздоровел, доктор! Ночь поспал и вроде чувствую себя хорошо.

– Что вы поняли из нашего разговора с вашим соседом по палате? – поинтересовался Коровин. Я стремясь доказать свою нормальность тут же ответил:

– Абсолютно все!

– Ну-ка, ну-ка, объясните, пожалуйста, в чем не прав ваш сосед?

– Второй закон Ньютона гласит, что в инерциальной системе отсчёта ускорение, которое получает материальная точка с постоянной массой, прямо пропорционально равнодействующей всех приложенных к ней сил и обратно пропорционально её массе. Из него следует, что масса макарон намного меньше массы Земли и сила притяжения многократно превосходит их ускорение заданное ложкой!

Коровин и мой сосед посмотрели на меня с великим интересом. Доктор, почуявший лазейку в моей обороне, сразу же бросился в атаку:

– А где вы, разрешите вас спросить, это изучали?

Но его разочаровал мой стереотипный ответ:

– Не знаю, не могу вспомнить.

– Тогда, – сделал вывод доктор Коровин, – вы, батенька, еще не совсем здоровы. Как вспомните – так сразу вас выпишем!

Когда Коровин ушел, мой сосед долго бросал на меня короткие пытливые взгляды. Но так и не решился со мной заговорить. Я сделал вид, что ничего не замечаю.

Так буднично и скучно прошел второй день моего заточения в психиатрической клинике.

Единственным моим развлечением было слушать разглагольствования верзилы-санитара, который брал пример с доктора Коровина и хотел казаться в глазах окружающих грамотным и начитанным человеком. Себя он считал, чуть ли не равным в учености доктору Коровину и любил умничать:

– Медицина – наука возвышенная, – важно пояснял он, пичкая меня порошками и пилюлями. – В нее с глупой рожей соваться нельзя! Твоя болезнь от нервного потрясения. От этого шибко нервного волнения – все твои болячки. Душевная болезнь, одним словом. Ишь как подкосило тебя! Ты пей, пей порошочки – помогает.

ГЛАВА 3. ВТОРОЙ АРЕСТ.

“В октябре 1946 года впервые был поднят жупел еврейского буржуазного национализма в качестве угрозы коммунистической идеологии. Только что назначенный министром госбезопасности Абакумов в письме вождю обвинил руководителей Еврейского антифашистского комитета в националистической пропаганде, в том, что, по его мнению, они ставят еврейские интересы выше интересов советской страны.

Ситуация еще более ухудшилась в 1947 году. Я помню указания Обручникова и Свинелупова, заместителей министров госбезопасности и внутренних дел по кадрам не принимать евреев на офицерские должности в органы госбезопасности”.

Павел Судоплатов. “Спецоперации. Лубянка и Кремль 1930-1950 годы”.

29 декабря 1949 года. 15 часов 22 минуты по местному времени.

Камера Читинской тюрьмы.

***

На третий день в мою больничную палату неожиданно вошли люди в форме. Это оказались представители нашей доблестной милиции. Не железнодорожной, а обычной. Меня сразу арестовали. Арестовали тихо, но злорадно торжествуя, посадили в черный воронок и доставили прямиком в Читинскую тюрьму. Даже никакого обвинения в совершенном преступлении не предъявили.

Наверное, забыли, а может быть, очень заняты были.

И вот так я неожиданно для себя оказался в четырехместной тюремной камере. Но нас тут торчит[1] не четверо, а восемь человек заключенных. Теперь я – зэка[2].

Сидим мы все вместе, в одной камере, но каждый за что-то свое. Правда мне повезло, что в камере нет матерых уголовников-беспредельщиков, о которых рассказывают страшные вещи, да и то шепотом.

А “прописки”, о которой я много слышал, вообще не было. Странно, правда? Точнее она была, но проходила совсем не так, как я о ней знал из книг и фильмов. Прописку проходили люди с 16 до 35 лет. Если выпал из этого возраста, то ты никому не интересен. Заходи в камеру и занимай свободную шконку[3]. Почти все сидящие по пятьдесят восьмой не признавали прописку, это было церемониалом блатных[4]. А для чего ее придумали блатные? Вовсе не для того, что бы посмеяться над новичком. Она служила неким экзаменом на изворотливость для кандидатуры в воровские ряды. Прошел ее новичок на отлично – можешь, если душа зовет, примкнуть к блатным, стать приблатненным. Не прошел – скатертью дорога, живи сам, как умеешь.

Несколько дней новичку давалось привыкнуть к новой обстановке. Никто его не трогал, но все внимательно следили за его действиями. Но кое-какие правила поведения объявляли сразу и за их невыполнение строго наказывали. Это значит, били всей камерой. Хотя ничего особенного в этих правилах сверх мудреного не было. Не верь, не бойся, не проси. Будь человеком. Никогда не воруй у своих. Поделись с сокамерниками передачкой с воли. Всегда возвращай долги. Не лги. Не хвастайся. Соблюдай гигиену.

Мат! Русский мат. Этого богатства в речи любого зэка-сидельца было вполне с избытком. Но как часто ругань звучала так задушевно, что не оставляло никаких сомнений, что человек, который кроет тебя трехэтажным матом, искренне уважает во мне человека и выплескивает на мою персону избыток своих теплых чувств. Оскорблением, которое трудно себе представить и за которое могли убить, оказалось слово… “немец”. Видимо у людей еще осталась неизрасходованная злоба к фашизму. Через несколько лет это постепенно забудется, но пока имело полную силу.

Слово “немец”в конце сороковых служило не только ругательством. Оно означало “вне закона”. Быть Немцем на территории СССР в этот период было опасно. Особенно в лагере для военнопленных. На пленных немцев устраивали настоящую охоту Советские заключенные, особенно блатные. Если немец попадал к ним в лапы, все, его песенка была спета. Утром его тело находили пронзенное ломом, задушенного, зарезанного, безголового или утопленного в параше.

Остальные правила поведения диктовал жестокий тюремный режим содержания.

А вот такого количества гребней[5] в те годы не было, как в новой России. Это было редким явлением и надо было умудриться попасть в эту категорию, которую знают в настоящем как “опущенные”.

Накосячивших воров убирали сами воры или изгоняли из своих рядов. Таких нарушителей воровской традиции в то время называли “ссученые” воры.

А политические по пятьдесят восьмой, которых бытовики и урки[6] называли “фашистами” проштрафившихся жестоко избивали, случалось тоже до смерти.

В камеру, куда меня втолкнули, только двое были бытовиками, которые проходили по делам следствия как грабители. Но это были люди совсем не воровского склада, а попавшие за решетку вместо главного преступника по имени Пантелей, который убил при ограблении человека. Они тоже были участниками грабежа и теперь не могли понять, почему с ними это произошло. По крайней они так сами рассказывали. Они были искренни в своей логике: на грабеж мы ходили, это факт, признаемся и сочувствуем такому делу. Но не убили же мы никого! За что нас судят по нонешним временам? Мы как есть истинно пролетарского происхождения, из народа, чай не буржуазия какая. Пантелей виноват, нас с панталыку сбил. Но это он убил. То свидетели есть. А мы не убивали. Значит, не виноваты ни в чем!

Что было у них в мыслях? Наивность или трусливая хитрость? Или понятие о совершенном преступлении было за пределом их разума?

Остальные считали себя невиноватыми, так же, как и я. Кого взяли за неосторожно оброненное слово, кого обвиняли в расхищении государственной собственности.

В камере со мной оказался один из политиков, который был арестован в 1937 году и получивший десять лет лагерей. Он вышел на свободу год назад, а теперь был арестован повторно.

Он старался обучить нас порядкам в лагере, всему, что знал сам. Он часто смотрел в стену и с грустью говорил:

– От судьбы видимо мне никуда не уйти. Моя жизнь вся пошла наперекосяк, загублена безвозвратно, но зато семья моя хоть уцелела. Еще в тридцать седьмом, после ареста, я упросил жену отказаться от меня, и поэтому ее не коснулись репрессии и моих детей не тронули. Я недавно видел их, они уже выросли. Не хочу, что бы они повторили мою жизнь…

Я по неопытности считал, что единственная возможная моя вина – это отсутствие документов. Самое большое, на что я мог рассчитывать – это два года тюрьмы общего режима. Это мне доходчиво объяснили. В лучшем случае – отделаться административным штрафом за утерю документа. Я немного приободрился и надеялся лишь на чудо, которое поможет мне выйти из тюрьмы. Но чудеса происходят очень редко, и видимо мне было не суждено стать очевидцем одного из них.

30 декабря 1949 года. 10 часов 28 минут по местному времени.

Оперчасть Читинской тюрьмы.

***

Дверь громыхнула.

– Рабер! На выход.

Я помедлил. Не сразу понял, что выкрикивают меня.

– Рабер есть? На выход!

– Тут. Эвон на нарах сидит, – выкрикнул кто-то из зэка.

Я нехотя поднялся и вышел из камеры. Меня отвели на первый допрос. Он был томительно долог и бестолков.

Я стоял в кабинете следователя уже третий час. Милицейский лейтенант невысокого роста, фамилию которого я никогда не узнал, бегал вокруг меня и допрашивал, пересыпая свою речь виртуозными матерными выражениями, которые я не считаю нужным приводить. Знаю только, что эти крепкие словечки были из большого морского загиба флотских боцманов, который мало где сохранился в СССР с девятнадцатого века.

– Ты, значит, готовил контрреволюционный заговор, с целью убийства товарища Сталина? – лейтенант как бесноватый подскочил ко мне.

– Ничего подобного, гражданин начальник, – отвечал я, переступая с одной ноги на другую. – Зачем мне нужно убивать вождя трудового народа и мирового пролетариата?

– Ты не уходи от ответа, грязная вонючая свинья! – орал следователь. – Кто твои сообщники? Говори, сволочь!

– Нет у меня никаких сообщников! – я стоял на своем.

– Как это нет? – все больше свирепел этот лейтенант-недомерок. – А кочегар Веркин? А артельный рабочий Блудов? Разве не собирались вы вместе, с целью подготовки восстания?

– Какое восстание? – я ошалело хлопал глазами. – Не знаю я этих людей. Мы незнакомы.

– А у нас имеются сведения, что вы знаете этих людей!

– Кто вам сказал такую чушь, гражданин начальник?

– Кочегар Веркин и артельный рабочий Блудов признались, что знают вас!

– Очень может быть, но только я их не знаю! Кто это такие?

– Не твое собачье дело! – злился лейтенант. – Смотри мне в глаза! Сознавайся! Что щуришься, грязный еврей?

– Не сознаюсь! – внутри меня все кипело, но я как-то умудрялся сдерживать себя, чтобы не задушить этого распоясавшегося говоруна. – Мне не в чем сознаваться! И вовсе незачем незаслуженно оскорблять мою нацию. Я не грязнее других! Если хотите знать, мы, евреи вовсе не заговорщики, мы – люди, мы – жертвы немецкого фашизма!

– Ах, вот как ты запел? Жертву фашизма из себя строишь? Я тебе покажу кузькину мать! Ты мне все расскажешь, как вы хотели устроить мировой заговор сионизма, сучье вымя! Будешь говорить, паскуда?

– Буду, – зло ответил я. – Но заявляю, что ни в каком сионистском заговоре я не участвовал!

– А в каком участвовал?

– Ни в каком!

– Сколько тебе заплатили, Иуда? – вопросы следователя, который кружился вокруг меня как шмель, сыпались на меня.

– Кто заплатил?

– Твои друзья из белых эмигрантов!

– У меня нет среди них друзей.

– Врешь, тварь! Все это наглая ложь!

– Не согласен! – я твердо сдерживаю свои позиции и атаки следователя наталкиваются на стену защиты, выстроенной мной.

– Будешь сознаваться что ты китайский шпион?

– Не буду! Я невиновен!

Лейтенант вызвал конвой. Приказал:

– В камеру!

Я обрадовался передышке.

– Руки за спину! – скомандовал конвоир. – Марш!

Едва я переступил порог камеры, и за моей спиной захлопнулась железная дверь, все воззрились на меня с немым вопросом.

– Следователь покричал на меня, потом отправил обратно, – сообщил я, присаживаясь на нары.

Только я присел, дверь камеры снова издала металлический скрежет.

– Рабер, на выход! – прозвучала команда.

Я хотел возразить, что я только что вернулся с допроса, но сразу понял, что здесь такие протесты не принимаются и спорить глупо, снова вышел из камеры. Шагая по продолу[7] я гадал, куда меня поведут в этот раз, но как не странно, меня снова привели в кабинет, который я покинул десять минут назад.

В этот раз лейтенант мелкого роста был не один. Рядом находились два охранника мрачного вида с тупым безразличием на своих фотографических карточках. Они смотрели на меня, как баран на новые ворота. Никакого другого сравнения, достойного их я не могу привести.

– Будешь сознаваться, изменник? – сразу закричал следователь, едва я очутился в его комнате.

– Я не изменник! – убежденно и твердо заявил я. – Вы нарушаете права человека! Я даже не услышал обвинение, в причине моего задержания!

– Он еще и хамит! – взвизгнул следователь. – Сейчас узнаешь, где раки зимуют!

Не буду описывать во всех подробностях сцену, которая произошла дальше. Скажу только, что в течение пятнадцати минут меня осыпали градом ударов руками и ногами. Больше ногами. Я, наверное, мог посоперничать с мячом в футбольном первенстве между двумя командами. С трудом помню, как меня втащили в мою камеру и бросили там на пол. Смутно запомнилось, как сокамерники уложили меня на шконку и прикладывали мокрое полотенце к синякам на моем лице и обтирали с него кровь.

Что и говорить. Все арестанты держались вместе. Раньше люди были много добрее, что ли? Все были подавлены, но никто не выплескивал свою злость на соседей и никто в камере не подтрунивал друг над другом, а наоборот, как-то старались поддержать друг друга. Оказать посильную помощь считалось не только в порядке вещей, но даже обязательным правилом, которое те, простые люди той эпохи усваивали с детства. Даже неудачники-грабители не считали “за падлу” поднести мне кружку воды.

Второй допрос стоил мне потери двух выбитых передних зубов, взамен которых я получил жуткие головные боли.

01 января 1949 года. 16 часов 45 минут по местному времени.

Камера Читинской тюрьмы.

***

Два дня я отлеживался, отходил, постепенно наливаясь злобой против существующего в тюрьме порядка. Наступил новый 1949 год. Первый мой новый год, который я встречаю без шампанского, не в кругу семьи и друзей, а в тюрьме.

Мне были известны различные виды тюрем у различных народов. Тюрьма в СССР в конце сороковых годов, не шла ни в какое сравнение с современной тюрьмой Швеции. Но была много лучше, чем тюрьма Юго-Восточной Азии. Все познается в сравнении. Конечно, Читинская тюрьма была тоже не сахар, но по отношению к некоторым местам заключения, намного лучше.

Оказалось, что в Читинской тюрьме когда-то давно содержали дворян-декабристов, высланных сюда по приказу царя Николая-I. Теперь в этих стенах томился я. Я, конечно, не декабрист, но некоторую гордость от этого я испытал, услышав об этой почти забытой истории. Только декабристов сослали сюда “во глубину сибирских руд” за революционный мятеж с целью свержения императора, но я ничего такого не делал. В чем моя вина?

Есть еще имена которые известны многим: Сонька Золотая Ручка и легендарный красный командир Григорий Котовский, за свои лихие дела побывавшие в стенах Читинской тюрьмы.

Раньше тюрьма именовалась темницей. Название происходит, по-моему, оттого, что заключенным не полагалось открытого огня, и в ней постоянно было темно. Лампочка в пятнадцать свечей, горевшая постоянно в нашей камере давала тусклое освещение, отчего у нас присутствовал постоянный полумрак. От этого к камере казалось еще холоднее, чем было на самом деле.

Около двери находился железный чан с двумя ручками с парашей, который накрыт металлической крышкой. Крышка прочной цепью намертво соединена с чаном, что бы арестанты не могли использовать ее в качестве оружия. Но в парашу можно только мочится. Захотел по большому, вызывай вертухая[8], который отведет тебя в тюремный сортир. Эта прогулка какое-то развлечение и иногда дает возможность увидеть арестантов из других камер.

Тюремная пайка мала. Скудный завтрак и ужин. Обеда нет. Баландер с раздачи никогда не положит лишний половник жидкого варева в твою железную миску. Поэтому все зэка постоянно голодны. Голод вызывает раздражение и злобу.

Медленно тянется время. Отсчет его только можно вести по действиям попугаев, которые четко выполняют тюремные инструкции. У них все по расписанию.

Скука мне не грозит. Хотя у меня нет привычного компьютера, телевизора и книг, соседи не дают скучать. Постоянно кто-то что-нибудь рассказывает. Каждый делится наболевшим, упоминает свою работу, семью, знакомых. Очень много рассказов о фронте и немецкой оккупации. Это еще животрепещущие темы, хотя война закончилась около трех лет назад.

Я слушал рассказы сокамерников и ловил себя на мысли, что все, что они говорили, было голой правдой. Это были не пересказы из прочитанного, переработанные цензурой. Это были рассказы очевидцев.

Один из политиков, арестованный за болтовню, сидя на нарах рассказывал:

– Не согласен я, что немцы все лютые были, среди них тоже иногда человеки встречались. Тут я не загибаю. Вот, Нюрка, соседка моя из эвакуированных, рассказывала, хотя она в оккупации лишь двое суток пробыла. Как раз аккурат дело было перед нашим наступлением под Москвой в сорок первом. В деревню ихнюю немцы пришли. По избам на постой набились. Не нравился Гансам наш мороз, в тепло потянуло. Нюрка, девчонка молодая, ее один немчура подозвал и за собой манит. Она, куда деваться, пошла. А тот Ганс ей свое нижнее исподнее тычет, постирай мол. Стоит она с этим сраненьким и ссаненьким бельишком в руках и плачет от такого унижения. Тут слышит, другой немец ее окликает. Повернулась она, видит, по всему видать, офицер с крестом железным. Подошел он ближе, показывает на белье, а сам что-то по своему, по-немецки лопочет. “Ком”, иди, говорит, показывай, кто тебе свои подштанники дал? Нюрка пошла с ним и показала на того солдата. Тут этот офицер немецкий выхватил у Нюрки из рук грязные подштанники, бросил в харю этому солдату, да начал его по своему, значит, матюгами крыть! А Нюрке показывает, иди, мол, восвояси. Вот так, выходит среди немцев не только эсэсовцы были.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю