Текст книги "Ассистент клоуна"
Автор книги: Ефим Бершин
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Сонька – маленькая, ладная, воздушная какая-то – не ступала даже, а именно плыла.
– София-я-я Савченко! – заорал Вовка-шпрех.
Барабанщик тут же выдал километровую дробь. Ипсиланти медленно открыл крышку. Униформисты, подхватив ящик, понесли по кругу, показывая зрителям, что в нем ничего нет, после чего опять установили в центре манежа. И Сонька, грациозно помахав зрителям рукой, вошла внутрь. Крышка захлопнулась. Для большего впечатления Ипсиланти набросил на ящик что-то вроде черного савана и отступил в сторону. Общий свет погас. Только два прожектора, перебивая друг друга, ерзали по ящику. Барабанщик подавился собственной дробью. Зал затаился. Ипсиланти торжественно застыл, как гипсовый памятник девушки с веслом, но без весла. И, наконец, победно взмахнув рукой, сдернул саван и распахнул ящик. Соньки в нем не было.
Публика многотысячным вдохом, казалось, выкачала из цирка весь воздух. Антошка, изображая на лице ужас, хватался за голову и разводил руками. Потом вытащил на арену за ухо меня. Мне тоже пришлось удивляться и кривляться, изображая высшую степень изумления. Отогнав нас коротким жестом, Ипсиланти поднял руку, и зал опять затих. Барабанщик заново закатил дробь. А в ту секунду, когда иллюзионист распахнул ящик, чтобы вернуть ассистентку миру, оркестр, не удержавшись, так грянул победный марш, что дрессировщик Коля Секвойский потом до утра не мог успокоить своих тигров.
Но Соньки в ящике не было.
IV. Короткое замыкание
Вот и дождь пошел. Странно. А еще говорят, что в раю дождей не бывает. Еще как бывает.
Яблоки заблестели из травы свежевымытыми зрачками. Переполненная дождевая бочка за окном потемнела, отражая мрачное небо, и стала сильно напоминать черный блестящий люк в преисподнюю. Заглянув в него, – отшатнулся, не узнав собственного отражения. Земля, крепко притянутая к небу нитями дождя, болталась, как на стропах парашюта. А дыра в заборе свистела прорехой во времени, остановкой во времени, моей остановкой в маленьком раю, так и не затронутом историей.
– Антракт, – шептал я сам себе. – Антракт.
Это и впрямь был антракт в моем странном спектакле. Спектакле, где не было ни начала, ни конца, ни какого-нибудь понятного порядка действий. Спектакле, в котором, как я думал, мне выпало играть роль странника во времени. В исчезнувшем времени.
– Антракт! – заорал Вовка-шпрех. – Антракт!
Антошка, сообразив, что произошла заминка, надвинул шляпу и попытался отвлечь публику собственными фокусами, глотая шарики и доставая их затем из многочисленных карманов своих широченных штанов. Но публика на него уже не реагировала. Все смотрели на черный ящик, вокруг которого продолжал суетиться Ипсиланти. Он тупо совал голову в ящик, что-то внутри переставлял местами, хлопал крышкой и шептал заклинания. Соньки, однако же, и след простыл.
– Антракт! – продолжал сотрясать воздух Вовка-шпрех, догадавшись, что публику может хватить коллективный удар. – Антракт! По техническим причинам! – И, не выпуская из рук микрофона, выталкивал иллюзиониста с манежа вон. Что было непросто, потому что Ипсиланти прирос к арене, как будто его в нее вбили копром.
Публика, ударенная током небывалого эмоционального напряжения, тоже продолжала сидеть, уставившись в центр арены. Тогда сообразительный электрик Семеныч двинул вниз рукоятку рубильника. Свет начал быстро гаснуть. Зрители ринулись к проходам, давя в темноте друг друга. Билетеры и все прочие сотрудники, включая артистов, получили по внутренним телефонам строгий приказ: всех выпускать, но никого не впускать. В результате чего еще не отошедший от вчерашнего дрессировщик Коля Секвойский чуть было не выпустил из клеток своих тигров. Откуда-то появился отряд милиции особого назначения и перекрыл входы. Из фойе вдруг донесся одинокий истошный вопль:
– Уби-или-и! Девку убили!
Но вопль был немедленно погашен расторопным сотрудником.
Возмущенная публика, завидев высунувшегося в фойе Вовку-шпреха, немедленно стала хватать его за грудки.
– Спокойно, граждане! – взмолился Вовка. – Антракт продолжается. Идите в буфет. Там есть бутерброды с семгой.
– Сам иди! – напирала активная старушка, прижимая к подолу перепуганного малыша. – Или девку покажь, или деньги верни. Фокусник.
– Я не фокусник, – обиделся Вовка. – Я шпрехшталмейстер!
– Хто?! – побагровела старушка. – Хто ты сказал? Ишь, понаехали тут. – И, набрав побольше воздуха, каким-то особым бабьим фальцетом сызнова запустила в потолок: – Уби-и-ли-и!
– Господа казаки! – заорал невесть откуда взявшийся настоящий казак в папахе и с шашкой на боку. – Господа казаки! – заорал он, хотя ни одного казака, кроме него самого, в цирке не было. – Все на круг! Требуем представителя власти! – И схватился за шашку.
Явно назревал стихийный митинг. Первые ораторы уже взгромоздились на лоток с мороженым. Наиболее любопытные влезли на стойку буфета, давя бутерброды с красной рыбой и сырокопченой колбасой. Слухи, один невероятнее другого, начали проникать за стены цирка, где тоже постепенно собирались любопытные. Что-то надо было делать. И тут находчивее других оказался директор нашей программы Костиков. Ворвавшись в радиорубку, он включил микрофон, и на весь цирк разнеслось буквально следующее:
– Внимание! Срочное сообщение! Цирк заминирован! Цирк заминирован! Просьба соблюдать спокойствие и срочно покинуть здание. Собаки уже на подходе.
К чему Костиков приплел собак, он, наверно, и сам не понял. Но это подействовало. Фойе начало пустеть. Последние зрители, пользуясь тем, что буфетчицы в страхе разбежались, прихватывали с собой раздавленные бутерброды. И только казак до последнего хватался за шашку, пока ему не пригрозили, что отберут коня в фонд конного аттракциона братьев Магомадовых. Тут уж у казака глаза на лоб полезли. Он-то помнил, что на такси приехал.
А в манеже уже работал срочно прибывший знаменитый следователь, начальник отдела по борьбе с исчезновениями полковник Иванов с двумя помощниками – угрюмым детиной, больше похожим на сантехника, чем на оперативника, и суетливой девицей, которая, как потом оказалось, проходила практику, тренируясь на исчезновениях людей. С ними же прибыл прапорщик-собаковод с овчаркой по кличке Фомка.
Полковник Иванов был знаменит тем, что в прежние времена вылавливал по Москве неправильно мыслящих, а после того, как все поменялось, неправильные стали правильными и наоборот, возглавил отдел безопасности известного коммерческого банка “Виадук”. Впрочем, “Виадук” вскоре лопнул по не совсем зависящим от “Виадука” причинам, был переименован новыми собственниками в “Акведук”, а Иванов вернулся к оперативной работе, получив повышение в звании.
Что же касается исчезновения людей, на чем неустанно тренировалась практикантка, то с этим все было хорошо. В том смысле, что людей в последние годы пропадало немало. Воровали детей, банкиров, журналистов, бездомных. Или, как многие уже думали, дело не в воровстве, а в чем-то другом. Люди, в конце концов, не деньги – миллионами не своруешь. Однако же они исчезали, как в черной космической дыре. Бесследно. Правда, цирковых артистов пока в этом списке не было. Как и черных ящиков.
Полковник согнал на арену артистов, ассистентов, униформистов и прочий обслуживающий персонал, включая электрика Семеныча и вахтершу Клавдию Петровну, которая почему-то явилась с бутылкой воды и маленькой иконкой святой великомученицы Татианы, пострадавшей, как известно, за любовь. И все, затаив дыхание, следили за тем, как Фомка под наблюдением прапорщика-собаковода обнюхивает черный ящик Ипсиланти. Она кинулась было нюхать зеркальное нутро, но быстро убрала морду – то ли собственное изображение не понравилось, то ли увидела такое, чего видеть не надо. Зато подробно и с интересом обнюхала ножки, крышку, вяло тявкнула на девицу из кордебалета и, наконец, уселась рядом с ящиком, виляя хвостом, как авторучкой, будто расписываясь в собственной несостоятельности.
– Ничего не понимаю! – объявил прапорщик-собаковод, видя бесплодные потуги собаки. – Чтобы Фомка след не брала – так не бывает. Она даже через насморк след берет.
– Вы ей мяса дайте, – посоветовал Коля Секвойский. – Без мяса животные не работают. Пока тигру мяса не дашь, он хрен вам на тумбу залезет.
– Где купальники шьете? – поинтересовалась практикантка у облаянной танцовщицы.
– А может, из него какой тайный ход есть? – заподозрил Сантехник. – Бывает, что и стояк не туда ведет.
И полез, дурак, под ящик.
Но тайного хода не оказалось. В самом манеже тоже никаких отверстий не наблюдалось. Иванов, уже всерьез заподозрив неладное, стал опрашивать собравшихся: кто и что видел или слышал? Но те, кто был на арене, как выяснилось, видели одно и то же. Они видели, как Сонька вошла в ящик, а потом видели, что она оттуда не вышла. После чего грянул победный марш.
– А что я должен был играть? Вальс? – оправдывался капельмейстер
Ясикович. – Нам положено марш, мы марш и играем. Нам за это деньги платят. Хотя, с другой стороны, гражданин следователь, это такие деньги, что почти не деньги. – И, придвинувшись поближе к Иванову, доложил: – А Секвойский ворует у тигров мясо и меняет на водку. Поэтому они на тумбу и не лезут.
– Дьявол! Дьявол это! – вдруг возопила Клавдия Петровна. – Говорила я этому еврею! Говорила! Разве ж можно божий мир переделывать? – И принялась кропить ящик из бутылки.
– Ипсиланти не бывает еврей, – почему-то обиделся Ясикович. – Ипсиланти бывает грек.
– Наверно, короткое замыкание, – встрял электрик Семеныч. – Если изоляция слабая, точно замкнуло. А когда замкнет – мало не покажется.
– Какое замыкание? Там даже проводов нет, – высказался Вовка-шпрех.
– А я тебе говорю, что бывает и без проводов. Сам видел: проводов нет, а искра идет. Искра – она по-всякому ходит, – не сдавался Семеныч.
– Тьфу ты, господи! – опять запричитала Клавдия Петровна. – Понаделали дьявольских сосудов. Ездют по Европам. Детей сиротами оставляют. В церкви свечки специально задувают. – И перекрестилась.
– Что она, от вашего замыкания дотла сгорела? – не поверил с высоты своего опыта Иванов. – Трупа-то нет. Даже золы нет. Где труп, я вас спрашиваю?
Артисты дружно потупились и развели руками, всем своим видом показывая, что Иванов, в принципе, прав, но труп они не брали. Не брали, хоть Иванов прав. Сонька, конечно, по размеру маленькая была, но не настолько же, чтобы даже настоящая служебная овчарка ничего не унюхала. Антошка, сняв шляпу, молчал, угрюмо поглядывая на Ипсиланти. Явно подозревал в нечистом. Оно и понятно: происходящее не вписывалось ни в одну его репризу. Что же касается самого Ипсиланти, то он, видать, с перепугу понес форменную околесицу про изменение климата, перемену системы ценностей и вконец перепутанные государственные границы, на что никаких зеркал не напасешься.
– Сами зеркалов понабили, понакрошили, а я отвечай, – ныл Ипсиланти. – С грузчиков спрашивайте. Это они ящик не той стороной поворачивали. А его вообще вертеть нельзя. Все пропадает.
– Какие зеркала? – грубо отозвался Иванов. – Мне что, зеркало твое допрашивать? Еще про бритву расскажи. И пену для бритья. Вы находитесь на следственном эксперименте, а не в парикмахерской. И не морочьте нам голову. Куда девицу дели?
– А-а-а, я понял! – стукнул себя по темени руководитель конного аттракциона Магомадов. – Девушка не был. Сначала был, а потом не был. Жениться украли. У нас в горах так тоже бывает: сначала человек есть, потом человек нет. Один только эхо остается. – И издал протяжный звук, который должен был напоминать эхо в горах.
Но никто с этим не согласился. Все видели, как Сонька целовалась со мной на трапеции, хотя даже на мне собака ее запаха не обнаружила. Потом видели, как она, живая, входила в ящик, а теперь не выходит. Кое-кто из артистов, правда, косился на меня, но факт оставался фактом: я ее к ящику не водил. И вообще я этому ящику не хозяин. А кто хозяин? То-то и оно. Кто хозяин – тот и отвечает. Можно было не сомневаться, что карьера великого иллюзиониста Георгия Ипсиланти подошла к концу. Тем более что его тут же увели через служебный вход и посадили в микроавтобус цвета морской волны.
Напоследок Иванов как-то плотоядно оскалился и, глядя на меня, спросил:
– Хороша была девка, а?
Повернулся и ушел, оставив для острастки практикантку с Сантехником.
В такой нелепый Сонькин уход я, конечно, не поверил, не хотел поверить. Хотя что-то подобное должно было произойти. Должно было произойти обязательно. А как иначе? Ведь после того, что случилось, наши отношения не могли оставаться прежними. Никак. Я вообще удивился, когда Сонька, после моего возвращения в цирк, после того как мы опять полгода не виделись, подошла ко мне как ни в чем не бывало. Все равно все было кончено окончательно и бесповоротно. Кто-то из нас обязательно должен был уйти. Или я, или она. Но таким нелепым способом! Нет, это невероятно. Этого не могло быть. Хотя я своими глазами видел, как она вошла в этот дурацкий ящик. Я видел приплясывающего на арене Ипсиланти и все его идиотские ужимки. Я все видел. Но не мог поверить. Конечно, цирк – он и есть цирк. Невозможно было отделаться от мысли, что все это не более чем остроумная реприза, Антошкины фокусы с шариками. Поэтому, несмотря ни на что, мне казалось, что из какого-нибудь кармана каких-нибудь широченных клоунских штанов она еще обязательно выпрыгнет. Как когда-то форменным чертом умудрялась выскакивать из воды, когда мы топили друг друга в речке.
Было это лет двадцать назад. Тогда мы еще ходили в школу и числились пионерами. Так вот, уже в мае на наш южный город обрушивалась самая настоящая жара, такая, что усидеть в классе было просто невозможно. Поэтому мы убегали на реку, где плавали, норовя утопить друг друга, и непременно дрались. Повод подраться всегда находился. Потому что Сонька и тогда уже была вредной и постоянно искала возможность напакостить. Как все рыжие. Так у нее проявлялась любовь. А как она еще могла проявляться в десять-то лет? И всегда у нее получалось втравить меня в какую-нибудь историю. Конечно, в том нежном возрасте ни она, ни я не понимали, что главная история еще впереди. Далеко впереди.
V. Страшный суд
Все спектакли отменили. Я бродил по коридорам и гримеркам, слонялся между клетками с разной цирковой живностью и все чаще, между прочим, на память приходили рассуждения Ипсиланти про зеркала: “Все мы в этом зеркале!.. От Иисуса Христа до твоей Соньки. А если против этого зеркала другое зеркало поставить?.. А если много зеркал, да под разными углами? Тут тебе все сойдутся… Один отражает другого, и все отражают всех. Весь мир за одним столом… Ни времени, ни границ… И я!.. Я буду расставлять зеркала!”. Что он имел в виду? И что он плел про перепутанные границы? Почему нельзя поворачивать ящик? В какой тюремной камере, интересно, он эти зеркала теперь расставляет?
А тут еще вконец перепуганный Костиков решил опередить события и устроить товарищеский суд. Была раньше такая форма коллективного осуждения и покаяния. Пока следственные органы разбирались, наиболее дальновидные руководители уже все решали. И виновных находили, и приговор выносили. Не подкопаешься. А заодно и сами каялись: не доглядели, дескать. И все – дело сделано. Повинную голову меч не сечет. Костиков как активный деятель из прошлого времени, на плечах которого много лет вытворяла свои причудливые пирамиды целая свора акробатов и акробаток, всегда чувствовал себя неким основанием. Кем-то таким, на ком все держится. И правильно, надо сказать, чувствовал. Ведь стоило ему неловко покачнуться, как все эти акробаты и акробатки посыпались бы на манеж, как спелые яблоки с дерева. Но он ни разу не покачнулся. Он не покачнулся, а потому, после окончания артистической карьеры, сумел так далеко продвинуться по руководящей лестнице. И в критический момент немедленно вспомнил про товарищеские суды, которые прежде всегда несли спасение от анархии и беспорядка. Он вспомнил, хотя остальные уже давно позабыли не только о товарищеских судах, но и о том, что бывают товарищи.
Следователь Иванов, надо сказать, категорически запретил шляться по манежу, чтобы не дай бог никто не попортил отпечатков и не попутал улик. Поэтому суд был учинен на тренировочной арене, над которой во множестве раскачивались канаты и трапеции, а, кроме того, ее же из разных углов подпирали клетки со всевозможной живностью – от слона до попугайчиков.
– Я вам устрою суд! – злобно пообещал не злой в общем-то Костиков. – Я вам устрою такой суд, что это будет самый настоящий Страшный суд.
– А кого судить будем? – спросил Антошка, не переставая жонглировать шариками.
– Как это кого? Расхитителей собственности. Доигрались. Уже люди исчезают.
– А я-то что ворую? – удивился Антошка. И демонстративно проглотил шарик.
– Вот! – ухватился Костиков. – Где теперь шарик?
– Вот! – в тон ему ответил Антошка и достал шарик из кармана. После чего, сделав обиженное лицо, отошел в сторону.
– Что за праздник? – поинтересовался опоздавший факир Пеструшкин, заявившийся с питоном на шее. – А премиальные будут?
Тут у Костикова в голове, видимо, что-то щелкнуло. Или переклинило. Он вспомнил, что всякое собрание, даже если это товарищеский суд, всегда начинали с чего-нибудь жизнеутверждающего и положительного. Короче, – с праздником. Так было раньше. Правда, все прежние праздники отменили, а с новыми у Костикова не все ладилось. Тем не менее выработанный десятилетиями инстинкт победил, и Костиков, не ко времени и не к месту, к тому же неожиданно для самого себя ляпнул:
– С наступающим праздником Пасхи, дорогие товарищи! – И, помедлив, добавил: – Христос воскресе!
– Воистину! – откликнулось собрание. А громче всех – никогда не расстающаяся с иконкой вахтерша Клавдия Петровна.
– Я не согласный, – заявил руководитель конного аттракциона Магомадов. – Какой такой пасхи-шмасхи? У нас в горах старики так говорят: или человек уже умер, тогда он уже умер. Или человек не умер. Если человек умер, тогда он умер. Даже если его убили. А если не умер, тогда пока не умер. Или девка есть – или девка нет. Кто докажет?
– Возражаю, – возразил капельмейстер Ясикович. – Решительно.
– Он не человек! – возмутилась Клавдия Петровна. Но так, что никто не понял, о ком она говорит – о Магомадове, Ясиковиче или Иисусе Христе.
– Слушайте, мы тут бога судить будем или убийцу и расхитителей? – пискнул из угла лилипут Альфред, прячась за дрессировщицу коровы Маргариту. – И вообще, где присяжные? Кто прокурор? А адвокат? Забыли? И кто, в конце концов, подсудимый? Ипсиланти-то уже забрали.
Костикова все эти юридические премудрости лилипута Альфреда озадачили, потому что он точно помнил, что никаких таких отдельно взятых адвокатов, прокуроров и присяжных на товарищеских судах не было. Там все были прокуроры. А кто не был прокурором, тот был подсудимым. Правда, иногда прокуроры и подсудимые так быстро менялись местами, что было не разобрать, кто есть кто. Но Костиков не был бы Костиковым – основателем и основанием акробатической пирамиды, если бы его ставили в тупик такие мелочи.
– А свидетелей? – гневно возразил он, пытаясь перекричать трубный глас неожиданно завопившего слона. – Тоже забрали? А пособников? Некоторые из нас с ним постоянно вели тайные беседы, знали, чего замышляет, но не предупредили. А это тоже уголовно наказуемо. – И он недвусмысленно посмотрел на меня. – Что он тебе говорил?
– Да ничего особенного. Сказал, что мы все живем в зеркале. Все. Вот… От Иисуса Христа до Соньки… И что он, вроде как зеркало это куда хочет, туда и ставит. Больше ничего не говорил. Он вообще пьяный был.
– Вот оно! – выдохнула Клавдия Петровна. – Я предупреждала: антихрист среди нас! Антихрист! – И зашлась в молитве.
– Лилипут прав, – заявил Коля Секвойский. – Лилипут всегда прав. Если это суд, то кто подсудимый? Я подсудимым быть не согласен.
– Я тоже, – поддержала его хорошенькая акробатка Анжела, свесившись с трапеции, как павиан с ветки.
– Внимание! – выступил вперед Ясикович. – Я вам скажу истинную правду: все воруют!
– Вар-р-руют! – хором поддержали его сразу три попугая из соседних клеток.
– Му-у-у-у! – возмутилась дрессированная корова влюбленной дрессировщицы Маргариты.
– Кто ворует? – испугался электрик Семеныч.
– Ты воруешь. Сам говорил, что твоя искра не туда ходит. А куда она ходит? У нас уже никакого электричества не осталось.
– Сам ты воруешь, – обиделся Семеныч.
– Что я ворую? – удивился Ясикович. – Музыку? Так музыку нельзя украсть. Она общая. Искусство принадлежит народу. А то, что все вокруг пропадает, – это таки факт.
– А может, это... – начала было догадливая Маргарита, но тут же испуганно замолчала, крепче прижав к ногам Альфреда.
– Конкретнее! – влез Вовка-шпрех. – Что у нас пропадает? Ассистентка пропала – это раз. Мясо иногда у тигров пропадает, – покосился он на Секвойского, – это два. Гвозди, лампочки и прочая мелочь – это три. Что еще? Да ничего. А то, что пропадает вокруг цирка, – это нас не касается. Цирк – это цирк. Мы отдельный мир. Мы, можно сказать, радость народу приносим. И счастье.
– Хорошенькая радость! – возмутилась Маргарита. – Не успела девушка влюбиться, как ее убили. А любовь превыше.
– Точно! – прохрипел слегка придушенный питоном факир Пеструшкин, давно ревновавший Маргариту к Альфреду.
– Да что вы тут заладили? – перебил факира умный Вовка-шпрех. – Убили, исчезла. Целая страна исчезла, а мы тут с девкой разбираемся. Для этого есть следователь Иванов и его отдел по борьбе с исчезновениями. Что мы, другую девку в кордебалет не найдем? Поэтому давайте быстро осудим, покаемся и разойдемся, пока дождь не пошел.
В это самое время, словно подтверждая слова Вовки-шпреха, в небе громыхнуло так громко, что питон на шее Пеструшкина нехорошо зашипел и заерзал, а Клавдия Петровна отскочила от него в сторону, перекрестившись.
– Тебя, может, и не касается, – занудно буркнул Костиков. – А я так чувствую, что скоро мы все пропадем.
– Ничего, – радостно съехидничал Магомадов. – Пропадем, потом воскреснем.
В общем, решили осудить. Хотя, кого осудить – никто не понял. И как тут было понять? Даже на Ипсиланти не очень грешили. В конце концов, и цветы с петухом, и два ученых кота, и макака с попугаем, и даже Антошкина шляпа возвратились из ящика живые и здоровые. Даже шляпа! Хотя Антошка с ней тоже всякие чудеса вытворял.
Тут опять за окнами грянуло, и все быстро разбежались.
Выходить на манеж следователь Иванов, как уже было сказано, категорически запретил. Более того, он со своими помощниками загородил выход какими-то смешными перегородками из столбиков и ленточек, чтобы никто не наследил, пока идет следствие. Хотя о каких следах можно было говорить, если собака даже запаха не учуяла? Черный ящик так и стоял посреди арены, тускло отражая единственную лампочку, едва доносившую свой унылый свет из-под купола.
Дождавшись ночи, я проник на арену и приблизился к ящику. Ящик как ящик. С виду ничего особенного. Но стоило мне приподнять крышку, как сердце забилось быстрее. У меня всегда так: чуть заволнуюсь – сразу сердце стучит. Будто я действительно, как думала Клавдия Петровна, приблизился к дьявольскому логову. Знал же, знал, что ничего там, кроме дурацких зеркал, нет. А вот поди ж ты.
Многочисленные зеркала, хитроумно расставленные под всевозможными углами, тускло отражали друг друга, поблескивали, подмигивали, словно приглашали отыскать в них собственное отражение. Что было совсем непросто. Ипсиланти оказался прав: это были не совсем зеркала, это были осколки зеркал. Они мерцали тусклыми звездами, словно в них переселилось ночное небо. Они отражали какой-то далекий мир, мерцающую Пустоту, загадочную и в то же время до боли знакомую. Отражался ли там я? Не знаю. Может, и отражался. Но определить, кто есть кто в этих осколках, думал я, невозможно.
Я сидел прямо на полу, у черного ящика, уже и не пытаясь что-нибудь понять. Да и как можно понять то, что понять невозможно в принципе? Поэтому я сидел просто так и даже не думал. Я вообще думать не умею. Когда мне нужно о чем-нибудь подумать, я просто вызываю из памяти различные лица. Знакомые и незнакомые. И они сами за меня думают, разговаривают и спорят, перебивая друг друга. Так было и сейчас.
Потому что мне вдруг показалось, что одновременно включились десятки телевизионных каналов, на меня уставились десятки лиц – те, кого я знал, и те, которые давным-давно умерли, но которых я часто вспоминал в последние годы. Живые жили в осколках, а мертвые в них же оживали на моих глазах. Они смотрели друг на друга и отражали друг друга. Задумчивый европеец стоял у входа в монгольскую юрту, отражая странного человека в тюбетейке, с растерянным видом вылезающего из огромной сумки. Старый Аврум закрывал голову от летящих комьев земли. Немецкие солдаты разворачивали прикладами беженцев. Изможденный голодом человек в длинной черной хламиде сидел на раскаленном камне посреди пустыни. А сами камни скорее напоминали выросшие прямо из скал скульптуры. Сонька в блестящем купальнике поднималась под купол, сверкая своими огромными зеркальными глазами, в которых отражался взрыв. Исачок в разодранной гимнастерке перепрыгивал ветхий забор. Антошка, поигрывая лопатой, звал копать колодец. Тут же шелестела заросшая камышом речушка. А из соседнего осколка задумчиво смотрел смуглый человек в высоком цилиндре, из-под ног которого рвалось на берег бушующее вечернее море. И все эти осколки двигались, перемежались, заслоняли друг друга, отражались один в другом, сливались, вконец запутывая времена и события.
Это очень напоминало подаренный мне в детстве калейдоскоп. Заглядывая в него, я еще не понимал, что стеклышки, пересыпаясь в замкнутом пространстве, отражаются от зеркал и отражают друг друга, с каждым движением моей руки создавая свой неповторимый рисунок мира. Когда я открыл крышку, чтобы посмотреть, как все устроено изнутри, и высыпал стеклышки на ладонь, они немедленно погасли, унеся с собой гармонию и обратившись в мертвый космический мусор. Но стоило эти осколки вернуть в калейдоскоп, как они вновь ожили.
Это был отраженный хаос. Это и было сотворение мира.
И я вдруг сообразил, что нахожусь в центре этого калейдоскопа, что именно через меня эти осколки каким-то образом связаны, что зеркала отражают именно меня. То есть не меня даже, а мое сознание, мою память, всех, кто в ней поселился. Всех, кто зримо или незримо жил со мной и во мне. Мой собственный хаос.
– Бомба, сброшенная с первого же “Мессершмитта”, прошила дом насквозь, но не взорвалась, – неожиданно проскрипел знакомый старческий голос.
Я вздрогнул. Голос доносился из самого большого осколка. Из него же вырисовывался худой костлявый старик и пристально, как показалось, высматривал на моем лице следы страха. Но не успел я испугаться, как осколок погас. И немедленно стали гаснуть остальные осколки.
Бомба, сброшенная с первого же “Мессершмитта” разнесла вдребезги мой отраженный хаос. Стало некого отражать. Стало негде отражаться. Горло перехватило спазмом, и я понял, что все закончилось.
Все закончилось.
Можно писать завещание.
Завещание
I. Сотворение “рыжего”
II. Жизнь по завету
III. Конец одной иллюзии
IV. Короткое замыкание
V. Страшный суд
VI. Postskriptum
VII. Бог знает, что делает
VIII. На месте преступления
IX. Колодец
X. Бомба
XI. “Родина литературы”
XII. Граница
XIII. “За бога единого”
XIV. Оборотень
XV. Камера предварительного заключения
XVI. Комната смеха
XVII. Такой номер не зарегистрирован
XVIII. Во чреве калейдоскопа
XIX. Биполярный синдром
XX. Парад-алле
VI. Postskriptum
Честно говоря, я не помню, как воскрес.
Я не помню, как пересекал границу между жизнью и смертью, между смертью и жизнью. Между всем и ничем. И не знаю, куда делась та женщина, через которую я воскрес. Помню только, что это была не мама. Мама к тому времени уже умерла.
Помню колодец. Сам ведь всегда говорил: нельзя ходить вокруг колодца. Ничего это не даст. Нужно прыгать. И выбираться назад. Конечно, можно упасть и не выбраться. Но если не прыгать, как ощутить холодное лезвие воды, как ощутить ледяную Пустоту, прозрачным оком глядящую на тебя из-под земли, Пустоту, которая все отбирает и все отдает одновременно? Можно ходить вокруг. Можно ходить рядом. И ничего не понять. Страх – вот граница между нами и Пустотой.
Но какое ей до этого дело? Можно бесстрашно прыгнуть и не вернуться. Можно в страхе бежать. И все равно исчезнуть. Пустота предлагает выбор, которого нет. Пустота мстит за страх. Пустота – убийца. И Пустота – Источник.
Источник всего живого, несущего погибель.
VII. Бог знает, что делает
“Бог знает, что делает”, – приговаривала бабка Люба, поглаживая по плечу сидящего в инвалидном кресле старика. Того самого старика, который еще лет тридцать назад очень любил угощать меня маленькими посахаренными конфетками, именовавшимися в народе “подушечками”. Когда я заходил в его скорняжью мастерскую, он непременно откладывал в сторону овечьи шкуры, стаскивал с толстого пальца стальной наперсток и доставал “подушечки”. Пока я разжевывал и глотал конфеты, он гладил своей огромной ладонью мою голову, звал из соседней комнаты жену и неизменно говорил одно и то же:
– Люба, – говорил он, – уже посмотри, какой он кудрявый! Прямо как я в детстве. Помнишь?
– Господь с тобой, Исачок, конечно, помню, – успокаивала его Люба, отрываясь от плиты, на которой всегда что-то варилось.
Теперь, худой и жилистый, с огромными, с трудом прикрепленными к лысой голове ушами, он сидел передо мной в инвалидном кресле, а Люба горько вздыхала и шептала куда-то в сторону, но так, чтобы я слышал:
– Осколок, – шептала она. – Вишь, как повернулось. Под Варшавой его зацепило. Думали, ничего страшного. Даже доставать не стали. А оно вон как вышло. Столько лет этот осколок спал, а тут проснулся. И – все. Теперь вот в кресле живет.
За окном больницы, насколько можно было видеть, дымилась тучная Галилея. Горный ветер, несмотря на яркое солнце, гулял по нервам, вызывая беззвучный стон. Из выжженной земли августовскими звездами выползали блестящие белые камни – неожиданные, как пятидесятилетняя тайна, обрушенная на меня стариком.
– Он выжил, – бормотал старик. – Он таки выжил. Он таки живой. Бог дал ему внуков. У него есть дом. В этом доме он спит и ест. И у него есть двор. Тот самый двор. Наш двор. Понимаешь? Он может спать. Уже пятьдесят лет он может спать. И есть. А я уже ничего не могу сделать. Что я могу сделать? Мне восемьдесят лет, и я уже не могу ходить по этим камням.
– Успокойся, – утешала его Люба. – Бог знает, что делает. Твой отец помнил это. И ты должен помнить.