355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Морган Форстер » Морис » Текст книги (страница 3)
Морис
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:46

Текст книги "Морис"


Автор книги: Эдвард Морган Форстер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)

IV

Ему было почти девятнадцать.

В день состязания он стоял на школьной сцене и произносил на греческом речь собственного сочинения. Зал был полон учащихся и их родителей, но Морис как бы обращался к Гаагской мирной конференции, указывая на недомыслие некоторых ее положений. «Разумно ли, о мужи Европы, говорить об упразднении войн? Разумно ли? Разве Арес – не сын самого Зевса? Более того, война делает нас крепкими, придает членам силу, поистине, неведомую моим оппонентам». Его греческий был отвратителен. Морис получил премию за содержание, да и то едва ли заслуженно. Экзаменатор натянул балл в его пользу, потому что Холл был славный малый. Кроме того, он покидал школу и собирался поступать не куда-нибудь, а в Кембридж, где призовые книги на его полке помогут сделать рекламу родной школе. Так ему достались «История Греции» Гроута[1]1
  Гроут, Джордж (1794–1871) – английский историк.


[Закрыть]
и бурные аплодисменты. Возвращаясь на свое место рядом с матерью, он понимал, что вновь стал всеобщим любимцем, только недоумевал, за что такая честь. Аплодисменты продолжались, они перерастали в овацию; в стороне изо всех сил молотили в ладони раскрасневшиеся Ада и Китти. Кто-то из его приятелей, тоже выпускников, кричал, требуя речь. Это было не принято и не поощрялось начальством, однако сам директор поднялся и произнес несколько слов. Холл – один из нас, и он никогда не перестанет это ощущать. Это были справедливые слова. Школа хлопала не потому, что Морис такой уж выдающийся, но потому, что он средний. Чествуя его, школа словно чествовала саму себя. После к нему подходили со словами: «Здорово, старина», очень трогательно, и сказали даже, что без него «в этой дыре станет совсем тоскливо». Родственники разделили с ним его успех. Раньше он терпеть не мог их приезды. «Прости, мама, но тебе и сестрам придется гулять без меня», – заявил он им как-то после футбольного матча, когда те пытались приблизиться к нему, покрытому грязью и славой; Ада заплакала. Теперь Ада весьма непринужденно болтала с капитаном школьной команды, а Китти со всех сторон угощали пирожными; матушка же выслушивала жалобы квартирной хозяйки Мориса по поводу недавно установленного парового калорифера. Все вдруг обрело гармонию. Может, это и есть жизнь взрослых людей?

Несколько поодаль Морис заметил доктора Бэрри, их соседа, который поймал взгляд Мориса и ответил в своей обычной обескураживающей манере:

– Поздравляю, Морис. Это был триумф. Великолепно! Позволь выпить за тебя чашку, – он осушил ее, – этого на редкость омерзительного чая.

Морис улыбнулся и подошел к нему с несколько виноватым видом, ибо совесть его была нечиста. Доктор Бэрри просил его заботиться о своем маленьком племяннике, который поступил в Саннингтон в прошлом семестре, но Морис так ничего и не сделал: было не до этого. Теперь время ушло, и Морис призывал на помощь все свое мужество.

– Что станет следующей ступенью в твоей триумфальной карьере? Кембридж?

– Так говорят.

– Говорят? Ну-ну. А что говоришь ты?

– Не знаю, – добродушно отвечал Морис.

– А после Кембриджа что? Фондовая биржа?

– Думаю, да: компаньон отца обещал взять меня в дело, если все пойдет хорошо.

– А после того, как он возьмет тебя в дело, что? Очаровательная жена?

Морис улыбнулся.

– Которая подарит нетерпеливому миру Мориса-третьего? А потом старость, внуки и, наконец, кладбищенские маргаритки? Таково твое понятие о карьере? Что ж, каждому свое.

– А каково ваше понятие о карьере, доктор? – спросила Китти.

– Помогать слабым и устранять несправедливость, – ответствовал доктор Бэрри, проведя по ней взглядом.

– Я уверена, что в этом все мы сходимся, – заявила квартирная хозяйка. Миссис Холл согласно кивнула.

– О нет, не все. Вот и я не вполне последователен, иначе уже давно был бы с маленьким Дикки вместо того, чтобы прохлаждаться среди этого великолепия.

– Приведите ко мне Дикки, я хочу с ним поздороваться, – попросила миссис Холл. – Его отец тоже приехал?

– Мама! – прошептала Китти.

– Мой брат в прошлом году погиб, – сказал доктор Бэрри. – Видимо, вы запамятовали. Война не сделала его крепким и не придала силу его членам, как полагает Морис. Ему достался осколок в живот.

И он удалился.

– Кажется, доктор Бэрри становится циником, – заметила Ада. – Кажется, он ревнует.

Она была права: доктор Бэрри, который в свое время был покорителем женских сердец, не мог долго выносить общество молодежи. Бедный Морис столкнулся с ним еще раз. Он уже прощался со своей квартирной хозяйкой, красивой женщиной, которая со старшими мальчиками держалась очень корректно. Они тепло пожали друг другу руки.

Оборачиваясь, Морис услышал голос мистера Бэрри:

– Что ж, Морис, юноша неотразим в любви так же, как на войне, – и поймал его циничный взгляд.

– Не понимаю, что вы имеете в виду, доктор Бэрри.

– Ах, юные создания! Послушать вас – так воды не замутите. Он не понимает, что я имею в виду! Застенчив, точно девушка! Будь искренним, мужчина, будь искренним. Никого не обманывай. Искренние намерения – чистые намерения. Это тебе говорю я – врач и старик. Человек, рожденный женщиной, обязан быть с женщиной, чтобы род человеческий продолжался.

Морис уставился на квартирную хозяйку, та энергично отстранила его. Морис покраснел до ушей: он вспомнил картинки мистера Дьюси. Беспокойство – вовсе не такое глубокое и прекрасное, как печаль – поднялось на поверхность памяти, обнаружило ее несостоятельность и исчезло. Он не спрашивал себя, каково происхождение этой тревоги, ибо час его еще не настал, но и первые признаки были ужасны, так что Морис, хоть и чувствовал себя героем, захотел вновь стать маленьким мальчиком и вечно шагать в полусне берегом бесцветного моря. Доктор Бэрри продолжал свою лекцию и под прикрытием дружеских манер наговорил много такого, что причинило боль.

V

Он выбрал колледж, в который поступил его школьный товарищ Чепмен и другие саннингтонцы, и по прошествии первого года успел немного привыкнуть к незнакомой университетской жизни. Вступил в землячество, вместе они проводили досуг, чаевничали, завтракали, хранили провинциальные обычаи и говор, сидели локоть к локтю на общем обеде, гуляли по улицам рука об руку. Иногда устраивали попойки, загадочно хвастались победами над женщинами, но кругозор их оставался кругозором старшеклассников, и у некоторых из них остался таким на всю жизнь. С другими студентами они не враждовали, но держались слишком обособленно, чтобы пользоваться успехом, были слишком заурядны, чтобы верховодить, и вообще они не рисковали сходиться ближе с воспитанниками других школ. Все это устраивало Мориса. Он был ленив от природы. И хотя не удалось преодолеть ни одной из прежних трудностей, не прибавилось и новых, а это уже кое-что. Безмолвие продолжалось. Плотские помышления беспокоили меньше. Он застыл в темноте, вместо того, чтобы блуждать на ощупь, словно это и было целью, к которой так болезненно готовились и душа, и тело.

На втором курсе с ним произошла перемена. Колледж, куда он переехал жить, начал его переваривать. Дни он мог проводить как прежде, но по ночам, когда запирали ворота, с ним начинался новый процесс. Еще на первом курсе он сделал важное открытие: оказывается, взрослые вежливы друг с другом – до тех пор, пока не появляется повод к обратному. В его логово стали наведываться студенты третьего курса. Он ожидал, что они начнут бить его тарелки и насмехаться над фотографией матери, а когда этого не случилось, он перестал готовиться к тому, как в один прекрасный день сам разобьет их посуду, и таким образом сэкономил время. У преподавателей нравы оказались еще прекраснее. Морису недоставало лишь такой атмосферы, чтобы смягчиться самому. Ему вовсе не нравилось быть жестоким и грубым. Это противоречило его натуре. Однако в школе это было необходимо, иначе бы его подмяли, и он считал, что это станет еще необходимее на обширном поле брани университета.

Став полноправным обитателем колледжа, он приумножил свои открытия. Выяснилось, что вокруг него – живые существа. Раньше он считал, что они такие, какими он сам их мыслит – плоские куски картона стандартного покроя – но, прогуливаясь ночью по дворикам и переулкам и видя в окнах то поющих, то спорящих, то погруженных в книги, он исподволь пришел к убеждению, что они люди, чувства которых сродни его собственным. С тех пор, как он покинул школу мистера Абрахамса, он никогда не жил искренне и, несмотря на совет доктора Бэрри, не собирался начинать; однако он понял, что, обманывая других, он сам подвергается обману и, ошибочно принимая людей за пустые создания, принуждает их думать, что и он такой же. Нет, у них у всех тоже есть изнанка. «Но, Боже милостивый, не такая, как у меня!» Стоило Морису подумать о других, настоящих людях, как он скромнел от сознания своей греховности: во всем мироздании не сыскать такого, как он; не удивительно, что он хотел прикинуться куском картона – если бы узнали, каков он на самом деле, его с позором изгнали бы из этого мира. Бог, всегда будучи непростой темой, не слишком беспокоил его: он не мыслил себе осуждения более страшного, чем, скажем, осуждение от Джо Фетерстонхоу, соседа снизу, и не мог вообразить ада мучительней, чем мальчишеский остракизм.

Вскоре после своего открытия он отправился на ленч к мистеру Корнуоллису, декану.

Кроме него были приглашены также Чепмен и бакалавр искусств из Тринити-колледжа, родственник декана по имени Рисли. Рисли был темноволос, высок и манерен. Он размашисто и низко поклонился, когда его представили, а когда он заговорил, а болтал он без умолку, он использовал сильные и в то же время какие-то немужские превосходные степени. Чепмен, поймав взгляд Мориса, стал раздувать ноздри, приглашая приятеля осадить задаваку. Морис поразмыслил и решил подождать. Нежелание причинять боль кому бы то ни было становилось в нем все сильней. Кроме того, он не был уверен, что ненавидит Рисли, хотя, без сомнения, следовало бы, и через минуту так и будет. Но Чепмену пришлось-таки начинать в одиночку. Обнаружив, что Рисли обожает музыку, он прицепился к этому и выдал несколько обидных высказываний, в частности:

– Не люблю казаться лучше других.

– А я люблю!

– Вот как? В таком случае прошу прощения.

– Будет, Чепмен, пора вам подкрепиться, – вмешался мистер Корнуоллис, пообещав себе развлечение за ленчем.

– Мне-то да, а вот Рисли, подозреваю, потерял аппетит. Я вызвал у него отвращение своими вульгарными речами.

Они сели к столу. Рисли повернулся к Морису и со смешком сказал:

– Просто не могу придумать, чем на это ответить. – В каждой фразе он делал особое ударение на одном слове. – Я в полной беспомощности. И «да» не годится, и «нет» не подходит. Что же мне делать?

– А если попробовать помолчать? – предложил декан.

– Помолчать? Дичь. Наверно, ты с ума сошел.

– Можно задать вам вопрос: вы всегда болтаете не переставая? – поинтересовался Чепмен.

Рисли ответил: да.

– И это вас не утомляет?

– Никогда.

– А других – неужто не утомляет?

– Никогда.

– Это странно.

– Не пытайтесь меня убедить, будто я вас утомил. Неправда, неправда, вижу – вы улыбнулись.

– Даже если так, то не вам, – заявил вспыльчивый Чепмен.

Морис и декан рассмеялись.

– Я опять в тупике. До чего же удивительны трудности общения.

– Однако вы сносите их гораздо легче большинства из нас, – заметил Морис. До тех пор он молчал, и голос его, тихий, но грубоватый, заставил Рисли вздрогнуть.

– Разумеется. Ведь это мой конек. Единственное, что меня занимает – это разговор.

– Вы это серьезно?

– Все, что я говорю, – серьезно.

Морис почему-то знал, что это на самом деле так. Ему показалось, что Рисли был серьезен.

– А сами вы человек серьезный?

– Не спрашивайте.

– Тогда болтайте, пока не станете таким.

– Какой вздор, – проворчал декан.

Чепмен дико расхохотался.

– Правда же вздор? – спросил он у Мориса, который, сообразив, о чем идет речь, заявил, что поступки важнее слов.

– А в чем между ними разница? Слова и есть поступки. Не станете же вы утверждать, будто эти несколько минут, проведенные у Корнуоллиса, никак на вас не повлияли? Неужели вы когда-нибудь забудете, например, что познакомились здесь со мной?

Чепмен застонал.

– Между тем ни он, ни вы не забудете. А мне внушают, что мы должны совершать какие-то поступки.

Декан пришел на выручку саннингтонцам. Он обратился к своему юному кузену:

– Насчет памяти ты ошибаешься. Ты смешиваешь то, что важно, с тем, что впечатляет. Вне всякого сомнения Чепмен и Холл всегда будут помнить, что познакомились с тобой…

– И забудут вот эту котлету. Именно так.

– Но котлета пошла им на пользу, а ты – нет.

– Обскурант!

– Как в книге какой-то, – прошептал Чепмен. – Правда, Холл?

– Я утверждаю, – продолжал Рисли, – притом делаю это без обиняков, что котлета влияет на жизнь подсознания, тогда как я – на сознание, посему я не только более впечатляющ, нежели котлета, но и более важен. А декан ваш, который погружен во мрак средневековья и вам того желает, настаивает на том, что только подсознательное, только та часть вас, которая может быть затронута без вашего ведома, только это одно и важно, и день за днем он капает вам наркотик…

– Заткнись, – сказал декан.

– Но я – дитя света…

– Заткнись.

Так беседа вошла в нормальное русло. Рисли не был самовлюблен, хотя постоянно говорил о себе. Он не прерывал собеседников. Не притворялся безразличным. Резвясь, как дельфин, он сопровождал их, куда бы они ни направились, и не ставил преград их курсу. Он принимал участие в игре, но оставался серьезен. Для него было важно сновать туда и сюда так же, как для них – продвигаться вперед, и ему нравилось быть поблизости. Еще несколько месяцев назад Морис поддержал бы Чепмена, но теперь, когда он убедился, что у всякого человека существует изнанка, он подумывал, а не сойтись ли с Рисли поближе. Ему польстило то, что после ленча Рисли ждал его на лестнице со словами:

– Вы заметили, сколь бесчеловечен мой кузен?

– Нас он устраивает, это все, что я знаю, – вспылил Чепмен. – Он совершенно замечательный.

– Вот-вот. Как всякий евнух, – сказал Рисли, и был таков.

– Ну!.. Ну, я просто… – задохнулся от возмущения Чепмен, однако британское самообладание заставило его придержать глагол. Он был потрясен до глубины души. Он не против заносчивости в разумных пределах, толковал он Морису, но это уж слишком, это не по-джентльменски и даже подло – видимо, парень не прошел школы, подобной Саннингтону. Морис согласился. Назови своего кузена дерьмом, если хочешь, но не евнухом. Это гадко! И в то же время Морису было смешно, и когда бы в будущем он ни встречался с деканом, на ум лезли шаловливые, неподобающие мысли.

VI

Весь тот день и назавтра Морис обдумывал предлог, под каким он мог бы вновь увидеться с этой диковинной птицей. Ничего подходящего в голову не шло. Не хотелось просто так заглядывать к аспиранту, к тому же учились они в разных колледжах. Рисли, решил он, должно быть, свой человек в студенческом клубе, поэтому он надумал пойти во вторник на диспут в надежде услышать его: возможно, его будет проще понять на публичных прениях. Мориса тянуло к Рисли не в том смысле, чтобы стать его другом, просто он чувствовал, что тот может ему помочь, хотя и не имел понятия, как. Все было весьма туманно, ибо вершины по-прежнему нависали, бросая тень, над Морисом. Рисли же, который, несомненно, уже наверху, мог бы протянуть ему руку помощи.

Потерпев неудачу в студенческом клубе, Морис затаил обиду. Не нужна ему ничья помощь: он в полном порядке. Кроме того, ни один из его друзей не стал бы терпеть Рисли, а он должен держаться своих друзей. Однако обида скоро прошла, и ему больше прежнего захотелось видеть Рисли. Раз тот такой странный, разве не может и он тоже быть странным и в нарушение всех студенческих правил как-нибудь к нему наведаться? «Надо быть человечным», – а это вполне по-человечески – наведаться запросто. Поразившись своему открытию, Морис решил еще и напустить на себя этакую богемность и появиться у Рисли с остроумной речью в духе самого Рисли. «Вы выторговали больше, чем от этого получили», – сразу возникло начало. Не слишком складно, но Рисли достаточно умен и не даст ему почувствовать себя болваном, так что он выпалит это, если в голову не придет ничего лучше, а уж в остальном положится на удачу.

Ибо все это становилось похоже на авантюру. Этот человек, заявивший, что надо «болтать и болтать», непостижимо взволновал Мориса. Однажды вечером, чуть раньше десяти, он проскользнул в Тринити и ждал на главном дворе, пока не заперли ворота. Взглянув на небо, он увидел ночь. Как правило, он оставался равнодушен к прекрасному, но тут: «Что за праздничная феерия!» – подумал он. И как журчит фонтан под медленно умирающий бой курантов в час, когда по всему Кембриджу запирают ворота и двери. Повсюду были питомцы Тринити – и все громадного ума и культуры. Окружение Мориса смеялось над Тринити, но они не могли игнорировать высокомерное великолепие или отрицать превосходство этого колледжа, едва ли нуждавшееся в подтверждении. Морис пришел сюда без приглашения, робкий, пришел за помощью. Его остроумная речь поблекла в этой атмосфере, а сердце отчаянно билось. Он стеснялся и трусил.

Комнаты Рисли находились в конце короткого коридора, который не освещался, поскольку в нем не было никаких препятствий, и посетители скользили вдоль стены, пока не наталкивались на дверь. Морис натолкнулся на нее раньше, чем ожидал – страшный удар – и громко воскликнул: «О, проклятье!», а филенка еще продолжала дрожать.

– Войдите, – послышался голос.

Мориса ждало разочарование. Говоривший оказался студентом из его колледжа по имени Дарем. Рисли отсутствовал.

– Вы пришли к мистеру Рисли? А, привет, Холл!

– Привет! Где Рисли?

– Не знаю.

– Не беда. Я пойду.

– Ты возвращаешься в колледж? – спросил Дарем, не глядя на Мориса: он стоял на коленях, склонившись над грудой роликов для пианолы.

– Да, раз его нет. Я просто так зашел.

– Подожди секунду, я с тобой. Вот разбираю Патетическую симфонию.

Морис изучал взглядом комнату Рисли и пытался представить себе, как он произнес бы здесь свою речь, затем сел на стол и посмотрел на Дарема. Тот был невысокого росту – очень невысокого – и держался без претензий. Когда Морис вломился в комнату, обычно бледное лицо Дарема покрылось румянцем. В колледже он славился умом – и своей исключительностью. Почти единственное, что слышал о нем Морис, – это то, что «он слишком часто где-то пропадает», и это было подтверждено встречей в Тринити.

– Никак не найду марш, – пожаловался Дарем. – Извини.

– Ничего.

– Хочу одолжить ролики, чтобы проиграть на пианоле Фетерстонхоу.

– Я живу над ним.

– Значит, ты уже переехал в колледж, Холл?

– Да. Я уже на втором курсе.

– Ах, да, конечно. А я на третьем.

Дарем говорил безо всякой надменности, и Морис, позабыв про должное почтение к старшему, сказал:

– Но выглядишь скорее как новичок.

– Может быть, однако ощущаю себя магистром искусств.

Морис внимательно посмотрел на Дарема.

– Рисли удивительный малый, – продолжал Дарем.

Морис ничего не ответил.

– Хоть и зануда.

– Но это не мешает тебе брать у него вещи, – заметил Морис.

Дарем вскинул голову.

– А что – нельзя?

– Да шучу я, конечно, – сказал Морис и слез со стола. – Не нашел еще свой марш?

– Нет.

– Мне, знаешь, пора идти.

Морис никуда не торопился, но сердце, которое никак не переставало колотиться, подсказало ему эти слова.

– Ладно, ступай.

Морис на это вовсе не рассчитывал.

– Все-таки, что ты ищешь? – спросил он, приблизившись к Дарему.

– Марш из Патетической.

– Это мне ни о чем не говорит. Вот, значит, какой музыкальный стиль ты предпочитаешь?

– Да, а что?

– По мне так лучше хороший вальс.

– По мне тоже, – сказал Дарем и посмотрел Морису прямо в глаза. Как правило, Морис отводил взгляд, но на сей раз удержался. Дарем между тем продолжал: – Эта часть может быть вон в той стопке у окна. Надо проверить, это быстро.

Морис решительно произнес:

– Мне надо идти.

– Подожди, сейчас закончу.

Пришибленный и одинокий, Морис ушел. Звезды на небе заволокло, ночь обещала быть дождливой. Привратник отпирал калитку, когда Морис услыхал за спиной торопливые шаги.

– Нашел свой марш?

– Нет, решил лучше пойти с тобой.

Они двигались некоторое время молча, потом Морис сказал:

– Дай сюда часть роликов, я понесу.

– Не стоит, мне так спокойней.

– Давай, – грубовато приказал Морис и взял ролики из-под руки Дарема.

На сем беседа прекратилась. Достигнув в молчании своего колледжа, они прямиком пошли к Фетерстонхоу, поскольку до одиннадцати еще оставалось время, чтобы послушать музыку. Дарем сел за пианолу, Морис устроился рядом на полу.

– Не замечал за тобой раньше подобного эстетического рвения, – заметил хозяин.

– А его и нет, просто охота послушать, что там люди насочиняли.

Дарем поставил интродукцию, затем передумал и сказал, что лучше начать с 5/4.

– Почему? – спросил Морис.

– Потому что это напоминает вальс.

– Да полно тебе, играй что нравится, нечего терять время, ролики менять.

Однако на сей раз ему не удалось настоять на своем. Когда он придержал ролик рукой, Дарем предупредил:

– Пусти, порвешь, – и поставил пятидольный вальс. Морис внимательно слушал музыку. Ему, в общем, понравилось.

– Вот так и сиди, – сказал Фетерстонхоу, возясь у камина. – Тебе следует держаться подальше от аппарата.

– Наверно, ты прав… Проиграй это место еще разок, если Фетерстонхоу не против.

– Верно, давай, Дарем. Веселая вещица.

Дарем отказался наотрез. Морис понял, каким он может быть несговорчивым. Дарем сказал:

– Часть большого произведения – это не пьеса, ее не повторяют.

Довод невразумительный, но веский.

Он проиграл ларго, далеко не веселое, затем пробило одиннадцать, и Фетерстонхоу приготовил чай. Ему и Дарему предстояло сдавать один и тот же экзамен, и разговор перешел на профессиональные темы. Морис слушал молча. Волнение его так и не улеглось. Морис понимал, что Дарем не только умен, но еще и спокоен и рассудителен: он знал, что ему следует прочесть, где у него слабые места и чем могут помочь наставники. У него не было ни слепой веры в ассистентов и лекторов, которую питал Морис, ни неуважения, которое открыто проявлял Фетерстонхоу. «Всегда можно чему-нибудь научиться у старшего, даже если тот не читал новейших немецких философов».

Они поспорили немного о Софокле, причем Дарем, припертый к стенке, заявил, что это поза «у нас, у студентов» – игнорировать этого автора, и посоветовал Фетерстонхоу перечитать «Аякса», сосредоточась на персонажах, а не на драматурге; таким образом можно больше узнать как о греческой грамматике, так и о тогдашней жизни.

Морису все это пришлось не по сердцу. Он хотел увидеть, что Дарем тоже не находит себе места. Вот Фетерстонхоу – отличный парень, умный и сильный, у него решительные суждения, он великодушен. А Дарема ничем не пронять, он отметает ошибки и одобряет лишь то, что верно. Есть ли надежда для Мориса, который состоит из одних ошибок? Морис почувствовал неодолимое раздражение, вскочил, пожелал доброй ночи и, оказавшись за порогом, тут же пожалел о своей опрометчивости. Он решил подождать, но не на лестнице – это показалось ему нелепым – а где-нибудь между ней и жилищем Дарема. Выйдя на двор, он определил последнее, даже постучался в дверь, хотя и знал, что хозяина нет, потом заглянул внутрь и при свете камина изучил картины и обстановку, после чего занял позицию на некоем подобии мостика во дворе. К сожалению, то был не настоящий мост: он лишь соединял берега небольшой канавки, которую, верно, вырыли после, дабы оправдать замысел архитектора. Стоять на нем – все равно что позировать в студии фотографа, а перила оказались слишком низкими, чтобы на них можно было опереться. И тем не менее Морис, с трубкой во рту, смотрелся довольно естественно. Теперь он надеялся лишь на то, что не будет дождя.

Окна были темны, только у Фетерстонхоу горел свет. Пробило полночь, затем четверть первого. Должно быть, он уже целый час поджидает Дарема. Малое время спустя с лестницы донесся шум, и вот на улице появилась ладная фигурка в запахнутом по шею плаще и с книгами в руках. Это была минута, которой Морис так долго ждал, однако он вдруг сорвался с места и зашагал прочь. Дарем, не заметив его, подходил к своей двери. Еще немного – и удобный случай будет упущен.

– Доброй ночи! – выкрикнул Морис, пустив петуха, что напугало их обоих.

– Кто это? Доброй ночи, Холл. Прогуливаешься перед сном?

– Как обычно. Не хочешь еще чайку?

– Чайку? Пожалуй, нет, уже слишком поздно. – Дарем помолчал и довольно-таки прохладно добавил: – Впрочем, может, немного виски?

– А у тебя есть? – вырвалось у Мориса.

– Есть, заходи. Вот здесь я и обитаю, в нижнем этаже.

– Здесь?

Дарем включил свет. Огонь в камине почти погас. Дарем предложил Морису сесть и поставил стаканы.

– Скажи, когда хватит.

– Благодарю, достаточно, достаточно.

– С содовой, или так? – зевнув, спросил Дарем.

– С содовой, – ответил Морис.

Засиживаться, однако, было невозможно: человек устал и пригласил его только из вежливости. Морис допил и вернулся к себе в комнату, где запасся табаком, и снова вышел во двор.

Теперь тут было совершенно тихо и совершенно темно. Морис прогуливался туда-сюда по священной траве, не слыша себя. Сердце его пылало, а все остальное в нем постепенно уснуло, и первым уснул мозг, самый уязвимый его орган. А следом и тело, тогда ноги понесли его наверх, чтобы избежать рассвета. Но сердце его зажглось, чтобы никогда не угаснуть. Наконец хоть что-то в нем стало настоящим.

Наутро он чувствовал себя спокойней. Во-первых, он не заметил, что вымок ночью под дождем, и простудился; во-вторых, он проспал утреннюю молитву и две первые лекции. Было невозможно привести жизнь в порядок. После ленча он переоделся в футбольную форму и, поскольку времени оставалось достаточно, растянулся на диване – вздремнуть до чая. Но есть ему совсем не хотелось. Отклонив приглашения, он отправился в город и, натолкнувшись на турецкие бани, зашел туда. Баня исцелила простуду, зато он опоздал еще на одну лекцию. Возвратясь в колледж, он понял, что не может смотреть в лицо землякам-саннингтонцам, и, хотя никто его к тому не понуждал, уклонился от общего обеда и вместо этого в одиночестве пообедал в студенческом клубе. Там он встретил Рисли, но остался при этом совершенно равнодушен. Потом наступил вечер, и Морис, к своему удивлению, обнаружил в себе необыкновенную ясность мыслей. Шестичасовой урок ему удалось выполнить за три часа. В постель он лег в обычное время; утром встал здоровый и очень счастливый. Некий инстинкт, что находился глубоко в подсознании, подсказал ему оставить в покое Дарема и мысли о Дареме хотя бы на сутки.

Они стали иногда встречаться. Дарем приглашал Мориса на ленч и получал ответные приглашения, но не сразу. Сказывалась осторожность, в общем-то, не свойственная Морису. Раньше он осторожничал только по мелочам, но на этот раз – по крупному, вовсю. Он стал бдителен, и все его действия в том осеннем триместре могли быть описаны военными терминами. Он не отваживался на рискованные поступки. Он выслеживал у Дарема слабые места, равно как и его силу. А самое главное – он изучал и развивал собственные способности.

Если бы ему довелось спросить себя: «Что все это значит?», то он ответил бы себе: «Дарем – еще один из тех мальчиков, что интересовали меня со школы», да вот не довелось ему спросить себя ни о чем подобном: просто он двигался вперед, не задумываясь, стиснув зубы. Дни один за другим погружались в бездну вместе со своими противоречиями; он знал, что все идет как надо. Все прочее не имело значения. Если он делал успехи в учении и общении, то это было лишь побочным продуктом, которому он не посвящал своей заботы. Восходить, тянуться рукой к вершине, пока чья-то рука не подхватит его – вот цель, для которой он был рожден. Он забыл об истерии первой ночи и о своем странном выздоровлении. То были без сожаления оставленные позади ступени. Теперь он даже не помышлял о нежности и душевном волнении; думая о Дареме, он оставался холоден. Дарем не испытывает к нему неприязни, Морис был в этом уверен. А большего он не желал. Не все сразу. Надеяться он тоже себе не позволял, ибо надежда отвлекает, а ему надо было так много предусмотреть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю