355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Егор Молданов » Трудный возраст (Зона вечной мерзлоты) » Текст книги (страница 1)
Трудный возраст (Зона вечной мерзлоты)
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:52

Текст книги "Трудный возраст (Зона вечной мерзлоты)"


Автор книги: Егор Молданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Молданов Егор
Трудный возраст (Зона вечной мерзлоты)

Часть первая. Пентагон
(доклюшкинский период)

Мое погоняло Сильвер. Мне его намертво прикрепили на Клюшке. Я быстро привык к новой кличке, как к родному имени, свое настоящее давно вычеркнул из памяти. В нем не было ни романтики, ни приключений, и еще оно было какое-то неживое, как шрам после перенесенного аппендицита. Сильвер звучало красиво, колоритно, грозно, Комару нравилось.

Сейчас я обитаю в Бастилии. Первое время было тяжело морально, но это от непривычки, к тому же я всегда помнил золотые слова Железной Марго: “Если тебе плохо, помни: могло быть и хуже”. Мне в этом “злачном” месте осталось пробыть ровно год. Благодаря адвокату, которого нанял Большой Лелик, мою уголовную статью переквалифицировали с “убийства” на “убийство, совершенное в состоянии аффекта”, плюс он нашел еще кучу смягчающих обстоятельств. Судья, рослый и с лысой, точно картофелина, головой, прописал мне два года санаторной профилактики в колонии общего режима для несовершеннолетних. На приговор мне было начихать с высокой колокольни, но, с другой стороны, лучше два года в Бастилии, чем восемь где-нибудь в Сыктывкаре, чего безуспешно добивалась стервозного и неудовлетворенного вида прокурорша, нервическая такая тетка, чем-то определенно смахивающая на нашу Пенелопу из Клюшки.

Я бы всей этой галиматьи не писал, я вообще не любитель писать на публику. Письма и те пишу только троим: Айседоре, Железной Марго и Большому Лелику. Они наперегонки шлют мне посылки, чтобы я не забыл, что свобода все-таки существует и, что самое поразительное, меня там ждут.

Так вот, жил я себе спокойно в Бастилии, воздух, как все остальные, коптил, и тут ко мне пристала наша училка по литературе Матильда со своим сочинением на тему: “День, изменивший мою жизнь (из опыта пережитого)”. Ну, как вам темочка?! И я о том же. Давно заметил: литераторш хлебом не корми, дай загрузить нас подобными писаниями.

Я собрался было, как обычно, объявить предложенной душещипательной теме сочинения очередной бойкот, но вместо этого (какая бляха меня укусила, до сих пор не понимаю) принес Матильдушке часть своих мемуаров. Имею такую паршивую привычку, от которой никак не могу избавиться, – веду втихаря дневничок. Как-то дал Комару почитать свой душевный стриптиз, он два дня умирал от геморроидальных колик. Я еще не такие слова знаю. В той – прошлой – жизни я был прилежным, тихим пай-мальчиком, тянувшимся своими дистрофическими ручонками к свету знаний. И на Клюшке я не особо расслаблялся, даже областную олимпиаду по истории выиграл. Меня после этого сильно заценил Большой Лелик: мол, Клюшка утерла нос всем городским. Помню, тогда я сильно возгордился – еще бы! У кого угодно от такой победы крышу снесло бы. Не буду описывать, что было потом, потому что это не главное в моем повествовании.

На следующий день Матильдушка после уроков оставила меня в классе. В колонии имелась средняя школа, в которой преподавал поголовный старушатник, поеденный молью. Матильда была Акелой этого зарешеченного педагогического заповедника, и пацаны в Бастилии именно ее больше всего побаивались. У меня Матильда ассоциировалась с предпоследним дыханием батарейки, ей уже было глубоко за шестьдесят.

– Недурственно, очень даже недурственно, – произнесла она, пронзительно изучая меня через свои четыре глаза, как неведомую зверушку, то бишь Чебурашку. – Чувствуется, тебе пришлось несладко.

Я молчал, как партизан на допросе в гестапо: мол, умру за Родину-мать, но военной тайны не выдам.

Неожиданно Матильдушка взяла меня за плечи и повернула к себе.

– Божья искра, Сафронов, в тебе определенно есть. Ее только надо хорошо раздуть. Все зависит только от тебя, – Матильдушка оседлала свой любимый конек – нравоучение. – Напиши правдивую книгу о себе, у тебя получится, – заверила она. – Ты ее сможешь написать.

Я Матильде откровенно сказал, что из меня писатель, как из нее Майя Плисецкая, потому что она хромая на одну ногу, как и я, отсюда и мое погоняло – Сильвер.

– Напиши книгу хотя бы ради своего друга.

До Комара я думал, что можно прожить без дружбы, благодаря ему понял: дружба – это прекрасно, настолько прекрасно, что все остальное не имеет значения.

Матильда ждала моей реакции. И я понял, что попытаюсь написать книгу. Ради Комара, пацанов из Клюшки, ради Кузи, Железной Марго, Большого Лелика, в конце концов, ради той же самой взбалмошной Матильдушки. Она этого заслуживает уже за то, что кучу лет проработала в Бастилии простым учителем русского языка и литературы и сумела пробиться в мою душу.

– Человек должен не только построить дом, завести детей, посадить дерево, но еще должен написать книгу, – уверяла она. – Я в этом глубоко уверена.

– Я никогда не писал книг, – растерянно произнес я.

– У всего есть свое начало, – подбодрила она меня.

Иногда мне кажется, что вся моя жизнь – какое-то сплошное недоразумение или же вечный тупик, хотя Комар постоянно доказывал, что тупиков не существует, просто люди не умеют находить выход. Наверное, он был прав.

Я часто задавал себе вопрос: почему моя жизнь сложилась именно так? Тихомировы предупреждали меня, что их квартира – это теплица, что за ее пределами бушует совсем другой мир. Я не верил им, считал, что все везде одинаково, но когда оказался один, выкинутый на улицу, понял – они были правы.

У меня ведь в той, прошлой жизни, до Бастилии, Клюшки, было все: отдельная комната с телевизором, диваном, письменным столом, двухстворчатым полированным шкафом – и от всего этого добра я добровольно ушел. Дом, в котором я рос, показался мне адом, но, что такое настоящий ад, я узнал значительно позже. Только в Бастилии до меня дошло: судьбу не выбирают, с ней либо соглашаются, либо спорят.

Матильдушка часто на уроках вталдычивала нам, юным отрокам, что человек жив воспоминаниями; и, мирно коротая отведенный мне добрым дядечкой-судьей срок в Бастилии, я постиг, что старая батарейка Матильда была права: воспоминания не дают человеку засохнуть. Без них человек чахнет, как дерево без влаги. У меня полный чемодан воспоминаний, хватит на пять жизней вперед, хотя иногда мне хочется спросить у кого-нибудь (к сожалению, не у кого): “Жизнь всегда такая трудная или только в детстве?” А еще я очень боялся проморгать в жизни что-то хорошее…

Когда я был ребенком, то говорил, как ребенок, воспринимал мир, как ребенок, думал, как ребенок, но, когда я попал на Клюшку, я забыл о детстве. Порой появлялось странное чувство, что мне кто-то его заботливо стер из памяти большим ластиком, чтобы у меня не возникало лишних вопросов. Иногда всплывали детские воспоминания, они, как солнечные зайчики, заставляли меня смущенно улыбаться – для меня это так непривычно.

Я читаю перед толпой гостей стихи, родители заботливо водрузили меня на стульчик, чтобы все могли лицезреть их единственное и обожаемое чадо. На их удовлетворенных лицах застывшее выражение эйфории, как у наркоманов, принявших дозу. Чадо, сделав свое дело, дочитав наизусть длинный стих, невозмутимо спрашивает: “А конфеты?” У всех сидящих в комнате это вызвало волну искреннего умиления, кроме сквашенного лица матери. Мои карманы набиты вкусностями, я уплетаю конфеты, и через пять минут мои бледные щечки покрываются красной диатезной корочкой.

Когда гости ушли, маманя долго компостировала мне, пятилетнему отроку, мозги, как это непристойно мне, мальчику из приличной семьи, выпрашивать у гостей конфеты. Тогда я еще не совсем понимал, что такое приличная семья, но сразу сообразил, что все семьи разделяются на приличные и неприличные. Еще я понял, что мне необходимо радоваться до гробовой доски, что принадлежу к непонятной для меня касте избранных. Но вот чего точно не могли понять мои недоразвитые детские извилины, в которых еще слишком много пребывало белого вещества вместо серого, за что меня так сильно отчитывала мать. Я ведь ел не чужие конфеты, а свои, те, которые были выставлены гостям на десерт. Если бы гости отдавали свое, тогда бы не так обидно было, а так… Моя маленькая светлая голова никак не могла понять наезда любимых родителей…

Как яркий зеркальный блик мое первое путешествие в деревню. Мне, кажется, было тогда лет пять-шесть. Была ранняя осень. Родители уехали в деревню копать картошку, обещали вернуться к вечеру. Не вернулись. Я не то чтобы сильно испугался, что остался в квартире один, но было как-то на душе неспокойно, муторно. Я сходил к соседям напротив. Сказал, что мне одному дома страшно ночевать, но, если они отпустят ко мне своего сына Элла (сокращенно от фамилии Эллярт), мне будет не страшно, потому что, когда вор залезет в квартиру и захочет меня убить, я буду не один. Вдвоем мне нисколечко не страшно умирать. Моя убийственная логика сразила соседей наповал, и они оставили меня ночевать у себя. Утром я самостоятельно пришел на автовокзал. Ничуть не смущаясь, поинтересовался у толпившегося у стоянки народа, как мне доехать до такой-то деревни. Я мирно дождался тетки с маленькой сумкой через плечо. Мой рассказ о том, что я еду помогать родителям копать картошку, произвел на нее неизгладимое впечатление. Бедная тетка посадила меня на свои колени, и я так ехал всю дорогу, расспрашивая обо всем, что видел. Почему-то спросил про трусы. “Почему коровы не носят трусов?” Тетка долго и упорно смотрела на меня, не понимая, перед ней дебилиус или чересчур развитый мальчик. Наконец ступор у нее прошел, и она доступно объяснила мне, что в стране не хватило бы ткани, чтобы на всех коров и быков пошить труселя. Я сошел на нужной остановке. Память у меня с детства фотографическая. Мои драгоценные родители выпали в мелкий осадок, когда перед ними нарисовалось их дитя собственной персоной и счастливо крикнуло им через перекошенный заборчик: “Бог в помощь!” В деревне все так говорили друг другу, особенно тем, кто с утра до ночи вкалывал кверху попой на своих огородных плантациях.

– Кто тебя привез? – был первый, после столбняка, вопрос заботливых родителей.

Я с детства лягушка-путешественница. Мне уже тогда нужны были впечатления. Как-то мы с Эллом умудрились заблудиться в лесу. Нас трое суток искали, и каково же было мое превеликое удивление, когда вместо ремня папаня восторженно-радостно воскликнул: “Живы! Слава богу, живы!” Тогда мне казалось, что я его любил больше всех на свете.

Мы жили в трехкомнатной квартире: родители и я, их единственное чадо. Нам завидовал весь дом, и это доставляла матери истинное удовольствие.

Отец с матерью не ладили между собой, часто ссорились. Сам не знаю почему, но я смутно догадывался, что причина их взаимных разборок каким-то образом была связана со мной. Я часто слышал шепот матери за закрытыми дверьми, похожий на шипение змеи: “Это ты, все ты!”, “Если бы не ты!”. Отец не оправдывался, большей частью молчал и выходил из комнаты хмурый и неприветливый.

Иногда мать пренебрежительно называла отца “слюнтяй”. Меня так и подмывало кинуться на его защиту и крикнуть, что папа никакой не “слюнтяй”. Бывало, я даже уже открывал дверь, но мать грозным взглядом останавливала меня: “Выйди и не мешай нам!”

Я, загипнотизированный ее властным окриком, покорно уходил в свою комнату и тихо плакал от распирающей меня обиды. Никто не собирался меня утешать, это не принято было делать в нашей приличной семье.

Я помню отца вечно читающим газету, она заслоняла его от меня, и я, огорченный его неприступностью, приставал к нему и канючил до тех пор, пока он не выпроваживал меня, зареванного, из комнаты. Отец был высоким, статным, красивым, с шевелюрой седых волос. Он любил сидеть возле окна, наклонившись чуть вперед, подперев голову руками, и задумчиво смотреть в окно.

Отец был из той породы людей, которых ничего не стоило рассмешить, но очень трудно вывести из себя. Когда у папы заканчивались аргументы, он беспомощно восклицал: “Ну, Рита, но ей же богу, что ты делаешь?!” – и это было самым страшным ругательством. Но были моменты, когда мать выводила отца, и он по-настоящему сердился. Его гнев, как неизвестно откуда вырвавшееся пламя, мог в один миг испепелить весь дом. Это было крайне редко, в такие моменты мать отца безумно боялась и пискляво кричала: “Ванечка, я же хотела как лучше!” Отец, еле сдерживая себя, выдавливал грозное: “Молчи, Рита!” – и она покорно кивала головой и молчала. Но как только гнев отца улетучивался, мать с удвоенной энергией принималась его пилить, словно мстила ему за минуты своей вынужденной покорности.

Однажды отец пришел с работы навеселе, чего раньше за ним не наблюдалось. Это насторожило мать, она даже не приставала к нему, как обычно бывало. Отец купил мне кулек шоколадных конфет, сыпал анекдотами, таким веселым он мне даже очень понравился, чего не могу сказать о матери. Ее лицо, передернутое нервной гримасой, выдавало целую гамму отрицательных чувств, отец никак не реагировал на ее колкости. Тогда я впервые услышал от него слово “развод”. Его голос звучал сухо, в нем проступили непривычные для него уверенность и твердость.

– Да с радостью, – холодно отозвалась мать. – Но только запомни: Евгений тебе не достанется, только через мой труп!

– Рита, давай без истерик, – отец старался говорить мягко, пытаясь избежать скандала, но было уже поздно, машина была запущена.

– Ты ничего не получишь, – взвинчивая голос, продолжала мать (я был уверен, что она очень прямо стоит посреди комнаты, скрестив на груди руки).

Лицо отца было застывшее, белое, казалось, он разучился говорить.

– Ничего, – наконец выдавил он из себя, и в их комнате повисло тягостное долгое молчание. Я был уверен, что отец хотел прибавить что-то еще, видимо, очень грубое, но сдержался и сказал примирительно, с хладнокровным отчаянием пьяного человека: “Так нельзя, Рита”.

– А как можно? – победоносно-язвительно спросила мать. – Ты мне всю кровь выпил, – и пошло-поехало по уже проторенному сценарию.

Не знаю, что происходило в их комнате, но отчетливо помню, что отец просил у нее прощения. После этого случая мать полностью взяла власть в свои руки. Отец стал молчаливым приложением в нашей квартире, как мебель, картины, хрусталь. Было такое чувство, что мать окончательно сломала его в ту ночь. Наложило это отпечаток и на наши взаимоотношения.

О том, что я не родной сын своим родителям, я узнал случайно. Любопытство не только двигатель науки (эту фразу уже сказал до меня какой-то гомо сапиенс со светлыми мозгами) – любопытство еще и порок. Но что любопытство может коренным образом изменить мою жизнь, – эту истину я для себя тогда открыл впервые. Мне было неполных двенадцать, когда я узнал семейную тайну, которую от меня тщательно скрывали. Определенные намеки существовали. В доме не было ни одной моей детской фотографии до пяти лет, мать на мои расспросы отвечала, что все сгорело в бабкином доме. Иногда до моих ушей доносились соседские тихие шепотки, что я внешне не похож ни на одного из своих родителей. Я пристально и болезненно всматривался в фотографии и действительно не находил сходства, и тогда мать доказывала мне, что я очень похож на дядю Ваню в детстве, и я ей верил.

И вот я случайно нашел бумагу, в которой четко и с печатью было прописано: я никакой не Тихомиров. Мне казалось, что на меня в одночасье свалилось небо и бог знает что еще. Столбняк длился долго.

О том, что я усыновленный, рассказал только своему верному другу Эллу. Он сначала подумал, что я вешаю ему на уши лапшу, но когда прочитал бумагу, притих.

– И что, Тихий, ты теперь будешь делать? – испуганно спросил он меня.

– Молчать и делать вид, что ничего не знаю, и ты – могила, – предупредил я Элла.

Серьезные трения с родителями у меня начались, как только я пошел в школу, – мы все ее называли Пентагоном. Матерью сразу был поставлен убийственный ультиматум: “Евгений, ты не имеешь права испортить учебой марку нашей семьи!” – с апломбом закончила она, и отец ее поддержал. В начальной школе все шло гладко, я был отличником. К седьмому классу я усвоил главную школьную истину: быть “отличником” – значит раздражать этим всех в классе, быть “троечником” – раздражать родителей. Оставалась золотая середина. Возрастающее с каждым учебным годом количество “четверок” не просто огорчало моих родителей – оно их активно нервировало, особенно мать. За малейшую провинность меня стали пороть как сидорову козу, при этом нравоучительно воспитывая: “Ты своими оценками позоришь нашу фамилию…”

Для меня заранее было приготовленное будущее, и от этого становилось еще тоскливее. Школа – на медаль, потом мамин юридический. К тридцати годам – аспирантура и в придачу жена, обязательно только из приличной семьи, в сорок – докторантура. От меня требовалось сущая малость – безмолвное подчинение воле заботливых родителей. У них на все был железный аргумент: “Мы же тебе добра хотим”.

Другие дети резвились на улице, я же месяцами сидел под домашним арестом. Мне запрещалось даже смотреть телевизор. Спасением стали книги.

В четвертом классе меня первый раз выгнали из дома. Боясь наказания, я подтер оценку в дневнике. Разбор был короткий: “Лжецы с нами не живут”. Я плакал, умоляя простить меня, но мои старания были тщетными, мать оставалась неумолимой, отец был на ее стороне. Первое время я долго бродил по городу, меня никто к себе не впускал: мать успела протрезвонить всем по телефону, какой я нехороший.

История с футбольным мячом еще больше накалила нашу семейную обстановку. Парни из дома, играя в футбол, случайно продырявили мяч. Все были жутко расстроены, так как через неделю предстояло сразиться с соседним домом. К этому суперматчу упорно готовились, и вот команда осталась без мяча. Я был вратарем. Ко мне подошел Васька Новосильцев.

– Тихий, у тебя мать шишка и батя начальник.

– Без проблем, – уверенно пообещал я.

Мне не хватило смелости признаться, что родители у меня жлобы, на мороженое не всегда выпросишь копейки, но сказать правду означало подорвать свой личный авторитет в глазах компании.

– Завтра мяч у нас будет, – твердо заверил я всех.

Один Элл посмотрел на меня подозрительно.

– Тихий, ты откуда деньги возьмешь?

– Заначка есть, – без особого восторга солгал я, не моргнув и глазом.

– Лапшу ведь вешаешь? – не поверил Элл.

– Нет! – клятвенно заверил я.

Элл еще раз подозрительно на меня покосился, но у меня настолько был честный вид, что он поверил и отстал с расспросами.

Я знал – родители ни в жизнь не дадут мне таких денег, да еще на что – на мяч, держи карман шире. Оставался только один путь – украсть деньги, что я и сделал на следующее утро. Получилось это отчасти спонтанно. Я не знал толком, где дома прячут деньги. Я полез в кухонный шкафчик за кружкой, увидел в хрустальной салатнице много новеньких купюр. Чай я пил уже нервно, лихорадочно раздумывая, что делать. Куча денег лежала передо мной, не соблазниться было невозможно. Трясущимися руками я взял одну фиолетовую бумажку, наивно надеясь, что ее исчезновения не заметят, спрятал в карман брюк. После школы мы уже гоняли в футбол с новым мячом. Мой авторитет в глазах уличной компании вырос на недосягаемую высоту. Это были недолговечные сладостные минуты счастья.

Исчезновение злосчастных денег, к сожалению, не осталось незамеченным. В тот же вечер родители устроили мне настоящее судилище. Прокурорский допрос с толком, с чувством и расстановкой вела лично мать. Рыдая, мне пришлось во всем сознаться. Этого оказалось для матери недостаточно. Она решила меня окончательно добить, чтоб в следующий раз мне неповадно было воровать деньги. Чашу унижения пришлось испить до дна. Меня заставили сходить к Ваське Новосильцеву и принести домой злополучный мяч. Это был для меня такой позор. Отец взял нож и проткнул его. Тут меня передернуло.

– Дурак! – гневно вырвалось у меня, дальше я плохо помнил, что было. Синяки на теле месяц заживали.

На следующий день я попросил у соседки тети Веры лопату и закопал проколотый мяч на стадионе за футбольными воротами. Вечером мать занесла в мою комнату новый мяч. Я на него даже не взглянул, это взбесило ее, она принялась истерично вопить на весь дом, словно ее убивали. Слушать ее истерику было невыносимо. Не знаю, откуда у меня взялась такая решимость, не говоря ни слова, я взял со стола нож и одним ударом безжалостно продырявил купленный мяч.

– Мне от вас больше ничего не нужно, – сказал я спокойно, чем вызвал у родителей настоящий ступор.

– Ты еще пожалеешь, что так сделал, – и мать наотмашь ударила меня по лицу. – У Нины сын как сын, а ты… – неистово возмущалась она, брызгая слюной. – Неблагодарная сволочь, – и понеслась дальше, как обычно…

– Вот и живите с ее сыном, а меня оставьте в покое, – злобно выкрикнул я в ответ.

Лицо матери вытянулось и застыло в долгом молчании. “Ваня, у нас дефективный ребенок!” – завопила она на всю квартиру.

Каплей, с которой разрушилась наша семейная идиллия, стала история со сберкнижкой. Отцу понадобилось снять деньги, и в квартире ее не обнаружили. Меня обвинили в краже. “Кроме тебя, больше некому!” – железно аргументировала мать. Больше месяца длился ежедневный домашний “террор”. “Отдай книжку, ты не сможешь воспользоваться этими деньгами!” Меня стыдили, увещевали, прорабатывали даже в кабинете директора школы, потом началась игра в молчанку, даже Элла настроили против меня. Через полтора месяца я случайно нашел злополучную сберкнижку в коробке из-под вязания, радости было полные штаны. Еле дождался прихода родителей с работы.

– Я нашел вашу сберкнижку! – счастливо выпалил я. С моей физиономии не сходила дурацкая улыбка. В воображении рисовалась чувствительная картина примирения. “Извини, сынок, что мы так плохо о тебе думали”, – ну, и так далее; но вместо этого я услышал совсем другие слова, которые быстро опустили меня на грешную землю.

– Хватило хоть ума подбросить, – жестко и бескомпромиссно, как приговор, произнесла усыновительница.

Захлебываясь от слез, я сумел им выкрикнуть только одно слово:

– Сволочи!

Отец, как обычно, занес руку для удара…

– Только попробуй меня тронуть, я не твой сын…

Эти слова вырвались у меня самопроизвольно, но у меня было такое чувство, что мне больше нечего терять; что-то во мне окончательно надломилось. Ледяная волна молчания накрыла нас всех.

– Уходи, неблагодарная свинья, – усыновительница открыла входную дверь. – Видеть тебя не хочу! – воскликнула она, задыхаясь от ярости.

Я с надеждой посмотрел на отца, но тот отвернулся, не проронив ни слова. Я ушел из дома в тонкой болоньевой куртке, школьных синих брюках и старых кроссовках – в двадцатиградусный мороз. Мне было неполных четырнадцать лет.

На улице было много иллюминации, витрины магазинов были расписаны Дедами Морозами и улыбающимися Снегурочками.

На улице поднялась метель, дул сильный, пронизывающий ветер, от него жмурились глаза, замерзали щеки, плотно закрывались губы, словно боялись глотнуть резкого морозного воздуха. Несколько дней я привыкал к неведомой доселе свободе, радости она мне не доставляла, напротив, сплошные заморочки и головную боль.

В карманах было пусто, идти было некуда, ночевать также негде. Похожая на безмозглое серое насекомое, проехала мимо мусороуборочная машина. Я поднял воротник болоньевой куртки и двинулся прямо по улице, не зная, куда меня, в конечном счете, приведут ноги. Желудок издал долгий, бурчащий, недовольный рык, во рту поселился неприятный привкус голода. От уличного холода сводило челюсть. Конечности гудели, я медленно брел по улице: народу вокруг было немного. Все больше и больше меня охватывало отчаяние.

Внимание привлекла женщина с сумкой, доверху набитой продуктами. От голода в мозгах моих совсем помутнело. И я подумал, вот толкнуть бы женщину на обочину, выхватить из ее рук сумку – и хавчик мой. Какая-то сила меня подняла со скамейки, и я пошел за женщиной. И тут я увидел милиционера. Женщина что-то прокричала ему, и тот ответил ей. Они остановились и добродушно рассмеялись, как старые знакомые. Я остановился, милиционер внимательно посмотрел в мою сторону. Меня словно прошибло током. Спас меня автобус. Милиционер и я оказались единственными пассажирами. Он встал у входа, я – в конце салона. Я смотрел в окно, мимо проносились городские улицы. Милиционер вышел на “Октябрьской”, я остался в автобусе совсем один.

– Вокзал! – недовольно крикнул мне шофер с квадратной челюстью.

Я вышел, нашел свободную скамейку в зале ожидания, распластался на ней и мгновенно вырубился.

Под утро меня разбудил милиционер. Я навешал ему лапши, что встречаю утренним поездом любимую бабушку. Утром приспичило по маленькому в туалет. В ноздри ударил резкий и противный запах мочи, плиточный пол был в лужах и грязи. От такого туалета меня чуть не вывернуло наизнанку. В страшное туалетное очко я влил свой маленький ручеек. Мой взгляд задержался на стенах. Наскальная живопись наших предков – детский шарж по сравнению с тем, что я увидел на стенах – матерные и похабные слова с телефонными номерами, мужские и женские половые органы, сиськи, яйца, с какой-то жгучей ненавистью нацарапанные на штукатурке. Я подошел к точно такому же страшному умывальнику. Помыл руки обломком хозяйственного мыла, попугал лицо холодной водой. Выйдя из туалета, я с жадностью глотнул свежего вокзального воздуха. Идти было некуда, еще один день бесцельного брожения по городу я бы не выдержал просто физически, и я пошел в Пентагон.

Третья четверть только набирала обороты после новогодних празднеств. В восемь тридцать, как примерный ученик, я сидел за своей партой и никак не мог подавить зевоту. Я был неопрятный, поцарапанный. Учителя о чем-то спрашивали, я отвечал невпопад, лишь бы отстали. Вечером я снова был на вокзале. Ноги притащились в буфет. Голод усиливался, мутил рассудок. Я чувствовал невыносимую пустоту в желудке. По буфету распространился аппетитный запах, от которого расширялись ноздри, во рту появлялась обильная слюна, а возле ушей мучительно сводило челюсти.

Толстомордый мужик за стойкой неторопливо с аппетитом расправлялся с куриной ножкой, подернутой желе, и, отрывая зубами куски белого мяса, жевал с таким очевидным удовольствием, что мне казалось, вот сейчас грохнусь в голодный обморок от желудочных судорог и спазмов. Я выждал, когда освободился дальний стол, пристроился так, словно ел здесь. Посмотрел на тарелку с недоеденными щами, сломил внутреннее сопротивление, взял ложку и до чистоты все вылизал. Такая же участь постигла второе.

– Ты что объедки ешь? – укоризненно спросила меня внушительного размера женщина в белом переднике.

Я чуть не поперхнулся от ее слов.

– Есть хочу!

– Детдомовский? – спросила она.

Я кивнул, и незнакомая женщина повела меня в каморку. Там были стол, две табуретки и подобие дивана. Накормила она меня до отвала, после чего я сразу захотел спать. Она поняла это без слов.

– Спи, потом поможешь мне прибраться, хорошо?

– Всегда готов, – кивнул я.

Растянувшись блаженно на продавленном диване, я испытывал натуральный кайф. Желудок набит под завязку, теплая крыша над головой, диван. “Господи, чего еще надо?!”

Так начались мои трудовые будни. Утром я уходил в школу, после – сразу в привокзальный буфет. Убирал зал, вытирал столы, мыл горы посуды. Мне не платили, но бесплатно кормили и разрешали спать на старом диванчике в чулане. Я был безмерно рад такой жизни. Тетя Лида представила меня всем как своего любимого племянника, и ко мне никто не приставал с лишними расспросами.

Халява длилась недолго. Кто-то накапал начальнику вокзала обо мне, и меня в три шеи выкинули оттуда.

Я снова оказался на улице голодным, непредсказуемым и опасным, как бездомный пес. В один из дней бродяжничества ноги принесли меня к дверям Айседоры. Я забыл вам сообщить, что половину своей жизни отдал бассейну – так этого пожелали мои усыновители, и отдал, наверное, не зря, так как за моими плечами был первый взрослый и уже маячил КМС. Но были еще танцы. Меня на них чуть ли не насильно притащила мать. И произошло необъяснимое. В Айседору, как в педагога, я влюбился мгновенно. Она смерила меня взглядом с головы до пяток и коротко сказала: “С тебя будет толк при одном условии – ты должен полюбить то, чем собираешься заняться”. Я полюбил танцы и Айседору с первого занятия. У каждого из нас есть потребность в любимом учителе.

Айседора долго и упорно разглядывала меня, не приглашая в квартиру.

– Евгений, вернись домой, тебя простят.

– К Тихомировым я не вернусь! – твердо заявил я.

– Что ты такое говоришь?!

– Правду, в которую никто не хочет верить, – запальчиво воскликнул я. – Они ведь вам звонили?! – догадался я, увидев растерянность Айседоры. Меня пробрал смех. – Они уже накапали вам, что у меня не все нормально с головой, что я жертва родовой травмы и все такое. Зачем вам ученик, который пугает вас своими проблемами?

– Ты не прав, – укоризненно посмотрела на меня Айседора.

– Да? – я вызывающе посмотрел на Айседору. – Если попрошусь пожить у вас, пустите?!

Айседора замялась, все стало понятно и без слов. За ее дружелюбием прятались растерянность и страх. Я быстро собрался, оставив Айседору в полном смятении.

Вторым в списке числился Элл. Дверь открыла его мама – Любовь Дмитриевна.

Увидев меня, она перестала улыбаться.

– Михаила нет, он с ребятами пошел гулять.

Элл не слышал звонка, выполз в коридор. Все замялись, получилась картина Репина “Не ждали”. “Я не заметила, что он уже пришел! – оклемалась первой Любовь Дмитриевна. – Миша, иди в комнату, мне надо переговорить с твоим одноклассником”.

Элл послушно поплелся в комнату.

– Евгений, не приходи к нам больше, мне не нужны разборки с твоей матерью, ты меня понял?

– Конечно, тетя Люба. Миша не должен водиться с таким нехорошим мальчиком, как я, вдруг я на него тлетворно повлияю.

– Каким тоном ты со мной разговариваешь, кто дал тебе такое право?! – губы Мишкиной матери негодующе задрожали.

Я, не слушая больше возмущенных упреков, повернулся и стал медленно спускаться по ступенькам вниз.

Я минут двадцать сидел на холодных ступеньках первого этажа, раздумывая, что мне делать дальше, и вдруг резко вскочил и решительно направился на пятый этаж, к своим дверям. Это взяла верх детская усталость. Мне безумно хотелось домой и забыть обо всем, что со мной произошло. Я подошел к двери. Неясное, безотчетное беспокойство охватило меня. Некоторое время я стоял у родных дверей, набираясь мужества, чтобы позвонить. Наконец рука поднялась и нажала на звонок. Меня удивляло собственное волнение: пустят или нет. Пустят, иного быть не может, – успокаивал я себя. Правда, для начала мозги поканифолят, для профилактики. Ну и пусть, зато буду спать на своем любимом диванчике, на белой чистой простыне. А ванна?! У меня аж дыхание сперло при мысленном упоминании этого слова. Я еще раз нажал на звонок. Послышались шаги. Дверь открыл отец, я с надеждой поднял на него глаза. Он посмотрел на меня чужим, отсутствующим взглядом. Так, словно мы уже много лет не виделись и теперь он мучительно пытается вспомнить, как меня зовут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю