Текст книги "Облачный полк"
Автор книги: Эдуард Веркин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– А лопату зачем? – удивился корреспондент.
– Топор мать не дала, а лопата ей ни к чему, сажать все равно нечего.
– А партизан как нашли?
Саныч хохотнул.
– А что их искать-то? Тут у нас все просто – или партизан, или полицай. Полицаев я сразу узнаю, по смраду, а если не смердит – так, значит, и партизан. Вот это баня под елкой. Баню или поварню надо всегда под елками ставить, чтобы дым рассеивался. Да лучше вообще всё под елками, чтобы не видно. И на трубу еще из ведра противодым делать. У нас тут отличная баня. Баня для партизана – это самое главное, ее строят первым делом. Хотя нет, первым делом – нужник. У нас очень интересный нужник, там у нас… Ну, сами увидите. Вон туда, под ели. А вон, видите, это Щенников с топором идет, он часы смастерить может. Ну, и оружие чинит, правда… Под ели, Виктор, под ели, туда…
Саныч подхватил под руку корреспондента. Я тащился за ними. Все равно делать нечего, лучше автоматы таскать, чем наводить маскировку или дрова пилить, да мало ли работы, Глебов всегда найдет.
Нужник у нас под елями, как и все остальное. Загадка есть такая: зимой и летом – одним цветом. Ответ – нужник.
– Загадку знаете? – спросил Саныч. – Зимой и летом одним цветом, а?
– Елка? – предположил корреспондент.
– Не, совсем не елка. Пойдемте, я покажу…
Они скрылись в туалете и почти сразу появились обратно.
– Это что там?… То, что я подумал? – растерянно спросил корреспондент.
– Ага, – с удовольствием кивнул Саныч. – Они самые. У нас правило – каждый, кто немца прибьет, срезает и сюда приколачивает. Как идея?
– Интересно. Я думаю, здесь есть над чем подумать. Для карикатуры или для фельетона… Наверное, фельетон лучше подходит.
– Да, фельетон – это здорово! – подтвердил Саныч. – Я всегда в газете любил читать про расхитителей разных, про бюрократов… Вы вот напишите фельетон про партизанские нужники! Это ведь не только у нас, я и в других отрядах такое видел. Где портрет приколочен, где надписи разные, некоторые, между прочим, в стихах. Это тоже вроде как партизанская традиция – чтобы пообиднее над врагом посмеяться….
Виктор записал в альбом. Не напишет ведь, ну, про нужники. Про баню напишет, про нужники – нет. Ни разу в газете ничего похожего не читал.
– Это Юсупов идет – он в оркестре раньше играл, свадьбы, похороны, если не врет, конечно. А теперь он вроде как запасной снайпер, потому что руки у него тонкие, ну, и на балалайке шпарит, ну, знаете, «Мимо тещиного дома» и всяко другое, не буду пересказывать.
Юсупов поглядел на нас мрачно. Не верю я, что он из оркестра, он дворник явный, с такой харей только дворничать, водку жрать да в свисток дуть.
– А вон там у нас землянки. Видите?
Саныч указал пальцем.
– Нет… – помотал головой газетчик.
– В этом все и дело. Землянки не потому, что они в земле, а потому, что земля поверху укладывается. И дерн. А потом трава разрастается, и ничего не видно. Хоть залетайся, сверху ничего не найдешь. Я сам пять землянок выкопал. Пять!
Саныч потряс пятерней.
– Пойдемте посмотрим. Вообще-то, по правилам, землянку должен каждый себе копать сам, чтобы потом не жаловаться, что холодно, или вода подтекает, или клопы. Но поскольку у нас есть женщины, а также люди, у которых… ну, просто руки растут из необязательных мест, так вот, поскольку такие люди есть, землянки пришлось строить нам. Давайте заглянем…
Мы шагали вдоль землянок, Саныч глубокомысленно хмыкал, постукивал прутом по ботинку и вообще имел вполне хозяйский вид.
– Давайте заглянем… – Саныч остановился. – Сюда. Вот здесь живет обычный советский партизан. Я думаю, он не будет против, если мы посмотрим.
Саныч подмигнул мне и стал сходить по ступеням, корреспондент за ним, как-то, впрочем, не очень уверенно, не особенно ему хотелось.
Землянка… Я не очень хорошо знал, кто в какой землянке живет, но эта показалась мне знакомой. Мне совсем не хотелось лезть внутрь, я остался, а Саныч с Виктором спустились. Запах какой-то, слышал уже…
Хорошо, что завтра к самолету идем. Долго в лагере тяжело находиться, страшно становится, хочется бежать. Или дурь всякая в голову лезет. Самолет как раз подвернулся. Конечно, грязь в лесу, сырость, да ладно, пусть. Все лучше, чем сиднем сидеть.
Показался Виктор, Саныч за ним.
– Извините, я, видимо, что-то перепутал, – оправдывался Саныч с хитрыми глазами. – Я прекрасно помню, раньше здесь жил настоящий партизан. А сейчас, кажется, сюда вселилась молодая партизанка…
Ковалец возник рядом.
– Ковалец, ты не знаешь, что за девушка тут живет? – поинтересовался Саныч. – Я, вроде, всех наших баб знаю…
Ковалец кинулся в землянку, задел Саныча плечом.
– Партизан без шутки не живет, – улыбнулся Саныч. – А этот боец просто очень нервный, измучен недугами, у него мозоли всякие, геморрой опять же. Думаем его в госпиталь определять. Ладно, Виктор, пойдемте дальше наше хозяйство смотреть. Правда, смотреть особо нечего, у нас отряд небольшой, ни типографии, ни радио. Но зато сплоченный. Вон видите – это Спасокукоцкий…
Лагерь у нас на самом деле не очень большой. Меньше футбольного поля, тесно, зато свой родник. И клюква вокруг по болотам, после заморозков сладкая, можно корзину съесть.
– Там у нас Геринг, – махнул Саныч в сторону зарослей. – Ненастоящий, конечно, лошадь фашистская. То есть теперь она уже наша, а раньше немецкая была. Злая, собака, кусалась, лягалась. Сейчас ничего уже, мы на ней дрова возим. Вот и все, собственно, больше и показать нечего.
– Нечего?
– Не-а. А вы у Глебова в бой попроситесь!
– Как?
– В рейд! По тылам! Вам понравится. Только я не знаю когда. Вы у Глебова спросите, он, может, и скажет.
Виктор почесал лоб.
– И напишете об этом, – продолжал рассуждать Саныч. – Вот очерк получится – лучше не придумаешь!
– Я не знаю…
– Так вы сходите к Глебову, спросите. Все равно сейчас никакой самолет не взлетит – в такую-то грязищу.
– Может, на самом деле… – Виктор растерянно огляделся. – Это было бы интересно… Я, пожалуй, схожу, узнаю. Спасибо!
И корреспондент заторопился к штабу.
Из-за ближайшей сосны нарисовался Щурый, остановился на всякий случай в отдалении. Подслушивал.
– Ну, что тебе? – спросил Саныч.
Щурый подбежал, сунул Санычу треугольник.
– Это что?
– Письмо.
– А сам что не отдашь?
– Да так, не знаю… Отдай ты, а? У тебя точно дойдет.
Саныч взял письмо.
– Ладно, – сказал он. – Слушай, у вас с Алевтиной ведь есть сковородка маленькая?
– Ну, есть…
– А у нас сахар. За героизм выдали. Так что мы к вам сегодня вечером в гости, так Алевтине и скажи.
– Хорошо, скажу. Только вечером уже приходите, Аля сегодня на кухне помогает.
Шурый исчез.
– Пойдем еще раз пообедаем, а? – предложил Саныч. – Лыков суп доварил, наверное.
– Пойдем.
Насчет пожрать еще раз я всегда не против.
На скамейке у поварни уже сидели двое – Костик и Хмурняк. Костику, наверное, за сорок, уже мужик, а все Костик, не знаю уж за что его так; а Хмурняк фиолетовый весь. Он снаряд разбирал, порох пыхнул – и ему прямо в харю, и ожгло, и в кожу въелось. Так что лицо у него темно-темно-синее, отчего он сам всегда кажется очень хмурым и злым. Костик и Хмурняк разговаривали спокойно, не торопясь, про масло (кажется, как правильно сбивать) и ели по-старинному – с хлебом под ложкой, удовольствие получали.
Лыков действительно суп уже доварил, поглядел на нас, молча забрал котелки и выдал уже полными. Опять умудрился с горой, похлебка – а с горой. Нежадный Лыков, хоть и керосинщик.
Похлебка оказалась, как всегда, невкусной. Суповые принадлежности уже совсем разварились и не угадывались в ложке: понять, где грибы, где крупа, а где лук, не получалось. У Лыкова определенно был талант, наверное, на чемпионате худших поваров он бы занял первое место. Кроме того, в котелке болтались комары, сухие еловые иголки и прочий мусор. Можно выловить ложкой или хотя бы отогнать в сторону, но у нас никто так не делал. Я раньше ловил, а теперь плюнул, разницы все равно никакой.
Похлебка оказалась, как всегда, невкусной, но ели мы, как всегда, с удовольствием. Пока не показался… ага, Ковалец – он как тень просто, никуда не спрятаться. Саныч грустно потер глаз.
Ковалец жулькал в зубах папиросу, не курил, просто красовался – папироса была настоящая и очень Ковальцу шла, с папиросой он выглядел гораздо мужественнее. Для фотографии, наверное, тренируется, в «Красной Звезде» хочет напечататься. А мне так кажется, ему уже можно и не тренироваться, пойдет вполне себе, а папиросу ему, видимо, Виктор дал.
– Значит так, обормоты. – Ковалец перебросил языком папиросу справа налево. – Вы доигрались. Глебов велел мне за вас взяться.
– Ну, возьмись, возьмись.
Саныч ухмыльнулся, подул на ложку.
– Однако… – Ковалец достал зажигалку, сделанную из патрона, чиркнул, закурил смачно, как в кино совсем. – Однако слушайте. Глебов очень недоволен тем, что вы тут устроили. Не отряд, а цирк какой-то! С Большой Земли прилетают люди по серьезным делам, а у нас в сортире черт-те что! Что про нас в газете напишут?! Отряд Глебова вместо того, чтобы рвать мосты, украшает клозеты немецкими погонами!
Саныч потупился.
– Слушайте приказ командира, герои. Привести партизанский туалет в надлежащее состояние. Дается час. Через час проверю лично!
Ковалец стрельнул сердитым глазом и удалился.
– Во урод, – вздохнул Саныч с восхищеньем. – И ногу не сломит, и коза не забодёт…
Глава 4
Это случилось в пятый день, значит, двадцать седьмого.
Я думал, это наши.
Тогда я еще не научился определять самолеты ни по виду, ни по звуку, ни по высоте полета. Они и появились-то с нашей стороны, с востока, стайка черных мух, почти незаметных на фоне восходящего солнца. Я на них и внимания не обратил – в последнее время в небе было оживленно, мы привыкли лишний раз голову не задирать.
Тем утром я ловил свет. Солнце поднималось: оно уже высоко всползло над крышами, еще несколько минут – и трубы мехзавода лягут в кадр, солнце повиснет между ними, как лампа.
Сирены завыли слишком поздно. Поздно – даже я видел черные кресты на крыльях. Заработали крупнокалиберные пулеметы, воздух вспороли трассеры, заухало возле моста – там, где стояла зенитная батарея. Небо зачернело разрывами, но стая держала строй, с равномерным пчелиным гудением она наползла на город и рассыпалась уже за рекой. От нее оторвались небольшие самолеты с неправильными поломанными крыльями и торчащими из-под брюха шасси. Они походили на стрижей, быстро юркнувших к воде, чтобы напиться; только им не нужна была вода, они падали к мосту, и через секунду земля дрогнула. Я упал на крышу и съежился, и загрохотало уже без перерыва, и ревело, ревело, как циркулярная пила, напоровшаяся на медный штырь.
Я открыл глаза. Город спал. Люди не успели проснуться, не понимали, что происходит, никто не бежал, никто не спасался, несколько едва проснувшихся горожан растерянно смотрели вверх.
Батарея у моста замолчала, разрывы в небе прекратились, стая бомбардировщиков медленно разворачивалась, заруливала на второй заход. Еще стрекотали пулеметы, они еще пытались закрыть город, но самолеты не замечали их, медленно распространялись над нами; казалось, что они висят, что их лишь чуть сдувает вбок ветром. К земле снова полетели бомбы. И тут грохнуло уже по-хорошему, крыша опять толкнула меня, я подскочил, свалился, попробовал встать. Железо плясало подо мной, стоять не получалось совсем, я прижимал к себе камеру, изо всех сил стараясь ее не разбить. Было страшно…
А потом я увидел свой самолет. Он заходил со стороны солнца. И бомбу я в этот раз видел уже отчетливо – она была подвешена под самолетным брюхом, поблескивала сталью и улыбалась – я ясно различал нарисованную на ее морде оскаленную пасть. Самолет нырнул вниз, к крышам, на несколько секунд он исчез из поля зрения, затем пронесся над моей головой, уже без бомбы.
Ударила взрывная волна, с меня сорвало рубашку, и тут же пришел звук, настолько громкий, что я почти сразу оглох и чуть-чуть ослеп, на секунду совсем.
Правая заводская труба падала, по пути разваливаясь на кубики, как игрушечная. Вторая труба разрушилась по-другому: надломилась у основания и села, вычихнув дым, в небо выстрелил густой пылевой фонтан, отрезавший солнце; стало темно, но ненадолго: слева в воздух выплеснулся огонь, жадный оранжевый гриб – взорвалась нефтебаза.
Поднялся ветер, он растащил пыль на отдельные вихри, и я увидел, как гибнет город.
В тишине.
В пригородах горели и почему-то взрывались частные дома, подбрасывало крыши и сломанные доски, оплывали башни элеватора, над вокзалом повисла коричневая гарь, из которой выступала банка водокачки, построенной в тысяча девятьсот восьмом; горели шестиэтажки на Набережной, у одной из них отвалилась стена.
Мир, он как бы осыпался по краям, я смотрел, словно через длиннофокусный объектив. То, что было передо мной, выступало ярко и выпукло. То, что оставалось сбоку, рассеивалось в невнятное крошево. К глазам словно приставили бинокль, и после того я смотрел сквозь него почти полгода: жизнь проплывала, будто отделенная толстыми линзами и чуть мутноватыми призмами.
Наверное, это тоже спасло мне жизнь. Рассудок, во всяком случае.
Да, точно, так.
Постепенно привычное зрение вернулось, но ощущение в голове сохранилось: ненормальность, странный дефект пленки. Пока был жив фельдшер, я спрашивал. Он не очень хорошо разбирался в медицине, долго щупал мне голову и смотрел в уши, потом сказал, что у меня, видимо, повреждение мозга, но какое точно, сказать нельзя. Возможны разные проявления: звуки, голоса, видения всякие, равнодушие и оцепенение. Лечить это, особенно в наших условиях, никак нельзя, так что надо просто жить аккуратнее.
Голоса, фигуры – до этого, к счастью, не дошло, но все равно приятного было мало. Оцепенение, однако. И еще – я перестал понимать карту. Саныч пытался мне объяснить: и на бумаге показывал, и на земле рисовал. Где мы, где болото, где немцы – а вот тут Псков, вот тут, видишь? Вот Старая Ладога, вот же! Реки, дороги, железные дороги – все это рассыпалось в окрошку. Я отличный партизан: если меня поймают, я не смогу никого выдать, просто не сумею. Поэтому я всегда с Санычем. Я не в состоянии никуда выйти в одиночку – теряюсь в двух соснах. Для меня нет никакого «там», для меня всегда только «здесь»: я не могу представить, как там в Пскове, про Москву можно не говорить. Нет, я помню Псков, но… Это сложно передать словами, ты словно в ведре живешь.
Еще не могу вперед думать. Дня на три от силы. Иногда пробую вспомнить – мог ли я это делать раньше? Не получается.
Мучительно. Точно все время скользишь по льду и не можешь ни зацепиться, ни остановиться – катишься, катишься…
Но и плюсы тоже есть в таком скольжении. Я стал лучше замечать детали. Возможно, это началось еще до бомбежки, контузия могла только подтолкнуть… не знаю. Если попробовать вспомнить… В первый день еще – брат влетел в комнату, заорал: «Ура, война, война!» Мы побежали на улицу смотреть, что это такое. Я ждал танкеток, мотоциклистов, истребителей, выстроившихся в грозные звезды и плывущих по небу в сторону запада, – ведь всем понятно, с кем война, – ждал солдат, марширующих под строгим присмотром командиров. И чтобы из репродукторов с боевым дребезжанием звучало знакомое «Если завтра война, если враг нападет…»
Но ничего этого я не заметил – день как день. Однако в этой обычности, в полуденной протяженности июньского воскресенья я вдруг неожиданно остро увидел птиц, сидевших на пушистых тополях в непривычных количествах; непонятное подрагивание воды в лужах; мальчишку, выронившего пряник и отчего-то смотревшего в небо, щели в беленых стенах. Город обрел необычную глубину резкости, воздух и тот стал пахнуть иначе, почему-то мокрым кирпичом, и этот запах неожиданно точно соотносился с окружающим. Я еще обрадовался, мне надо было как раз разобраться с трубами…
– Первый снег всегда тает, – сказал Саныч. – Вранье. Я помню три раза, когда он не таял. Сходи посмотри, это интересно.
– Чего интересного-то?
– Белый цвет. Ты же фотограф, в цветах должен знать толк.
– Потом…
– Нет, надо сейчас, пока не натоптали. Сходи-сходи. Валенки возьми, зима уже.
Я достал валенки, вытряхнул из них газету, пересыпанную тертым артиллерийским порохом. Валенки слиплись и были как каменные, ногу пришлось проталкивать, чувствовал себя как на маленьких ходулях.
Зима.
Выбрался на воздух, чуть не упал – снег лег плотно, почти по колено и продолжал валиться тяжелыми хлопьями, мир стал другим – все правильно Пушкин писал. И на самом деле никаких следов, только птицы натоптали. Или белки – не различаю их.
– Ненавижу первый снег! – крикнул изнутри Саныч.
А мне все равно. Первый снег… Хорошо липнет. Однажды мне в ухо попали снежком, потом полдня выковыривал. И глаза к нему еще долго привыкают. Камера его плохо ловит – контраст повышается. Я равнодушен к первому снегу, я вернулся в землянку.
– Жизнь по первому снегу замирает, – объяснил Саныч. – Он слишком мокрый, пристает к валенкам, ноги по тонне каждая, никакой войны, теперь недели две ждать. С ума сойдешь.
– Это да…
Ждать плохо. И тяжело. И хочется выть.
– У Алевтины сегодня именины, – негромко сказал Саныч.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю. А Ковальца нет уже месяц…
– Так это же хорошо! Опять стал бы к нам придираться, ну его, зачем он нужен…
– Да… – Саныч принялся долбить кулаком в стену. – Это, конечно, все неплохо… Глебов его давно на задание отправил, не знаю, правда, на какое. И куда. Я вот просто чувствую, что он сегодня припрется. Не пропустит ведь. Ты именины когда-нибудь праздновал?
– Нет.
– Я тоже. У нас тоже никто не праздновал. А Алевтина отмечала в прошлый раз, я запомнил.
Именины. Один раз я был, помню, у одноклассника: мы что-то пели, а потом пили чай с конфетами, играли.
– Сколько ей лет? – спросил я.
Саныч не ответил.
– Сколько ей лет? – повторил я.
– Наверное, лет семнадцать. Или восемнадцать. А ты как думаешь?
– Семнадцать, – сказал я.
Я не очень хорошо определяю возраст девушек, совсем не умею, если честно. Как его вообще определять? По росту?
– С чего ты так решил? – спросил с интересом Саныч.
– Тощая, – ответил я.
– Ну, она же из блокады. Они там все тощие.
– Да у нее по глазам видно.
– Может… Поспать бы могли еще пару часиков, так нет, надо к Глебову ковылять, слушать его, обои переводить… А он учить-то совсем не умеет, хуже Мартыновой. У нас в школе Мартынова была, географичка, она еще до революции в гимназии работала, там с ума сошла и оглохла, так эта Мартынова и то лучше учила. Ладно, пойдем, а то опять ругаться станет.
Саныч достал из жестяной коробки свернутые трубкой тетради, и мы отправились в штаб.
Глебов сидел за столом, писал что-то в планшетке, курил, конечно.
Мне Глебов всегда почему-то машиниста напоминает, не знаю уж, почему. Как увижу, так сразу представляется машинист. Наверное, из-за рук. У Глебова они большие и все время торчат из рукавов. И нос большой, и уши тоже – мосластый человек. И занудливый. Никогда такого не встречал. Удивляюсь, что он командир отряда, ему бы корзины плести… Нет, он, наверное, точно на железной дороге раньше работал обходчиком. Он и сейчас все обходит, везде смотрит, проверяет, а раз в неделю с нами уроки проводит. Ну, это он так называет. Рассказывает разное, а потом спрашивает, что мы запомнили. И еще политические занятия, но это уже не с нами, а со всеми; на политзанятиях мы с Санычем забираемся в дальний угол, играем в шашки или спим вообще.
– Здравствуйте-здравствуйте, – кислым голосом счетовода сказал Глебов. – Садитесь, ребята.
У нас есть парта. Мы ее сами построили: два пенька, две доски, не очень удобно, но ничего, сидеть можно. Саныч предлагал просто на кругляках сидеть, но Глебов велел делать парту. Чернильниц вот нет, и тетрадок мало, так что мы по большей части слушаем, записываем самое важное.
Сегодня Глебов начал с физики. Обычно он начинает с географии, с Антарктиды, но сегодня стал вдруг рассказывать про электричество. Как его придумали давным-давно, как, придумав, не знали, что с ним делать, и использовали для шуток. И только сто с небольшим лет назад изобрели телеграф, а потом, уже совсем недавно, изобрели лампочку, радио и кино. Но на самом деле это только начало.
– Как будет использоваться электричество через сто лет?
Это у Глебова такая система – он любит задавать вопросы. И почти все вопросы у него про будущее. Вот про ту же Антарктиду рассказал, а потом спрашивает, зачем она нужна? Я вот совсем не мог придумать, зачем этот бессмысленный лед может понадобиться, а Саныч, конечно, имел свое мнение. Он сказал, что в Антарктиде можно обустроить отличную тюрьму и отправить туда всех гадов. Самых главных, конечно, туда не надо ссылать, их посадят в клетки и будут бесплатно показывать в каждом сортире, а обычных, конечно, в Антарктиду. Там во льдах выплавят для них специальные камеры, и они там станут сидеть, а когда они подыхать будут, их сверху просто водой станут заливать – и хоронить не надо.
А теперь вот про электричество Глебову интересно.
– Поезда на нем поедут, – ответил я. – Как метро в Москве. Кино каждому домой проведут… И вообще, электричество везде, наверное, будет.
– Точно, электричество везде будет, – согласно кивнул Саныч. – Тут я с Митькой вполне согласен. Электричество вообще полезно. Им психов лечат. А в Америке им преступников казнят, я в газете читал. Привязывают к стулу, затем – раз током! – и готов. Так полицаев шлепать надо – хлоп, и не прыгает, собака. Так ведь?
Глебов хмыкнул.
– А что? Вот американцы по ленд-лизу нам танки присылают, самолеты, тушенку всякую. Они и электрические стулья нам наверняка поставляют.
– Зачем? – удивился Глебов.
– Как зачем? А как же? Это очень полезная вещь в хозяйстве. Давайте я расскажу, как их можно использовать…
– Не надо, – остановил Глебов. – Электричество совсем не для электрических стульев, оно…
Показался Щенников с озабоченным лицом, шепнул что-то Глебову, тот нахмурился.
– Ждите, – велел нам Глебов. – Я сейчас вернусь.
Они вышли, мы одни остались.
– Повезло, – сказал Саныч. – Мне кажется, он хотел про Африку рассказывать.
– Почему?
– В прошлый раз про Антарктиду рассказывал. Сейчас про Африку. Потом про Австралию расскажет, у нас все ведь на «А» начинается. Я сегодня бы помер – Африка огромная, там жирафы, крокодилы, зебры… Еще кто?
– Страусы, – напомнил я.
– Точно. И Глебов нам про каждого страуса и зебру бы рассказал, точно он с ними в бабки играл. А потом спрашивал бы: «А как вы думаете, зачем зебре полоски?»
Я сначала не понимал ни занудства глебовского, ни вот этих уроков, думал, что бред полный: война идет, а он нам про Сатурн рассказывает, про то, как люди в древности жили. Потом уже Саныч, когда пребывал не в ворчливом настроении, объяснил, да и сам я соображать начал. Советская власть – в этом вся причина. Фашисты пришли, а она не закончилась. Даже окрепла. В газетах пишут, что даже мультфильмы сейчас делают, Пушкина печатают, игрушки выпускают. Соревнования еще какие-то проводятся вроде бы… Кто-то мультфильмы делает, а Глебов вот про Сатурн. Все правильно.
– А зачем зебре полоски? – спросил я.
– А кто его знает. Душа у нее такая, полосатая. Зачем на тельняшках полоски? Интересно, а сам-то Глебов знает?
– Наверное. Он раньше машинистом был?
Саныч поперхнулся. И рассмеялся, точно я сказал ему, что Глебов в балете танцует.
– Глебов – машинист? Ну, ты даешь! – Саныч по лбу себя хлопнул от восторга. – Глебов – он ведь из…
Так и не договорил, потому что появился сам Глебов.
– У меня еще к вам дело, – сказал Глебов. – Дело такое…
Саныч подобрался.
– Важное дело, – повторил Глебов. – Очень серьезное.
Саныч солидно кивнул.
– Хочу вас попросить присмотреть за Шуриком.
Саныч хрюкнул. Или хлюпнул.
Глебов стал ходить вокруг стола, задевая макушкой за потолок и негромко занудствуя. Он говорил, что мы уже взрослые и должны ощущать ответственность, что так всегда водилось – старшие заботились о младших, что это…
– Так давайте его на Большую Землю отправим, – перебил Саныч. – Что он тут делает? Помните, как пятерых сопляков нашли? Так мы же их переправили. А они ничуть не старше.
– Я не могу его отправить, – покачал головой Глебов. – У него мать… Это сложно вообще…
– Он больной же совсем, – продолжал уговаривать Саныч. – У него плечо хрустит, его лечить вдоль и поперек, а он в наших болотах торчит. Его в Ашхабад надо…
Глебов сел на скамейку, вытянул ноги.
– В няньки нас записываете, – буркнул Саныч.
– Ты как хочешь это называй, а дело делай, – сказал Глебов.
– У нас тут партизанский отряд, – продолжал бурчать Саныч, – а не детский сад. Пусть с ним Алевтина возится, почему мы должны? Мы бойцы, вы сами это прекрасно знаете. А вы нам придумываете… Зачем нас за самолетом посылали?
– За каким самолетом?
– За каким, за каким – за тем самым. За немецким грузовиком. Он вроде бы упал, мы его искали-искали – ничего не нашли. Пол-леса пропахали.
– Самолет был, – задумчиво сказал Глебов. – Возможно, он упал в болото, поэтому вы его и не нашли. Это неважно. Вы можете идти.
– А как же про Африку? – нагло спросил Саныч.
– Про какую Африку? Ах, про Африку… В следующий раз. Свободны.
Мы направились к выходу.
– Про Шурика – это приказ, – добавил в спину Глебов.
Саныч щелкнул пятками.
Снег продолжал валить. Напротив нас под елкой возвышался сугроб, неожиданно высокий, метра в два. Из-за сугроба выглянул Щурый, помахал рукой.
– Идите сюда! – крикнул он.
Саныч скрипнул зубами.
– Давайте скорее!
Мы приблизились.
Щурый строил снежный дом.
– Снежный сортир? – предположил Саныч.
– Это батарейник, – важно ответил Щурый.
Мы переглянулись.
– Батарейник?
Щурый кивнул.
– Глебов велел. Батареи быстро разряжаются, и чтобы они не разряжались, их надо замораживать.
Саныч хихикнул.
– А что? – насупился Щурый. – Глебов сказал, что вы мне поможете. Надо срочно сделать.
– Вообще-то, Щурасик, батареи на холоде разряжаются. Чем холодней, тем они быстрей разряжаются.
– Это новые батареи, – спокойно возразил Щурый. – Американские, их на парашюте сбросили. Их надо все время держать в холоде. Давайте, помогайте…
– Ладно, – плюнул Саныч. – Батарейник так батарейник.
И мы стали строить батарейник. Щурый руководил. Мы скатывали шары, как для снеговика, затем объединяли их в островерхий шалаш.
Сначала было холодно, и я думал – зачем? Потом тепло и жарко, и я думал – ну зачем все-таки? Потом опять холодно. Через час мы что-то построили: больше всего это походило на тучу. Щурый дрожал. Зубы клацали.
– Хватит, наверное, – сказал Саныч. – Уже готово. Как тебе?
– Хорошо, – оценил Щурый. – Только я как-то… Окоченел немного.
– Так иди грейся.
Щурый сжался, как воробей, направился к своей землянке, по пути обирая со штанов ледяные висюльки.
– Погоди!
Щурый остановился.
– Погоди. Как у Алевтины там настроение? – спросил Саныч.
– Ничего, носки вяжет. А ты… Ну, я про этот…
Щурый похлопал себя по рукаву.
Это ему пистолета хочется, Саныч обещал ему «вальтер», но никак принести не соберется, а Щурый мечтает.
– Ты насчет пистолета? – спросил в лоб Саныч.
– Да нет, просто…
– Тебе ведь офицерский «вальтер» нужен? Настоящий, с накладками?
– Да…
– Нет, если тебе, конечно, все равно, то можно и «парабеллум»…
Щурый замотал головой.
– Не, мне только «вальтер»!
– А «вальтеры» у офицеров, – объяснил Саныч. – А офицера мы сегодня не убили, ничего не поделаешь. Завтра убьем. Или на той неделе – как получится.
– Да… Понятно, что уж там.
Щурый поежился и натянул шапку поплотнее. Шапка у него была взрослая и на семилетней башке не очень хорошо держалась, поэтому Щурый ее то и дело нахлобучивал поглубже. В результате шапка приобрела яйцеобразную форму: уши опустились ниже плеч, так что Щурый мог их завязывать, а красная звездочка крепилась почти к затылку.
– Точно убьем, не переживай, – заверил Саныч. – В октябре из Германии свежака нагонят, всем хватит.
– Ладно… – Щурый сморщился.
– Опять щуришься?! Устал? Перемерз?
– Не, разболелось просто. Щелкает опять, вот послушайте.
Он изогнулся, выставив вверх левое плечо, поднял руку и принялся этим плечом хрустеть. Довольно противно так: хруст-хрусть, хрусть-хруст.
– Ну, хватит! – остановил Саныч. – Плечо надо развивать, это да, а чавкать им не надо. Ты вообще дрова пили не правой, ты их левой пили, вот дело будет – плечо постепенно и разработается. А с чего руки в чернилах? Опять писал?
Наблюдательный Саныч кивнул на Щуровы пальцы.
– Ну да, писал. Самолет же должен… Вот я и решил еще написать.
Щурый вдруг застеснялся.
– Мы с Алькой вместе в этот раз написали, – уточнил он. – Вроде как я писал, но ее почерком – у нее красивее. И чернил она меньше тратит, я кляксы часто ставлю. Это ничего, а?
– Что ж хорошего в кляксах? – спросил Саныч. – Это безобразие, меня за них линейкой по рукам лупили.
– Я не про кляксы, а про то, что Алька за меня писала? Это ничего?
Саныч сделал вид, что задумался.
– Ничего, пойдет.
– Вот и я так подумал. Может, те письма не доходили из-за почерка?
– Вполне, – согласился Саныч. – Это запросто. Сейчас каракули некогда читать, сейчас других дел полно. Иди давай, кипятка выпей.
– Ага. Вы приходите вечером.
– Подумаем… Дуй!
Саныч цыкнул зубом.
Щурый согнулся и, поскрипывая плечом, растворился в елках. Это он вообще лучше всего умел – прятаться, показывал как-то. Идет по лесу перед нами метрах в десяти, рассказывает что-то, руками машет – и раз, исчез. На ровном месте – то ли за дерево спрятался, то ли за кочку нырнул, то ли в мох закопался, непонятно. У него и одежка такая, подходящая: пальто драное, грязное, расцветкой в мусор. Я как-то спросил, где это он прятаться так научился, Шурый не ответил. А Саныч головой покачал.
Вернулись к себе. Саныч зажег гильзу, я взялся за печку, растопил за минуту. Теперь я могу растопить печку с закрытыми глазами и очень быстро. И также быстро вскипятил чайник, насыпал в него сушеного шиповника пополам с брусникой – лучше, чем морковный. Хотя морковный тоже можно, особенно если с голода.
– Интересно, что Глебов с этим Щурым возится, а? – спросил вдруг Саныч. – Присмотреть за ним велит. Он меня, кстати, не первый раз уже просит. И сам следит.
– Да он за всеми следит, – ответил я. – За мной тоже. Помнишь, когда я болел? Каждый день приходил, здоровье проверял. Он же командир – ему положено.
– Да, положено…
Саныч разлил чай по кружкам.
– А может, он сын чей-то? – спросил Саныч. – Ну, генерала какого?
– Не. Если бы он чей-то сын был, его давно бы в тыл переправили. Ничейный он. Может, он просто Глебову его сына напоминает – вот и все дела.
– Может.
Стали пить чай. Если честно, то мне уж очень этот чай надоел. Шиповниковый надоел, брусничный, смородиновый, из чаги, из одуванчиковых корней, ромашковый, кипрейный, зверобойный, из других разных трав. Я раньше думал, что чай – он всегда из чая, а оказалось, его можно заварить из самых разных, на первый взгляд, бестолковых растений. И пить, пить – вместо завтрака, вместо обеда и ужина, и в промежутках тоже. Я ненавижу чай, больше никогда его пить не буду. Молоко буду, воду газированную, лимонад…