Текст книги "Ассистент клоуна"
Автор книги: Ефим Бершин
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Но наутро, по всей видимости, то ли у него, то ли вокруг него обнаружился рецидив болезни, происхождение которой впоследствии не мог установить никто. Для начала пришедшая в шесть часов утра нянечка не обнаружила под кроватью обещанного анализа. Включили свет, перебудили всех больных, обыскали палату, но баночку так и не отыскали. Как сквозь землю провалилась. Ветеран урологических исследований с соседней кровати даже предположил, что мочу похитил отставной алкоголик из пятнадцатой палаты, у которого никак не получалось сотворить собственный анализ к указанному сроку. Обыскали и отставного алкоголика – ничего. Даже запаха не учуяли.
Следующая пропажа выявилась примерно через час, когда иллюзионист почувствовал легкий голод. Сунув нос в общественный холодильник, он обнаружил, что исчезла подаренная сержантом колбаса. Остался только маленький хвостик с этикеткой. Вконец обескураженный Ипсиланти вернулся в палату, улегся в постель и стал ждать врача. Так он пролежал сутки, голодный, небритый и нездоровый на вид, ожидая спасителя в белом халате. Но врач так и не пришел. Более того, куда-то запропастилась и нянечка, с которой наш иллюзионист почему-то связывал особые надежды. Исчез весь персонал. Впрочем, нет, не весь. На исходе следующего дня в палату протиснулся средних лет батюшка в черной рясе до пят и стал предлагать свои услуги. В частности, за умеренную плату, не сходя с кровати, можно было исповедаться и даже причаститься. Правда, относился ли батюшка к персоналу больницы и получал ли там жалованье, осталось неизвестным.
Испугавшись, что из этого рассадника здоровья можно окончательно исчезнуть в неизвестном направлении следом за анализом мочи, колбасой и медицинским персоналом, Ипсиланти, дождавшись темноты, пробрался к запасному пожарному выходу, предварительно зачем-то стащив из палаты висевшее над умывальником большое овальное зеркало. Возле выхода на стене висел пожарный щит с багром, молотком, лопатой и помпой. Сообразив, что помпа будет для него тяжела, иллюзионист выбрал молоток, вышиб замок и выскользнул на улицу. И так побрел в темноту – в кальсонах, в халате, с молотком и в цилиндре.
XVI. Комната смеха
Я проснулся в комнате смеха в холодном поту, с ощущением безвозвратной потери – потому что мне приснилось, будто умер Пушкин. То есть сначала мне приснилась площадь, на которой открывали памятник Пушкину. На площади собрались люди, много людей. Все стояли и ждали, когда откроют памятник. К микрофону по очереди подходили, по-видимому, важные руководители и вдохновенно говорили о певце свободы. Они клеймили позором царя и всю его царскую власть. Потом то же самое говорили поэты, но уже в рифму. Наконец, оркестр сыграл туш, и важные руководители вместе с поэтами сдернули покрывало. Но под покрывалом, к моему ужасу, оказался пустой постамент. Пустой постамент из черного мрамора. Я рвался из толпы, расталкивал локтями рядом стоящих, задыхался и все спрашивал: где же Пушкин? Почему его нет? От меня шарахались, на меня шикали, даже пытались ухватить за шиворот, чтобы выбросить вон из толпы. В конце концов, какая-то сердобольная старая женщина, предварительно посмотрев на меня, как на больного, зашептала на ухо:
– Откуда взяться Пушкину, сынок? Он же умер.
И меня объял ужас.
Поворочавшись на жестком диванчике, я все-таки сообразил, что это был сон. Но сон этот почему-то продолжался, хотя я проснулся. Он не отпускал меня. И я вдруг понял, что все правильно, что постамент и должен быть пустым, что Пушкин стал частью огромной, вечной, космической Пустоты, которая так манит и так пугает. И памятник тут ни при чем.
Окончательно придя в себя, я встал со своего ложа и осторожно прошелся по лабиринту комнаты смеха. Где-то недалеко, на берегу, завыла собака, после чего что-то тяжело плюхнулось в воду. В полной темноте, то появляясь, то исчезая, тускло мерцали зеркала. Они вели из коридора в коридор, из закоулка в закоулок, перемигивались и отражали друг друга, делая небольшое в общем-то пространство почти бесконечным.
Заглянув в одно из зеркал, я улыбнулся собственному отражению. Впрочем, не столько отражению, сколько какой-то тени отражения: в темной комнате из темного зеркала выглядывала, посверкивая глазами, моя неправдоподобно удлиненная тень. Из следующего зеркала я вылезал уже изрядным толстяком. Зато в третьем моя фигура почему-то сохраняла обычные очертания. Наверно, это зеркало не было кривым, и Сеня повесил первое попавшееся, обычное, взамен украденных. Впрочем… Или это только показалось? Показалось, наверно. Нет! Из-за моей спины выглядывал… женский силуэт. Он двигался. Он приближался. И я узнал огромные светящиеся Сонькины глаза! Они горели, они просверливали меня насквозь. И еще – рот. Раскрытый в нечеловеческом крике рот. Беззвучном крике.
Я отшатнулся и отскочил в сторону, больно ударившись плечом в темноте обо что-то твердое – это было другое зеркало. Это было другое зеркало, из которого бил с удесятеренной силой взбесившийся свет керосиновой лампы. Вокруг нее, как в невесомости, летали светящиеся осколки, в одном из которых явно угадывалось горящее лицо Савченко.
– Ну, что? – послышался сбоку чей-то голос. – Убил? Думал, не узнаем? Убил.
И голос разнесся эхом, отражаясь от всех стен и зеркал: убил-убил-убил…
Отскочив, я успел заметить, что из темноты зеркал со всех сторон выпрыгивают силуэты и, медленно заполняя пространство, приближаются ко мне. В ужасе я ринулся в темный коридор, пробежал несколько метров и оглянулся: тени плыли следом. Бежать больше было некуда. Тупик. Капкан. Панически вжавшись в стену, я все еще пытался понять, куда я попал и что вообще происходит. Но мозг отказывался работать. Сердце готово было разорваться. И я вдруг всем телом, всем сознанием ощутил безысходность конца. Мир закончился в темной комнате смеха, наполненной привидениями моей жизни. И тут же спину пронзила тупая боль – что-то твердое, металлическое впилось в позвоночник.
Это была ручка двери.
Через мгновенье я выскочил в парк, на краю которого бушевало утреннее море, приветствуя багровый рассвет.
Торговые суда на рейде заслоняли горизонт белоснежными парусами, с которыми сливались голодные утренние чайки и альбатросы. Чуть дальше, левее Ланжерона, копошился порт. Вернее, еще не порт даже, а несколько уходящих в море причалов – начало будущего порта. У берега, стоя по колено в воде, заспанные мальчишки с удочками пытались выловить из прозрачной воды дородных бычков, но вылавливали только принесенные штормом водоросли. И с завистью посматривали на возвращающиеся с утреннего лова шаланды.
Постепенно стало припекать, и я двинулся вдоль берега, осторожно преодолевая мелкие овраги, заросшие кустарниками, бурьяном и ромашками. Все еще дикий, неухоженный берег довольно высоко висел над морем и в некоторых местах был буквально непроходимым. Но мне удалось преодолеть последний глубокий овраг и выйти на шум суетливой стройки: сотни две мужиков корчевали деревья и мостили булыжником дорогу. Явно строили улицу, ведущую к причалам. Или бульвар, по одну сторону от которого плотно пригнанные друг к другу уже стояли дома, своей архитектурой живо напоминавшие Париж или, скорее, Марсель. Но пыль и грязь вокруг были пока местными, одесскими.
Поднявшись вверх от моря, я вначале обнаружил огромную театральную афишу, сообщавшую, что ближайшие две недели в городе гастролирует итальянская опера, а, пройдя чуть дальше, обнаружил застрявший в яме экипаж, который изо всех сил вытягивали два вола, подгоняемые двумя же довольно мелкими, но вполне энергичными мужиками.
– От-то-цобе! От-то-цобе! – орал один, как будто перед ним были не волы, а быки.
– Тяни, проклятые! – вторил ему другой.
– Не вытянут, – засомневался, стоя у своей бочки, торговец питьевой водой. – И тут же заорал: – Рубль бочка! Рубль бочка!
– Или вытянут, – предположил у той же бочки кособокий мужик с бутылью.
– Какой ужас, мон шер ами! – пропела высаженная из экипажа дама в шляпке с вуалькой, прижимаясь к своему спутнику. – Что мешает его превосходительству распорядиться, наконец?
– Государственные дела, мадам, – ответствовал спутник, поправляя цилиндр. – Исключительно государственные дела. Император приказал прежде прочего благоустроить порт. И подъезды к порту. Торговля страдает.
Проходя мимо них, я учтиво поклонился и изобразил на лице крайнее сочувствие, что было воспринято, по-видимому, вполне благосклонно. По крайней мере, дама грустно улыбнулась в ответ, не скрыв, однако, и удивления.
Осторожно перейдя по ветхому мостику очередной овражек, я вышел на изящно застроенную улицу, пока, впрочем, обходившуюся без мостовой. Зато рядом обнаружился причудливый дом, вывеска у дверей которого оповещала, что это не что иное, как “Гостиница Отона с ресторацией и игорным залом”. Игорный зал меня никак не заинтересовал. Зато возможность позавтракать в ресторации привлекла.
Войдя в залу и оглядевшись, я пристроился в углу у окна и стал ждать официанта, который не замедлил вынырнуть из-за ближайшей шторы.
– Чего изволите, ваше... – тут он запнулся и стал оглядывать меня с нескрываемым и даже нескромным интересом. – Ваше высоко… бродь… дительство… свежий окунь… раки… телятина с ужина осталась. Шо желаете? – И попятился.
– Глазунью и кофе.
Официанта сдуло, как сквозняком. Зато через несколько мгновений из-за той же шторы выглянуло несколько любопытных физиономий обоего пола с глазами, вылезающими на лоб. И тут же скрылись.
В ожидании глазуньи я еще раз оглядел зал и, кажется, понял, чем так удивил персонал ресторации: моя одежда слишком уж отличала меня от других клиентов. А главное – не давала возможности определить, какого я рода и звания, что доставляло крайнее неудобство.
В этот момент в зал вошла давешняя дама с вуалькой в сопровождении своего кавалера, а может, и вовсе мужа, и принялась оглядываться, ища свободные места. Но таковых не было. Заметив крайнюю растерянность на ее лице, я вскочил, поклонился и, пользуясь относительной простотой южных нравов, пригласил обоих за свой столик.
– Очень мило с вашей стороны, – чуть присела дама, – пригласить нас. – И тут же затараторила нежнейшим голосом: – Всю ночь глаз не сомкнули, а тут еще и гиштория с нашим экипажем. Не на жаре же дожидаться, пока эти противные мужики его вытащат. А муж мой уперся и ни в какую. Говорит, здесь не место для нас. А улица место?
– Статский советник Яновский Казимир Казимирович, – отрапортовал мужчина, выпрямившись во весь немалый рост. – А это моя жена, Елена Николаевна. Вы уж простите ее разговорчивость.
– Вот и славненько, Казинька. Здесь так интересно!
– А вы, простите, какого звания? – поинтересовался Казимир Казимирович. – Вы, как я вижу, приезжий?
– Тоже, – ответствовал я, – советник… э-э… штатский… по делам искусства. Больше комедиантами интересуюсь.
– Как это мило! – воскликнула Елена Николаевна. – То-то я смотрю, вы несколько странно одеты. Пиэсу разыгрываете?
– Можно сказать и так. Пиэсу. А можно и наоборот.
– Это как же?
– Никто не знает, кто кого разыгрывает: мы – пиэсу или пиэса – нас.
– Ах, как забавно! Не правда ли, Казинька?
– Вообще-то его высокородие прав: я тут проездом. Путешествую по Новороссийскому краю. Я, знаете ли, убежден, что новые земли империи имеют надобность не только в торговле, но и в искусствах. И чрезмерно счастлив тем обстоятельством, что и сам государь Александр Павлович, и его превосходительство граф Михаил Семенович это понимают. Не случайно же в Одессе гастролирует итальянская опера. Но, согласитесь, неплохо бы нам уже и свою иметь, так сказать, на манер итальянской.
– Комедиантов у нас и без того хватает, – откинулся на спинку кресла Казимир Казимирович. – Даже, извините, неплохо бы убавить. Давеча на балу у Елизаветы Ксаверьевны только и разговоров было, что об одном комедианте. Вот ведь, шельмец, чего удумал. Язык не повернется изложить.
– Казинька, ну как ты можешь? – перебила его жена. – Пушкин не комедиант, он пиит. И, говорят, не без способностей.
– И к чему же он способен? – недовольно переспросил Яновский. – К торговле, строительству, военной службе? Чем может послужить государю или хотя бы нашему городу, где его приняли и облагодетельствовали? Граф ночи не спит, все думает, как наш край получше устроить. А он? Одни насмешки да распутство. И ведь жалованье из казны получает! А служить – увольте. Это пусть другие.
– Позвольте, ваше высокородие, а не тот ли это Пушкин…
– Именно тот! – перебил Казимир Казимирович. – Именно. К сожалению.
– Но он пользуется расположением иных дам, – хитро улыбнулась Елена Николаевна. – Ужасен, конечно, сущий африканец. Но бывает очень мил.
– Дамы уже вызвали неудовольствие графа. Особливо Вера Федоровна. – И Казимир Казимирович оглянулся по сторонам, словно опасаясь, что кто-то подслушает информацию, предназначенную покуда лишь для избранных. – Надо же! Муж, поди, почтенный человек в Петербурге, а она здесь потворствует сумасброду.
– Ну, что ты, шер ами! – Елена Николаевна погладила руку мужа. – Супруг Веры Федоровны известный литератор.
– И что с того? Нет, таких комедиантов нам не надобно. Мы, знаете ли, патриоты Отечеству и городу своему, у нас и дом тут поставлен. И дети наши, и внуки, и правнуки тут жить будут.
– Ах, дети! – вздохнула Елена Николаевна. – Даст ли господь?
– Даст! – заверил Казимир Казимирович, чуть заметно покраснев.
Тут дали, то есть подали мою шипящую на сковородке глазунью. Что вызвало почему-то странную реакцию Елены Николаевны.
– Как это мило, Казинька, – сказала она. – Настоящая глазунья! Как это романтично. Почему у Елизаветы Ксаверьевны на балах никогда не подают глазунью?
И мило засмеялась собственной шутке, откидывая прелестную головку и кокетливо прикрывая рот черной перчаткой под цвет вуали.
Дворец генерал-губернатора Новороссийского края и полномочного наместника Бессарабской области графа Михаила Семеновича Воронцова белоснежным облаком плыл над высоким берегом Одесского залива, вызывая некоторую зависть местной знати и страх простых горожан. Поэтому без особой надобности старались мимо не ходить и не ездить. Да и ездить, в общем, было некуда, потому что почти сразу за дворцом земля была расколота глубочайшим оврагом, по дну которого с трудом продирались к строящемуся порту тяжело груженные зерном подводы. По-местному – биндюги.
Впрочем, избранное одесское общество собиралось время от времени в парадном зале дворца отнюдь не только потому, что к этому вынуждало высокое положение. И не из одного лишь пиетета к генерал-губернатору и его прелестной супруге. Балы, которые обожала давать Елизавета Ксаверьевна, служили, быть может, главным источником информации, предназначенной для относительно широкого круга. Здесь можно было точно узнать, с кем сегодня нужно дружить, а кого стоило бы и посторониться. Настроение графа удивительно точно отражалось на поведении его жены. И для опытного завсегдатая балов этого было вполне достаточно.
Ночь, проведенная во дворце без сна Казимиром Казимировичем и его супругой, ознаменовалась любопытным событием: среди приглашенных не было не только впавшего в глубокую немилость Пушкина, но и княгини Вяземской, сославшейся на нездоровье. Что было весьма странно, поскольку, во-первых, намедни видели ее весьма бодрой, а, во-вторых, Вера Федоровна находилась в довольно-таки доверительных отношениях с Елизаветой Ксаверьевной. А посему бальная зала полнилась слухами, перешептыванием, недомолвками и догадками. В точности никто ничего не знал. Никто. Кроме, может быть, самой графини. Но она хранила грустное молчание, и только по лицу ее можно было догадаться, что происходит нечто малоприятное.
Вера Федоровна тем временем пребывала в крайнем смятении, уже сама плохо понимая, каким образом она, взрослая женщина, мать семейства, позволила втянуть себя в опасные затеи этого мальчишки. По доброте, конечно. Исключительно по доброте. Нет, понимала, что – талант. Понимала, что сладкой жизни ему не будет. Понимала. И жалела. Но ведь форменный сумасброд. Просто мальчишка. Господи! Убьют его здесь.
И Петр Андреич конечно же не одобрит. Не одобрит, хоть Александра любит и даже считает своим другом. Не одобрит. Ведь одно дело любить и жалеть, и совсем другое – ох, страшно вымолвить… Преступление против воли государя! Причем сама, сама все придумала. Александр и не просил ни о чем таком. Так, заикнулся только, что неплохо бы глянуть за море. А она и повелась. Да с чисто женской практичностью кинулась денег искать на дорогу. И Елизавету Ксаверьевну втянула, что уж совсем не к добру.
А ему – хоть бы что. Чуть стемнеет, отправляется едва ли не каждый день на извозчике на хутор Рено выслеживать очередную даму сердца. Правда, когда решена была его высылка из Одессы, прибежал с дачи Воронцовых растерянный, без шляпы и перчаток. Пришлось даже человека за ними посылать. Но ничего, примирился. Не сегодня же ехать. И не завтра. Какое-то время еще есть. Можно отдаться увлечению.
И как вскрылось-то? Непонятно. Елизавета Ксаверьевна только и сумела сообщить о глубоком неудовольствии графа и о его желании, чтобы ее, Воронцовой, сношения с Вяземской прекратились. Очень, дескать, Михал Семеныч сердит на обеих. Особливо на княгиню. Но как узнал-то? Неужто сама графиня и проговорилась? И что теперь будет с Сашей? А со всеми нами? Как жаль, что Петра Андреича рядом нет. Письма-то когда еще дойдут? А понять, что делать, – сегодня надо бы.
Нет, Сеня, конечно, не прав. Самое интересное в истории – совсем не то, что Клара устраивает ему по вечерам. Самое интересное в истории – это довольно-таки смешные попытки человеков переписать или исправить уже готовый сюжет. Давно готовый. Мне их жалко, этих человеков. Они ведь не по злобе, они по доброте стараются. И о них мало кто помнит. Они почти не попадают на страницы учебников. О них не сочиняют саги и былины. Они проиграли. Они хотели победить Бога, но не сумели. Они хотели победить Бога, даже не зная, не понимая, кого именно хотели победить. Пытались. Не вышло. И выйти не могло.
И пусть над ними посмеиваются такие же смешные человеки, которые не только не пытаются переписать сюжет, но и вовсе не понимают сюжета. Они побеждают только друг друга. И считают себя победителями.
Какие смешные человеки.
– Ваше высокородие! – завопили мужики с порога, откуда их пытался вытолкать наружу гренадерского вида швейцар. – Вытащили, ваше высокородие!
– Ну, слава богу! – откликнулся Казимир Казимирович. – Я уж думал, до ночи провозятся.
Распростившись со своими новыми знакомыми, я отправился побродить по городу. Спустившись поближе к уже преодоленному мною утром оврагу, свернул на Итальянскую улицу, утонувшую в тени платанов. Ходить здесь было, конечно, небезопасно, поскольку улицу буквально разрезали морщины канав, она спотыкалась на грудах камней и прочего мусора. Но, что важно, здесь уже мостили дорогу, которая местами даже напоминала почти паркетную залу. Дойдя до “Северной гостиницы”, принадлежавшей, как следовало из вывески, французскому негоцианту Шарлю Сикару, я на минуту остановился, раздумывая, не устроиться ли здесь на ночь. Но не стал и побрел, коротая время до сумерек, дальше, к базару – мимо еврейских лавочек, наполненных привезенной из-за моря мануфактурой, мимо чубатых малороссов, прямо с телег торговавших свеклой и картошкой, мимо хитрых усатых греков – рыбных королей Одессы. Вся южная жизнь кипела на пыльных улицах – активная, шумная, красочная и певучая, как итальянская опера.
Чуть солнце стало клониться к западному берегу залива, я вернулся поближе к театру, на угол Дерибасовской и Ришельевской, где невдалеке ржала и била копытами извозчичья биржа.
– Куда, барин, изволите? – подскочил низкорослый мужичонка, суетливо почесывая бороденку.
– На хутор Рено.
– Далековато будет, барин. Разве из шести рублей токмо. Оно, конечно, следовает пять, но уж темнеть скоро будет.
– Где хутор-то хоть знаешь?
– Это не сумлевайтесь. Возил. Возил на этот хутор. И не раз возил. Где наша не пропадала.
Я вгляделся в мужичонку попристальнее – кого-то он мне напоминал. Но кого – я сразу не вспомнил. А может, показалось. В общем, пришлось соглашаться на шесть рублей. Не пешком же идти.
С необыкновенным проворством извозчик провел экипаж среди ям и ухабов, вывернул к окраине, которая начиналась почти сразу за городским центром и, поднимая пыль, пустил кобылу по Малофонтанской дороге. Устроившись поудобней на мягком сиденье, я с интересом разглядывал бегущий вдоль дороги пейзаж. По левую руку, где-то далеко внизу, сливаясь с небом, бродило предвечернее море. Справа остывала после дневного зноя степь, изредка заслоняемая от глаз небольшими придорожными зарослями акаций и пирамидальных тополей. Проезжая очередной такой оазис, я вдруг услышал кукушку. И даже стал было считать, но не успел – пролетка быстро пронеслась мимо, и голос кукушки пропал в густой тополиной листве.
Кукушка, кстати, напомнила мне одну Антошкину репризу, в которой он, надо прямо сказать, отвел мне довольно неприглядную роль. Антошка напялил на меня маску, чем-то напоминавшую, видать, кукушкину морду, и водил по манежу вдоль первых рядов, предлагая желающим узнать, сколько им осталось жить.
– Ку-ку, – заливался я, – ку-ку!
– Мало! – обижался кто-нибудь из зрителей.
Тогда Антошка жестами подсказывал, что нужно сунуть мне в руку червонец. Я поворачивался спиной к зрителю и через мгновенье ощущал в руке хруст купюры. Убедившись, что это именно червонец, а не что-нибудь другое, я добавлял:
– Ку-ку, ку-ку, ку-ку!
Но как-то в цирке объявился какой-то инспектор от культуры, которого мы раньше и в глаза-то никогда не видели. Он-то и стал очередной жертвой. Точнее, мы. Я ему – “ку-ку”, а он денег не дает. Я ему еще раз, бесплатно – “ку-ку”. А он жмется. Вскочил и вышел из зала. А как только представление закончилось, глядим, на нас Костиков, директор наш, несется – весь красный, глаза навыкате. И затаскивает к себе в кабинет. А там уже этот, наш недавний клиент, который и оказался инспектором от культуры.
– Вы, – говорит, – искусство в какой-то балаган превратили, в торговую лавочку. Кто позволил человеческой жизнью торговать?
– Так мы это, в духе времени, – стал оправдываться Антошка, как и все, ссылаясь на время. – Теперь же все нужно продавать. А если продавать, значит, и покупать.
– Что продавать? “Ку-ку”?
– Так у каждого свой товар, – поддержал я Антошку. – У нас же ни заводов, ни фабрик. Одно “ку-ку”. Вот мы “ку-ку” и продаем.
– А деньги куда? Зритель за билет заплатил? Заплатил. А вы с него еще дерете.
– Так это ж разве деньги? – пожал плечами Антошка. – Так, мелочь на сигареты.
– Точно, – подтвердил я. – Сущие копейки.
– И вы туда же? – взъелся он на меня. – Из вас, можно сказать, птицу сделали, хапугу с клювом. А вам – хоть бы что.
Короче, в таком виде нашу репризу запретили. Или даже не столько запретили, сколько высказали пожелание. Да я, в общем, и не против был. Мало удовольствия по манежу с клювом на морде таскаться, хлопать крыльями, орать “ку-ку” и выцыганивать червонцы. А Антошке жалко стало, можно сказать, плод собственной творческой фантазии на помойку выбрасывать. И он где-то раздобыл самую настоящую кукушку. Посадил в клетку и начал с ней работать. Без меня. Ясное дело, с кукушки финансового проку никакого. Кто ей червонец даст? Да и каким местом она его брать будет? Она же кукушка. Но работать можно. Поднесет, бывало, клетку к зрителю, ущипнет птицу, она и делает свое “ку-ку”. Бесплатно. А тут опять этот инспектор от культуры в первом ряду объявился. Наверно, проверить хотел, как его пожелания выполняются. Смотрит – птичка настоящая, взяток не берет, ну и расплылся в улыбке. А Антошка приметил, что начальник довольный сидит, обрадовался, дурак, и – к нему.
– Ну, давай-давай, – разрешил инспектор. И приготовился считать.
Антошка тоже изготовился, прищурился и как ущипнет кукушку от всей души, чтобы больше накуковала. А та молчит. Он щиплет, а это дитя гнездового паразитизма, как совершенно верно указано в энциклопедии, даже клювом не ведет. Так и не сказала ничего. В общем, новый скандал. Антошку даже временно от работы отстранили. Потом, правда, восстановили. Но уже без кукушки.
А инспектор вскорости исчез. Господи прости! То ли помер, то ли сквозь землю провалился. Года не протянул.
– Так вы меня слушаете, барин? – переспросил извозчик, которому, конечно, было скучно погонять кобылу молча.
– Слушаю, слушаю, – заверил я, занятый своими мыслями.
– Так вот, я и говорю: прихожу я к нему на квартиру. Жил он в клубном доме, во втором этаже. Вхожу в комнату: он брился. Я к нему. Ваше благородие, денег пожалуйте – и начал просить. Как ругнет он меня, да как бросится на меня с бритвой! Я бежать, давай, бог, ноги, чуть не зарезал. С той поры я так и бросил. Думаю себе: пропали деньги, и искать нечего, а уже больше не повезу.
– Это кто ж такой?
– Я ж сказал: чиновник из графской канцелярии. Возил я его раз на хутор Рено. Следовало пять рублей – говорит: в другой раз отдам. Прошло с неделю. Выходит: вези на хутор Рено!.. Повез опять. Следовало уж десять рублей, а он и в этот раз не отдал. Возил я его и в третий, и опять в долг: нечего было делать; и рад бы не ехать, да нельзя: свиреп был, да и ходил с железной дубинкой.
Тут я стал что-то припоминать, повнимательнее пригляделся к вознице, и неожиданно из меня вырвалось:
– А Вася-то что?
– Какой Вася? – не понял он. – Не было никакого Васи.
Ну, да, действительно, какой Вася… Вася.
– А фамилия-то твоя как?
– Береза, барин, моя фамилия. Все мы Березы, весь род. – И оскалился в бороду. – Иные, конечно, надсмехаются. Вроде как мы деревья, а не люди. И бог с ними, пускай надсмехаются.
– Что ж, так и не отдал денег-то?
– Кто?
– Ну, чиновник-то этот.
– То-то и оно, что отдал. Прошла неделя, другая. Только раз утром гляжу – тут же и наша биржа… растворил окно, зовет всех, кому должен… Прихожу и я. На вот тебе по шесть рублей за каждый раз, – говорит, – да смотри вперед, не совайся!
– Да зачем же ездил он на хутор Рено?
– А бог его знает! Посидит, походит по берегу час, полтора, потом назад.
– Как так? Разве он не на дачу к даме сердца ездил?
– Про даму сердца, барин, ничего сказать не могу. А только видел я, что никакой дачи не было. По берегу ходил – было. А про дачу ничего не знаю.
С полверсты примерно не доехав до хутора, я спрыгнул на землю и побрел к берегу, оставив извозчика дожидаться у дороги. Чуть дальше, где берег легким выступом уходил в море, уже светились огни дачного поселка – словно мелкие осколки догорающего заката. На гальке у самой воды спали перевернутые лодки, и тут же, привязанные к сваям уходящего от берега узкого причала, дышали на мелкой волне готовые к ночному лову шаланды.
Пройдя три десятка метров по мосткам, я скользнул за заграждение и заглянул в темную вечернюю воду. Контуры моего отражения плавали в беспокойной воде, то истончаясь до полного исчезновения, то вновь обретая форму, летящую, прыгающую, извивающуюся, словно вода отражала призрак. Она отражала не только меня. Она отражала затухающее небо и первые вызревшие на нем звезды. В ней, точно таким же образом извиваясь, плавали прибрежные пирамидальные тополя, теряя в сумеречной воде свои острые кроны. Море отражало целый мир. Оно искажало целый мир. Это было гигантское кривое зеркало из комнаты смеха. И этой комнатой смеха был целый мир, мир, где уже никто не смеялся, глядя на свое отражение.
Никто не смеялся, хотя, конечно, все это было смешно. Какая дача? Какая дама сердца? А еще и деньги! Зачем? Если бы он решился, любая шаланда увезла бы в ночь, к западному берегу за сущие гроши. И все! А если пролеткой – так еще проще. Степью… До Измаила или Рени. Никто бы и хватиться не успел.
Нет. Этот берег был границей. Но не границей между странами. Не границей между водой и сушей. Нет, другой границей. Никому и незаметной. Здесь рождался выбор. Выбор без выбора. Не гамлетовское “Быть или не быть”. Другое: “Не быть или не быть?” И как именно не быть.
Бежать за море – уцелеть, но не быть. Вернуться – погибнуть, но быть. Или не быть?
– Выбор? – извиваясь и размахивая тростью, смеялся из воды призрак. – Нет никакого выбора, потому что выбор уже давно сделан. Распорядок установлен. Пиэса написана. Нет никакого выбора. Есть только искушение убежать со сцены.
– Куда убежать?
– В никуда. Со сцены – только в никуда.
– То есть исчезнуть?
– Что должно исчезнуть – исчезнет непременно. Чему дано возродиться – возродится.
– Значит, вернуться? Вернуться и…
Я оглянулся. Призрак, размахивая тростью, уходил по мосткам в сторону берега. Его ладная фигурка в цилиндре таяла в подступающей темноте. Я заглянул в воду: она больше ничего не отражала. Кинувшись к экипажу, я услышал скрип рессор, хлесткий выстрел кнута и успел разглядеть на заднем сиденье коляски выступивший на фоне почти погасшего неба высокий цилиндр. Точно такой, с каким ни за что не желал расставаться сумасшедший Ипсиланти. Призрак на моем экипаже возвращался в Одессу. Или… не призрак? Или я не заметил, как сам стал призраком? Господи, ну какие призраки в наше время!
Так или иначе, но экипаж умчался. А я остался среди ночи на берегу. Делать выбор, которого нет. Выбор без выбора.
Поодаль светились огни дачного хутора Рено.
Опомнившись, я сообразил, что внимательно разглядываю свое зеленеющее отражение в бочке с дождевой водой. Лето выдалось знойное, страшное. Поговаривали, что такого лета тысячу лет не было. Вначале из-за небывалой жары полностью зарос ряской соседний пруд. Теперь дело дошло до бочки. Яблоки все еще падали на землю, но собирать их становилось все труднее. Нечем было дышать. Вокруг все горело, и дым бродил по саду, полностью растворив в себе беспомощное небо. Постепенно исчезали дома поселка, а с ними грунтовая дорога и вчера еще дышавший прохладой лес. К моему раю подбирался ад. И я отпрянул от бочки, испугавшись, что мое отражение исчезнет раньше, чем я смогу все это осознать.
– Как тебе понравится такая новость? – огорошил меня утром Сеня. – Пропал петух Рабиновича.
– То есть как это пропал?
– Пропал – это, значит, пропал. Хотя, с другой стороны, какой у него был выбор?
– У петуха?
– У какого петуха? У Рабиновича! Смотри сюда: если ты имеешь петуха, но этот петух, как сломанный будильник, больше не показывает время, так это все равно, что ты без петуха. И без времени. А если ты все равно без времени, так зачем тебе петух? Выбор простой: без времени и без петуха, но с супом. Или без супа и без времени, но с петухом. И зачем тогда петух, если без времени и без супа?