412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Уитмор » Шанхайский цирк Квина » Текст книги (страница 15)
Шанхайский цирк Квина
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:40

Текст книги "Шанхайский цирк Квина"


Автор книги: Эдвард Уитмор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Мама закрыла глаза и подумала о языке, который мальчик держал в руках, о мясе, кишащем белыми червями, похожими на остриженные ногти.

Такое же мясо всадники в Гобийской пустыне тысячи лет возили под седлом. Эти всадники, духовные предки мальчика, в свое время наводили ужас на весь мир. Из своей пустыни они галопом мчались по свету, покоряя цитадели многих цивилизаций. Но потом пришли песчаные бури, и исчезли реки, и караваны потерялись, и остался лишь один всадник – он все ехал по пустошам, сжимая в руке кусок мяса.

Он держит в руке собственный язык, подумала Мама, потому что он знает судьбу своего монгольского племени и не дерзает поведать ее. Он знает, что другие побоятся услышать его рассказ, и знает, что язык всегда говорит о прошлом. Это пуповина прошлого, и все же это самая странная пуповина, потому что она не питает, потому что те, кто говорит, не знают, а те, кто знает, не говорят.

Мудрец говорит, что душа человека – как путешествующий вельможа. Если место, куда он приезжает, не нравится ему, он продолжает путь. Он узнает время по часам своего глаза и входит в царство другой эпохи.

Потому-то, думала Мама, ребенок, которого мы знаем под именем Большой Гоби, не имеет возраста. Он – старейшее дитя этого мира, дитя, что родилось миллион лет назад, когда пустыня не была пустыней. И теперь он вырвал свой язык, чтобы не поддаться искушению пройтись по пескам других эпох, чтобы не вспоминать эти пески и не поведать о них, и тем самым не открыть тайны, неведомые нам, – тайны, которые только он может прозреть своим вневременным взором.

И тут изумруд на лбу у Мамы сверкнул. Она внезапно поняла, что мальчик носит крест, некогда подаренный ей генералом, смерть которого впоследствии привела ее в отчаяние и превратила для нее крест, его подарок, в невыносимое бремя. Крест, который тогда украли у нее в запертой комнате с задернутыми шторами, куда она пришла исповедаться в своих прегрешениях, крест, который снял с ее шеи неподвижный толстяк, что слушал ее ради нее,безымянный обнаженный гигант в тени, гигант, тем самым снявший тогда невыносимый груз с ее плеч и наградивший ее бесценным даром – благословением надежды.

Маленький золотой крест. Скрещение двух судеб в тени старенького проектора, а потом скрещение двух судеб на шанхайском складе, где пришел ее черед отдать любовь безымянному хозяину цирка, ради него, в последние часы его муки.

Мама открыла глаза. Она снова начала дышать.

Слоновой кости слон, несущий на себе лотос, был передвинут в дальний угол комнаты, к окну, выходившему на запад. Она забралась на слона и уселась на лотосе. Вечерело – время подвести итог прожитому дню. Она смотрела, как садится солнце.

Давным-давно она смирилась с потерей генерала, своего первого сына, хозяина цирка, своего второго сына. Но теперь, когда погас свет и над нею сомкнулась тьма, когда она вспомнила давнее благословение обнаженного гиганта, однажды давшего ей новую жизнь, она взмолилась, чтобы воссиял свет для ребенка, которого зовут Большой Гоби, чтобы он мог узреть улыбку бодхисатвы Каннон, чтобы он мог узнать милосердие и сочувствие в ее лике, чтобы он ощутил в этих древних, морщинистых чертах неизмеримую любовь, зачавшую его на шанхайской арене, которую вскоре потом заполонили странные звери, на которой показывали странные трюки, а потом цирку пришел конец и одинокий монгол остался один, чтобы странствовать по пустошам в западном направлении, в пустыне, под рокот песчаных бурь, в блеске миражей, там, где тайные посланцы потерянных караванов беседуют на забытых языках.

* * *

Серый экран тихо жужжал, а Большой Гоби все смотрел и смотрел, не в силах как-то связать десять тысяч строчек в голове с десятью тысячами строчек перед ним.

Из серого пятна вырастали улыбающиеся призраки.

Он увидел призрак одинокого танцующего мальчика на пляже, мальчика в армейском госпитале, мальчика в автобусе, мальчика, глядящего на замороженного тунца и тарелку с сероватым чаячьим супом.

Через несколько недель на Японию обрушатся первые тайфуны ранней осени. Уже сегодня жестокие ветры мерялись силой в Южном Китае, только и ожидая, как бы вырваться в Тихий океан. Но для Большого Гоби опасное время года уже прошло. Ветры, дувшие над ним, пришли с севера, из маньчжурских равнин и сибирской тундры. Там, где он жил, наступила зима, буран начинался в его мозгу.

Он сидел, накинув на плечи одеяло. Квин ушел за доктором.

Его знобило, у него ныло больное плечо, колени подгибались. Он покачивался, потому что уже не мог устоять под порывами ветра. Караван узкой змейкой исчезал за горизонтом, и он знал, что потерялся и утратил связь с миром.

Ему было жаль разочаровывать Квина и Герати, и этого кроткого священника, и мудрую Маму, но он отстал. Он хотел остаться с ними, но он устал, буран ярился, и он уже не успевал за их шагом.

Один, в горячке, в пустыне своих предков-монголов, в одиночестве среди снегов, под ветром, он на прощанье вскинул руку.

* * *

Хато заикнулся было, что хочет бежать. Полицейский ударил его в живот и по-прежнему методично взламывал окно; он действовал медленно, потому что не хотел, чтобы маленький полумесяц стекла над замком выпал и наделал шуму. Было жарко, они оба вспотели. Лезвие соскользнуло, присоска держалась. Полицейский повернул замок и поднял стекло.

Они оказались в спальне в глубине дома. Из-под двери пробивался свет. Хато снова зашептал, заикаясь. Полицейский ударил его по губам и впихнул в окно. Он последовал за Хато и остановился у двери послушать. Какое-то жужжание. Он пнул Хато коленом в пах, открыл дверь, втолкнул его.

Хато, спотыкаясь, вошел в гостиную. Там, завернувшись в одеяло, сидел огромный иностранец. В дальнем конце комнаты жужжал телевизор. Хато слабо улыбнулся и попробовал вспомнить о хромой девушке из Нью-Йорка, своих коробках из-под обуви с вырезками об авиакатастрофах, о шлюхе из чоу-мейн, о кино.

Напрасно. Он позабыл все английские слова.

Он ухмыльнулся, а потом нахмурился. Он замочил штаны. Тут огромный иностранец махнул ему рукой, и он в отчаянии махнул в ответ.

Быстрее, прошептал иностранец. Надвигается буран, нельзя больше ждать, нужно начинать церемонию.

Он поднял один маленький столик и сжал его коленями. Другой столик он подтолкнул к Хато.

Бей в барабан, прошептал он. Скорее, созывай племя.

Хато присел на корточки на полу, глядя, как огромный скуластый иностранец со смуглым лицом и раскосыми глазами барабанит по столу. Он барабанил несколько минут, а потом воздел к небу руки. На глазах у него показались слезы, и он запел.

 
Женщины – ура, ура!
Устрицы – ура, ура!
Ура, ура, ура!
 

Я видел его, прошептал большой иностранец. С вершины горы я видел дворец. Я смотрел вниз, в долину.

Пока дурак и гигант били в барабаны, полицейский осматривал комнату. Он припадал к земле, он прыгал, он вставал на четвереньки. Он рыскал по углам и принюхивался, чтобы почувствовать в воздухе те звезды, что он видел в сибирской сосновой роще. Он наткнулся на прозрачное зеленое пресс-папье, похищенное со стола таможенника в Нью-Йорке.

Пресс-папье напомнило ему о леденце из освежителя в писсуаре, писсуарный леденец напомнил ему о бароне Кикути и объеденном лице отца. Он укусил пресс-папье и сломал передние зубы – боль вызвала у него множество воспоминаний.

Огромное пальто.

Замерзшие рисовые поля.

Тутовые деревья.

Землевладельцы и подати.

Мир.

Бунты.

Стиснутые яички.

Война.

Волосы.

Особый звук.

Сортиры.

Грибы.

Ледяные подвалы, скальпированные головы, бритвы, дубинка.

В голове у него шумело, он жаждал услышать тишину той, другой ночи под звездами. Он поднял тяжелый телевизор и изо всей силы швырнул.

Стекло разбилось, металл треснул, обнажились провода. Огромное тело иностранца опрокинулось, корпус телевизора опустился ему на плечи. Глаза у него по-прежнему были открыты, но голова размозжена, а губы стиснуты. Полицейский увидел лицо в том месте, где только что был экран.

Хато стоял на коленях, по подбородку у него стекала слюна. Полицейский пнул его и посмотрел, как он падает. Он стонал, подергивался, его одолел припадок, как в детстве на кровати, заваленной киножурналами. Он протянул руку, чтобы дотянуться до своих любимых предметов – перчаток, шиньонов и тюбиков из-под губной помады, – но не нащупал ничего, кроме стола-барабана. Он прокусил губу. Сглотнул. Кровь пузырилась у него на губах.

Его душил его собственный язык.

Полицейский снял с иностранца крест и надел на себя. Он вынул из кармана иностранца кусок мяса и сжал его в ладони. Мясо вспенилось белыми червями. Он бросил мясо и облизал пальцы.

В кухне он нашел несколько банок пива и блок сигарет. Он пил и курил до тех пор, пока не опустошил все банки, потом помочился в одну из них и засунул ее обратно в холодильник. Он разорвал в клочки оставшиеся сигареты и рассыпал табак по кухне.

Хато больше не дергался. Полицейский спустил брюки, чтобы навалить кучу между двумя мальчишками и почуять знакомый запах.

На станции метро он купил газету и терпеливо стоял в очереди за билетами. Все остальные пассажиры в метро обмахивались своими газетами, но он держал газету прямо перед собой и притворялся, что читает. Из Цукидзи он пешком прошел к Токийскому заливу, к концу бетонного мола, где Квин недавно стоял с бывшим шофером барона Кикути.

Ступеньки вели в воду. Огни города почти затмевали звезды. Вода была совсем черная, он приблизился к великаньим ступенькам из Тогоку и в последний раз спустился по ним.

На шее у него висел маленький золотой крестик, который тринадцать веков почитался купцами, пересекавшими Центральную Азию, крестик, который жена однажды подарила Аджару и который потом носили Мейв, и генерал, и Мама, пока обнаженный гигант не похитил его в Шанхае, похитил, чтобы сохранить, и хранил тридцать лет, пока не вернул проклятому сыну Шанхайского цирка, одинокому всаднику-монголу, у которого крестик отняли, чтобы покончить с последними невидимыми караванами, таящимися в кодовом имени Гоби, –и наконец его унесли в темное убежище в водах, туда, где сверкающие линии, составляющие его контур, больше не смогут перечеркнуть жизни тех, кто много лет носил его в честь любви и в память о любви.

Глава 7
Сам, сама

Иди. Шагай.

Куда?

Какая разница? Все достойные пути скрыты внутри нас. Мой путь оказался долгим, и, быть может, твой поход тоже будет долог.

Аджар – лидеру коммунистического восстания в Шанхае в 1927 г.

Однажды сентябрьским утром, незадолго до рассвета, процессия черных лимузинов подъехала к Токио откуда-то с юга, по всей видимости, из Камакуры, где ее участники, похоже, собрались еще ночью. Лимузины въехали в город и медленно, длинной вереницей, двинулись по главной улице – все пустые, в каждом был только шофер.

Похоронная процессия ползла по улицам извивами толстой змеи, и в конце концов к середине утра весь центр города охватило гигантское кольцо скорби. К этому моменту первый лимузин нагнал последний, процессия образовала неразрывную цепь, и никто уже не мог подсчитать, сколько тысяч автомобилей участвовало в этом скорбном параде.

Поскольку ни транспорт, ни пешеходы не могли прорваться сквозь загадочное черное кольцо, магазины и конторы в Токио пришлось закрыть, а правительство объявило неофициальный выходной. Двенадцать миллионов человек вышли посмотреть на неожиданное и неслыханное событие, а в это время многие миллионы по всему свету размышляли над непостижимостью Востока – столь величественные похороны одного никому не известного человека их совершенно поразили. На самом деле это были самые грандиозные похороны, которые только видела Азия со времен Кубла-хана, но лишь один человек полностью понимал суть происходящего, тот, второй странник из тринадцатого века, который называл себя отцом Ламеро.

На газоне элегантной гостиницы, среди каменных светильников и выложенных камнями тропинок, меж искривленных сосен и миниатюрных мостов сидели двое оставшихся в живых сводных братьев и наблюдали за процессией. Кикути-Лотман теперь знал, что женщина, стоявшая на проволоке под крышей заброшенного склада, и в самом деле была его мать, но знал он и то, что его отцом был не хозяин цирка, персонаж этой истории, а герой другой, той, что началась в плавучем доме в Шанхае, когда его отца и отца Квина познакомила женщина, которую они оба любили за восемь лет до смерти, за восемь лет до цирка и Нанкина, за восемь лет до зачатия третьего сводного брата, которого теперь провожали в последний путь в крупнейшем городе мира, и только им, и бодхисатве Каннон, и стареющему императору, который давным-давно нашел приют сыновьям Мейв и Мамы, было известно, почему Токио оказался в черном кольце спустя двадцать лет после окончания войны.

Квин кивнул сам себе, Кикути-Лотман повязал новый галстук. Они наблюдали за процессией до заката, а на закате появился слуга с корзиной для пикника и расстелил на траве скатерть и разложил на ней копченую лососину и зимнюю рыбу-угольщика, муксуна и маринованную селедку, и селедку в сливках, и рольмопсы, и маринованные помидоры, и сливочный сыр, и зубцы чеснока, и оливки, и рубленую печенку, и полный поднос рогаликов.

Перед батареей блюд красовались две крохотные фигурки изо льда – мужчина во фраке, с хлыстом и рупором, и мальчик с искалеченным плечом.

У подножия холма процессия лимузинов наконец заканчивалась, и хотя для сентября было довольно холодно, две ледяные фигурки уже подтаяли. Кикути-Лотман пристально смотрел на заходящее солнце.

Немного того, сказал он, и немного этого. Иначе говоря, мы сидим на Востоке и смотрим, как солнце заходит на Западе. А что если нам повернуться?

Ледяные фигурки растеклись лужицами воды. Кикути-Лотман качнул головой. Он дунул на воду, разбрызгал ее по траве, и стекла его очков затуманились. Грустная улыбка появилась у него на лице, когда он положил на рогалик ломтик рыбы.

Рыбное ассорти, сказал он в наступающих сумерках. Угощайтесь.

* * *

Старый сухощавый император сидел очень прямо в своем пышном зале, сжимая руками набитые конским волосом подлокотники трона. Черное поношенное облачение висело на нем, как на вешалке, целлулоидный воротничок был расстегнут и помят. На столе перед ним стояла бутылка ирландского виски.

Переменчивая погода, прошептал он. Я всегда любил вторую половину сентября в этих краях. В воздухе носится какая-то тревога, какая-то загадка, хотя мы все знаем, что тайфуны – дело обычное. Это вправду бутылка, или мне только кажется?

Да, сказал Квин.

Отец Ламеро вздохнул.

Давненько я не пробовал виски, почти четверть века. Когда я впервые приехал в Японию, у меня были кошки, и мой Легион, и цветы Токио, и на холмах над милой Камакурой храмы с гонгами и ритуалами, и часы, отведенные для созерцания. Легион собирался за длинным столом вон там, и мы обсуждали пьесы Но, завершив молитву и положив в потайной мешок взносы. А потом, в тридцатых, они взяли уродливые пушки, захваченные у русских в тысяча девятьсот пятом, и расставили их вокруг святилищ. Откуда эта бутылка?

Это подарок, сказал Квин. Я скоро уезжаю, может быть, мы больше никогда не встретимся. Вот я и подумал: а не выпить ли нам вместе?

Да, мы вряд ли встретимся вновь.

Кажется, Герати говорил, будто вы с ним выпили по стаканчику ирландского виски в вашу последнюю встречу, ну, когда он уезжал в Китай перед войной.

Он так сказал? Может быть, я и позабыл. После этого я лишился своих кошек и легионеров. Цветы Токио во время войны были не так уж и красивы, ведь весь город пылал в огне. С тех пор я стал строгим вегетарианцем – не ем яиц и меда. Рис имеет любопытное воздействие на желудки японцев, вот почему они предпочитают справлять нужду на свежем воздухе. Мне и самому это нравится, особенно в своем собственном саду, но, когда идет дождь, я не могу этого делать.

Налить вам?

Думаю, да. Думаю, сегодня я могу выпить, потому что собирается тайфун, и потому что четверть века назад я потерял все – слишком долго у меня не было ничего. Думаю, мы должны следовать путем Пресвятой Девы, душа человеческая не должна довольствоваться несовершенством. Императоры Японии были великими людьми – до тех пор, пока в тринадцатом веке военные диктаторы не заставили их отречься от престола. Императора просто изгнали, и ему ничего не оставалось, кроме как ставить свой автограф на указах, а взамен получать соленья и рис. Потом, в двадцатых, я поехал учиться в Камакуру. Однажды, дело было весной, я услышал музыку, ту, что заставила богиню солнца поддаться искушению и выйти из пещеры, – изысканную музыку, исполняемую на древнем кото. Илья-пророк и богиня солнца играли ее для меня, я кивал им головой, в такт опадающим лепесткам цветов, а сын башмачника сидел на своей скамеечке и пел эпическую песню о драконе, столь необычную и благословенную, что это наверняка был дар из далекой Лапландии. Вы не знали Илью-пророка или сына башмачника? Знали Генри Пу И? Он был горазд на всякие озорные выходки, и его мифическая страна никогда не существовала. Но все-таки он был последним императором, с которым мне удалось поговорить. Думаю, я уже упоминал о племени перам и о его системе некронимов, «Отец Дяди Мертв», и об остальном. Даже между простыми членами племени отношения могут быть очень сложными. Очень сложными, если разобраться.

Старый священник расстегнул облачение, застегнутое не на ту сторону. Он взял стакан виски и стал его рассматривать. Стекла яростно дребезжали. По комнате проносились ледяные сквозняки. Небо уже потемнело, хотя вечер еще не наступил. Казалось, весь дом сотрясают порывы ветра.

Отец Ламеро отпил глоток. Он снова поднял стакан и осушил его. Его судорожно сжатые руки расслабились, и он кротко улыбнулся. И вдруг глаза старика сверкнули.

Думаю, так лучше, сказал он. Так гораздо лучше.

Святой отец, не могли бы вы сказать мне, почему вы назвали ребенка Гоби? Думаю, вы сами выбрали это имя.

Да, я, хотя много лет об этом не вспоминал. Отходя от дел, забываешь некоторые вещи. Мне кажется, я хочу еще – можно вас попросить?

Квин налил еще.

Много лет не вспоминал. Только сейчас мне это пришло на ум.

Как это вы выбрали такое имя?

Во-первых, потому, что младенца принесли ко мне безымянным. Но разве так не всегда бывает? Император приходит в этот мир безымянным, но века спустя мы знаем эпоху только под его именем. Это древняя традиция, и важная к тому же. Другие имена не подходят.

И что значит имя Гоби?

Кто может знать наверняка? Это было название шпионской сети, которая в свое время существовала здесь и в Китае. Его предложил Аджар – в тот день, когда он, я и ваши родители устроили пикник на пляже, ну, вы же помните, мы же тогда были в противогазах. Ваш отец сказал, что у нашей группы должно быть название, и Аджар предложил «Гоби». И мы, все четверо, рассмеялись, вот как это было.

А кто такой Аджар?

Я не уверен. Может быть, Марко Поло? Еще, пожалуйста.

Квин налил. Отец Ламеро улыбнулся.

Знаете ли, я начинаю думать, что могу вновь вернуться к делам. Сегодня как раз подходящий день – надвигается тайфун.

А Аджар?

Да, мой дорогой друг. Он, я и Лотман в те дни были неразлучны. Слышали о нем? Знаете хоть что-нибудь об этом потрясающем маленьком человечке, который невероятно разбирался в языках?

Нет, святой отец, не знаю.

А надо бы. Глупо приехать на Восток и не узнать ничего о человеке, который потратил всю жизнь, пытаясь попасть сюда. Лотман никогда не пил, а вот Аджар – совсем наоборот. Ну, я выпью еще, а потом продолжу. Стаканчик, или даже два – светлая им обоим память.

Квин наполнил стакан иезуита. Отец Ламеро блаженствуя потягивал виски. Он кротко улыбнулся и зашептал.

* * *

Он родился в семье сапожника в Гори, в Грузии, за несколько лет до того, как Александр Второй освободил крестьян. Его послали учиться в семинарию в Тифлисе, чтобы он стал православным священником, но вскоре исключили за анархизм и нигилизм. Он был неугомонный человек, Аджар, или как там его звали, однажды он намекнул, что его настоящее имя Джугашвили. В любом случае, когда его исключили из семинарии, он поехал в Петербург изучать химию. Несколько лет спустя, весной тысяча восемьсот восьмидесятого, он влюбился в прекрасную женщину.

Софья была аристократка, дочь губернатора Санкт-Петербурга. Когда она была ребенком, ее отец разошелся с женой и отослал ее в Швейцарию, чтобы та не мешала его многочисленным романам.

Софья росла, не зная, что у нее есть мать. Узнав правду, она решила убить царя.

Она навестила свою мать в Женеве, и там познакомилась с русскими нигилистами-изгнанниками, которые тоже готовили убийство царя. Ее красота и положение в обществе как нельзя более им пригодились. Она вращалась в придворных кругах и так ненавидела отца, что была готова отдаваться приближенным царя, лишь бы получить сведения о том, как его охраняют. Вскоре, в постели, в ее объятиях, царедворцы рассказали ей все, что хотели знать заговорщики.

Софья вовлекла в заговор Аджара, потому что он был хорошим химиком. Она не любила его, и он знал это, ведь она была настолько одержима ненавистью и презрением к отцу, что в ее душе не оставалось места для иных чувств. Но когда она попросила его изготовить для группы бомбы, он согласился. Софья уехала с его указаниями в Женеву и тайно провезла все материалы обратно в чемодане. Аджар сделал бомбы в лавке сапожника – ее он снял на улице, по которой царь должен был ехать в начале марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года. В заговоре участвовали восемь мужчин и две женщины.

Первого марта, когда царь проезжал мимо лавки сапожника, в его карету бросили бомбу. Царь в испуге выскочил. Второй заговорщик рванулся сквозь толпу и бросил бомбу царю под ноги; погиб он сам и царь, но больше никто не пострадал.

Из заговорщиков один человек погиб при взрыве, один застрелился, двое бежали, а остальных судили и приговорили к смерти. Софья занимала столь высокое положение, что Александру Третьему пришлось собственноручно подписать ей смертный приговор. Он не хотел делать этого, но царедворцы настояли – они боялись, как бы Софья не рассказала про их отношения. Но она не сказала ничего. Она опозорила своего отца, и этого было довольно. Ее повесили – но она никого не предала.

Аджар был одним из тех, кому удалось скрыться; тогда ему было немногим больше двадцати. Он узнал о казни Софьи в Гельсингфорсе, куда он бежал. Еще он узнал, что русское правительство послало за границу агентов, чтобы поймать его и второго беглеца.

Аджар знал, что ему нужно укрыться как можно дальше, и отправился на север, в Лапландию. Следующие шесть лет он прожил с лопарями – кочевал с ними и с их оленьими стадами по пустынным просторам за Полярным кругом. Потом он перебрался в Исландию и там работал сапожником. Живя с лопарями, он выучил лапландский – язык азиатского происхождения, а заодно и скандинавские языки. Теперь он учил исландский. Он все еще не забыл Софью, а изучение языков притупляло боль потери.

Шесть лет он читал исландские саги, а потом поехал на Фарерские острова и выучил фарерский, потом на остров Мэн и там выучил мэнский. За ним последовали ирландский гэльский, шотландский гэльский, валлийский и английский. Выучив английский, он отправился в Америку, как многие другие европейцы в то время.

Отгремела петербургская революция тысяча девятьсот пятого года, как и артиллерийская канонада Русско-японской войны, а вокруг синтоистских храмов в Японии разместили захваченные у русских пушки. В Нью-Йорке Аджар познакомился с Троцким, героем восстания пятого года, который теперь путешествовал по миру, вербуя приверженцев. Хотя Троцкий был на добрых двадцать лет младше, он оживил в душе Аджара политический идеализм.

Как-то вечером, во время весьма знаменательной встречи, Аджар произнес невероятное пророчество, за которое Троцкий и дал Аджару замечательную тайную кличку.

Это случилось в Бронксе. Троцкий зашел в лавку Аджара поесть блинов и борща. В тот вечер Троцкий был в дурном настроении, потому что весь день переписывал свою историю неудачной революции тысяча девятьсот пятого года. Есть ему не хотелось, и вся еда, которую Аджар готовил целый день, пропадала. Аджар решил развеселить приятеля, рассказав одну историю. Троцкий возразил, что во всем мире не сыщется истории, которая может поднять ему настроение в такой день. Аджар улыбнулся и ответил на неизвестном языке.

Это еще что такое? спросил Троцкий.

Пассамакводди, сказал Аджар.

Что?

Индейское племя алгонкинской группы. Я когда-то зимой прожил с ними несколько недель, вот и нахватался.

И зачем тебе этот дурацкий язык?

Я узнал, как был создан мир.

Как это?

А вот так.

Аджар пересказал индейский эпос. Сначала он рассказывал по-русски, а потом на языке оригинала. Из рассказа выходило, что подвиги главного персонажа очень напоминали предыдущую жизнь Троцкого. Троцкий слушал все более и более внимательно – он был в восторге оттого, что его революционная борьба описана на таком странном языке. Хотя Троцкий ни на секунду не поверил в то, что Аджар действительно рассказал настоящий индейский эпос, он все равно забавлялся, представляя, как полуголый индеец с луком, стрелами и перьями в волосах переживал в Северной Америке те же испытания, которые выпали на его долю в России. Он смеялся, шутил и поедал блины и борщ. К концу вечера он совсем позабыл про тысяча девятьсот пятый год и с энтузиазмом говорил о новом восстании, которое должно победить, он уверен в этом.

Когда оно начнется? спросил кто-то.

Троцкий нахмурился. Он стал подсчитывать. Он оперировал туманными цитатами из священных книг революции. Он уже собирался втиснуть всю мировую историю в одну суровую и пламенную речь несгибаемого марксиста, как вдруг его взгляд упал на Аджара. Что остановило его тогда? Озорство в глазах Аджара? Легкая улыбка, всегда игравшая на губах коротышки?

Он не стал произносить речь. Морщины угрюмости на лице Троцкого разгладились, и он разразился громким смехом, тем безудержным, добрым смехом, который редко услышишь от преданного своему делу революционера – ведь революционер, как и Господь Бог при сотворении мира, неизменно серьезен и торжествен.

Аджар, сказал он, блины нынче великолепны. Твой борщ превосходен, и, что еще важнее, ты уже ответил на этот вопрос для меня, для матушки России и для мира. Так сколько там этот храбрый пассамакводди трудился над созданием мира?

Двенадцать лет.

Правильно. Мы потерпели поражение в девятьсот пятом, значит, победим в семнадцатом.

Аджар подмигнул. И еще раз Троцкий расхохотался. В революционных кругах по всему миру Троцкого часто называли «Перо», потому что писал он на диво убедительно. Теперь он заговорил об этом.

Аджар, сказал он, в эпосе вроде этого твоего, индейского, тебе бы подошла роль Святого Духа, и, если ты когда-нибудь присоединишься к нам, это будет твоей партийной кличкой.

Они обнялись, и Троцкий настоял на том, чтобы сфотографироваться и тем самым запечатлеть для истории Аджарово пророчество.

Когда в девятнадцатом году был основан Третий Интернационал, Святой Дух в Париже работал на Троцкого; используя свое знание французского, немецкого, итальянского, испанского, иврита, венгерского, литовского, латышского, фламандского, голландского, ретороманского, словацкого, сербохорватского и некоторых других языков, он вербовал агентов и передавал информацию от одного подпольного кружка к другому. Например, один уроженец Гватемалы говорил только на своем родном языке тцотциль, и если бы Аджар однажды, сидя в кафе, не выучил тцотциль, чтобы поговорить с ним, Коминтерн никогда бы не узнал о существовании этого ценного агента в Центральной Америке.

В Париже он придумал и создал группу «кротов», евреев-портных, которых вывез из Одессы и научил шить разные национальные костюмы и прятать в швах корешки билетов, табак и еще кое-какие мелкие вещицы, чтобы агенты Коминтерна свободно путешествовали, не опасаясь быть узнанными.

В тысяча девятьсот девятнадцатом он ненадолго вернулся в Россию повидаться с Троцким, и его чуть не застрелили на границе как белогвардейца. К счастью, у него с собой оказалась фотография, снятая в сапожной лавке в Бронксе, на которой он был запечатлен в обнимку с Троцким. Он показал фотографию охранникам, и это спасло ему жизнь.

Вернувшись в Париж, он завербовал молодого американца; американца ранили в Первую мировую, и поэтому теперь он хотел положить конец всем войнам. Назовем его Квин? Аджар даже знал тот район Бронкса, где вырос молодой американец, – недалеко от лавки сапожника, где произошла знаменитая встреча.

Он понял, что Квин – образованный молодой человек, уверенный в себе, готовый учиться и применять знания на практике. На взгляд Аджара, юноша был преисполнен несколько наивного энтузиазма, но Аджар еще не успел забыть, с какими чувствами он сам уезжал из Тифлиса в Санкт-Петербург.

Он подготовил Квина и получил приказ прислать его в Москву. Только много лет спустя, в Шанхае, уже оставив шпионское ремесло, Аджар узнал от одной молодой американки, что Квин прошел интенсивную подготовку в разведшколе в пригороде Москвы и был переброшен в Китай.

После Гражданской войны Аджар был неприятно поражен ленинской политикой НЭПа. Когда в двадцать четвертом году Ленин умер, он решил прекратить подпольную работу и вернуться к изучению языков. Ему было уже за шестьдесят. Он чувствовал, пришло время уйти на покой.

Так он навсегда оборвал все связи с Коминтерном.

Из Парижа он поехал на Ближний Восток, намереваясь изучить пунический и угаритский, мандейский и аккадский. Он овладел этими вымершими языками, но, будучи в Иерусалиме, во второй раз встретился с человеком, с которым познакомился несколько лет назад во Франции и которым восхищался: с японцем-диабетиком, за это время обратившимся в иудаизм.

Этим человеком был рабби Лотман, бывший барон Кикути, представитель могущественного клана землевладельцев с севера Японии. Лотман поговорил с Аджаром о Востоке и настолько увлек его, что Аджар решил не задерживаться в Иерусалиме и продолжать путешествие на восток – до самого края земли.

В Малабаре, где он ненадолго остановился, чтобы научиться бегло говорить на кýлу, кóта и тóда, он влюбился в богатую молодую женщину и женился на ней – первый и единственный раз в жизни, так долго он не мог оправиться от потери Софьи.

Его жена была несторианка, она принадлежала к этой почти исчезнувшей ныне секте, что процветала в раннее Средневековье. Ребенком она кормила лошадь овсом из шлема, который носил солдат армии Тамерлана. Впечатления детства или рассказы о купеческих странствиях предков – они торговали перцем на Западе и Востоке – заронили в душе молодой женщины мечты когда-нибудь поехать в Самарканд и посетить там могилу Тамерлана, а оттуда – по Шелковому пути пересечь Центральную Азию, и, может быть, даже добраться до Пекина. В конце концов, в тринадцатом веке несторианский монах из Пекина ездил на Запад, вел богословские беседы с папой и добрался аж до Бордо, где причащал Эдуарда Первого Английского. Почему бы не повторить его путешествие, но в обратном направлении? И наконец, ей хотелось совершить паломничество к знаменитому монументу, который в восьмом веке воздвигли на Цзянь-фу несторианцы из Китая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю