355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Веркин » Облачный полк » Текст книги (страница 6)
Облачный полк
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:18

Текст книги "Облачный полк"


Автор книги: Эдуард Веркин


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Глава 5

Пацан шел по полю. С тычком и корзиной. Подснежники собирает. Картошку. Первый снег сошел, оттепель, невыбранная картошка повылазила.

– У него спросим? – я кивнул на пацана.

– Не, не спросим. А вдруг он старосты внук? По-другому. Оружие убрать надо.

– Так и так безо всего идем…

– А «вальтер»?

И как он заметил? Уж и спрятал-то совсем вглубь ватника, в подмышку левую, даже на ощупь не проймешь, но Саныч, конечно, увидел. Или просто знал.

– Оружие долой, – сказал он. – Найдут – сразу шлепнут, разговаривать не станут.

Я вытащил пистолет. Саныч достал свои два, патроны, гранату. Все погрузил в брезентовый мешок, затянул сверху, сунул в снег под двурогую березу.

– Нам еще три дня шлепать, пока к аэродрому подберемся, – сказал он. – Может, даже четыре – по такой-то погоде. Лучше нормально переночевать, кости еще сто раз успеем отморозить. Ладно, как всегда работаем – под беспризорных.

Я сунулся было на картофельник, Саныч остановил.

– Пусть сам подойдет, а то испугается, драпанет, своих поднимет. Ждем.

Стали ждать.

Парень приближался медленно, шагал, как сапер по минному полю, действовал тычком, вглядывался в землю. То и дело останавливался, опускал корзину на землю, подпоясывался длинной веревкой, перетягивал крест-накрест пузо. Иногда подбирал картофелины, редко, правда. Но подбирал. Наверное, уже разу по третьему прочесывает, все почти выклевал. Хотя еще по весне можно проверить. Правда, весной картошка мороженая, надо быстро жарить, пока не расползлась.

Саныч нюхал воздух. Ветер был со стороны деревни и, как и полагается, пах дымом, совершенно обычным, деревенским. Но Саныч чувствовал дым по-другому.

– Хлеб пекут, – сказал он минут через пять. – Хорошо живут…

Это его, конечно, настораживало. Хорошо жить во время войны могут совсем немногие, и как правило, это далеко не лучшие люди. А уж хлеб… Откуда у них мука? Да еще по весне? Немцы должны были все повывезти, и сами жители подъели наверняка. У нас последний хлеб был в сентябре, да и то овсяный, а дальше как кому повезет.

– Выходим, – шепнул Саныч.

Парень приблизился метров на пятьдесят. Тянуть нечего: вывалились из кустов, стараясь выглядеть не очень страшно. Картошечник не испугался и не побежал, остановился, стал нас разглядывать. С подозрением, конечно же.

– Привет, братишка! – Саныч улыбнулся.

Если честно, на беспризорника он не очень походил – рожа слишком круглая, а глаза слишком… Другие глаза у беспризорников, я видел. Хотя кто сейчас разбираться станет. Дурак не догадается, а если не дурак, так и сам все поймет.

– Ты здешний? – Саныч кивнул на деревню.

– Ага. А вы откуда? Из Новгорода?

Спросил парень совершенно равнодушно.

– Из Руссы, – ответил Саныч. – В Псков топаем, к тетке.

– А, понятно. В Псков – туда.

Парень указал грязным пальцем.

– Да мы знаем. Только это… – Саныч поглядел в небо. – Вечеряет уже, нам бы остановиться.

Парень скривился.

– У нас никто не пустит, – помотал он головой.

– А чего так? – Саныч подмигнул.

– Так война. Ты пустишь, а они скажут, что укрываешь.

– Кто скажет-то?

– Кто-кто, понятно кто, сами, что ли, не знаете? Всех молодых ведь угнали…

Парень кивнул на деревню.

– А тебя чего не угнали? – спросил я.

Парень выставил из фуфайки руку. Она была сухая и дряблая: кость, кожа, мяса мало. Калека. Как Щурый, только хуже – уже не поправится.

– Мне локоть телегой переехало, – объяснил парень.

– А к тебе самому нельзя? – спросил Саныч.

– Мамка не разрешит.

– А пустые избы есть? – продолжал приставать Саныч.

Сухорукий промолчал.

Пустая изба – не лучший выбор: печку затопишь – и все узнают, что чужаки заявились. А без печки ночевать тяжко. Поэтому лучше всего бродяжками прикидываться, сейчас бродяжек полно шляется, деваться некуда, многие пускают.

– А до другой деревни далеко?

– Часа четыре, – сухорукий указал пальцем. – Туда. Стариково.

– Ну ладно, пойдем в Стариково. К ночи доковыляем, наверное.

Саныч плюнул, пнул смерзшийся ком земли, побрел через поле. Я тоже плюнул, землю пинать не стал, поберег ботинки.

– К художнику можно вообще-то, – сказал вдогонку сухорукий.

Саныч остановился.

– Да, к художнику, – повторил сухорукий.

Саныч обернулся.

– Он один живет, сестра умерла в прошлую зиму. Раньше он всех пускал.

– Проводишь?

Сухорукий помотал головой.

– Не. Мне картошку надо собирать. У него изба на отшибе, сразу увидите. Только стучите дольше. Стучите и стучите.

– Почему?

– Так он это… – Парнишка поморщился. – Полубелый.

– Как это? – поинтересовался Саныч.

Собиратель картошки снял шапку, постучал по голове кулаком, вытянув при этом губы в трубу, произвел звонкий пустой звук, как из высохшей колоды.

– Картины рисует… Смешные. Художник ведь.

– Художник? – Саныч поглядел на меня.

– Ага. Он и до войны таким был, художником. И представлял еще. У него ящик такой зеленый, с фигурами, куклы вроде как. Так он по всей округе с ними ходил, разные концерты показывал. Тоже смешные… Клуб в Сусалино разрисовывал еще. У вас еда какая осталась?

Еда у нас оставалась. Тоже картошка вареная и лук. Но Саныч пожал плечами.

– Ладно уж. – Сукорукий достал из корзины пяток клубней, протянул Санычу. – Он и так пустит, но все равно, лучше отнесите ему.

– Спасибо, – сказал я.

– А… – Сухорукий отмахнулся.

Он вздохнул и побрел к дальнему концу поля, то и дело тыча в землю палкой.

Мы направились в сторону деревни. Я подобрал на поле несколько камней, сунул в карманы.

– Вряд ли собаки остались, – усмехнулся Саныч. – Можешь не бояться. Всех давно уже сожрали. Немцы знаешь как собак любят? О, у них собака – главное животное. А еще свинья. В понедельник они свинью жарят, во вторник Каштанку салом шпигуют.

– Врешь ведь. – Я подобрал чистый белый камень. – Врешь…

– Точно. К нам когда немцы пришли, сразу всех собак перебили, первым делом. А потом жарили у реки, на всю округу вонь стояла. Они все собак не любят. То есть любят, но в печеном виде.

Вообще, Саныч, конечно, прав. Восемь деревень прошли, собаки только в двух. Да и то издалека брехали, не подступали. Только сделаю вид, что камень подбираю, как они сразу растворялись. Но все равно я собак не очень. Хотя без собак волков развелось – за нами в сумерках два раза кто-то тащился. Не слышно и, уж конечно, не видно, но я, например, явственно чувствовал – следят. И Саныч чувствовал: ни с того ни с сего вдруг срубал ветку с ели, поджигал и начинал размахивать над головой. Или задирал бересту, насаживал на палку, набивал под нее прелые листья, и получался факел, горевший долго и вонюче.

Пересекли поле и выбрались на дорогу, ведущую к деревне. И здесь уже я услышал хлеб. Внутри сразу заболело, кишки словно на палку стали наворачиваться. Саныч тоже поморщился, остановился и долго вглядывался в крыши.

– Не боятся, а? – сказал он.

Не боятся.

– Ладно. Если что… Посмотрим.

Медленно шагали по разбитым колеям. Саныч вглядывался в дорогу, но тут все понятно – следы. Немцы пешком не ходят почти – или на труповозе, или на мотиках. Ну, на телеге иногда. Но здесь и телеги давно не проезжали. Да и ногами редко. Деревня. Название спросить забыли, я попробовал угадать. Овражье какое-нибудь, овраг недалеко ведь. Петрищево – жил тут какой-то Петр Бодайугол. Или Синюхаевка – просто так, Синюхаевка.

– Свинки, – сказал Саныч. – Или Спинки. Ты в художниках разбираешься?

– Так, немного. У нас, в Доме пионеров, художник был, конечно. И кружок у него свой имелся, они все на реку ходили, церкви рисовали… Но мы с ними не общались совсем, у нас по-своему все.

– Художники – это да… Я тоже не очень, если честно. А собак не слышно.

Дорога стала хуже, размякла, точно деревня держала вокруг себя тепло. В колеях стояла прозрачная вода, по краям поблескивал лед. Вообще, зима не очень удобное время – следы видно; зимой лучше без надобности не казаться, ну, или под снегопад подгадывать.

– Паршивая деревня. – Саныч морщился. – Избы какие-то кривые, в овраг ползут, как клопы… Колхоза, наверное, нету.

Дома на самом деле походили на насекомых, на горбатых букашек, ну да, на клопов – дранка на крышах выпрела чуть красноватым, буро-малиновым. Клопово – вот как она называется, точно, Клопово.

– У нас в Лукино дом так дом, – рассказывал Саныч. – Настоящий, двухэтажный. Комнаты не с перегородками, а со стенами. У меня своя комната была, с окном. И Ловать видно, воздух всегда водяной, свежий, не то что тут. И плоты ползут, медленно так, задумчиво. А тут овраг. Человек должен на просторе жить, – рассуждал Саныч. – На ветру, на солнце, а не в овраге каком-то. В овраге одни овражники вырастают. Такие…

Саныч скорчил препоганую рожу, неузнаваемую почти.

– А потом эти овражники в полицаи записываются. Вот из нашей деревни никто в полицаи не пошел, а тут небось половина. Оврагом дышат, что с них взять. Фашисты, кстати, это знают, они всегда первым делом в такие места едут за предателями. Я бы сжег все это…

– А городские как? – спросил я.

– Тут все по-разному. В городе всего понамешано, не поймешь его. Может, кто-то и пошел в фашисты, мало ли. Я вот, если честно, не очень понимаю, откуда у нас их так много, а? В каждой деревне пара штук да найдется…

Я тоже про это думал, про предателей. Лично я вот ни одного не знал, ну, то есть ни один мой знакомый в предатели не записался. Хотя с другой стороны, я полтора года уже никого не видел, или больше. Человека ведь никак не поймешь. Вон тот, Паша, мы с ним могли вместе на «Чапаева» ходить или на пароходе кататься весной, или на демонстрации с портретом рядом шагали, а теперь он в фашистах.

– А ты как жил в своем городе?

– Ничего. У нас дом рядом с площадью, на втором этаже.

– С балконом?

– Ага.

– Ясно, – кивнул Саныч. – Папка тоже балкон хотел пристроить, бревен насушил, да война началась, не до балконов стало. А ты кем думал потом стать? Фотографом?

– Не знаю, – ответил я. – Не думал вообще…

– А я плотовщиком хотел. Плотогоном то есть. Я уже четыре раза ходил, в пятый собирался… Потом на сплав поступлю. Там здорово. Построишь шалаш, фонарь выставишь и плывешь, уху варишь…

Саныч стал смотреть вправо, в лес. И я тоже посмотрел. Изгородь. Вдоль дороги метрах в двадцати тянулась изгородь. Колья, жерди, все как полагается.

– Зачем изгородь в лесу? – не понял я.

– Коров пасли, – ответил Саныч. – Может, и пасут. А изгородь для того, чтобы в овраг не попáдали.

– А почему не на лугу пасут?

Коров в лесу пасут, дома, как жучки, хлебом пахнет… Я никак не мог понять эту свою жизнь, бросил пытаться. А первое время все старался. Вот ты живешь в городе, на втором этаже с балконом, ходишь в фотокружок, а вечером подтягиваешься на косяке, уже семь раз, почти ГТО; и отец уезжает каждое утро на свой завод, а мать печет голландские пирожки на один укус, и сестра… а потом раз – мельтешенье какое-то, грохот, сирены, огонь, и я уже иду через лес и прячусь в канаве, в руке нож, и никакого промежутка, все другое. А я уже и не помню, с чем эти пирожки, почему-то представлялось, что с горохом, хотя кто будет с горохом печь?

– Я с Ковальцом работал, между прочим, тот у сплавмастера помощником был: сапоги штопал, за папиросами бегал. А сейчас ходит с важной мордой. А сам всего трех немцев завалил, да и то гранатой – любой дурак так завалит. А вот пусть он из «тэтэхи» попробует, тогда посмотрим. Зато командовать любит, командир… Не, не пойду в плотогоны. Там теперь Ковалец будет руководить, мне с ним не ужиться. Поеду в Новгород, устроюсь куда-нибудь. А потом в Ленинград может, его после блокады надо восстанавливать, люди нужны… Не, ты посмотри!

Саныч указал палкой.

Виселица. Точно. Прямо у въезда построили.

Саныч успокоил:

– Не дергайся, тут еще никого не вешали.

– А ты почем знаешь?

– Да видно же.

Я всмотрелся повнимательнее. Виселица как виселица, как тут поймешь…

– Да не останавливайся ты! – Саныч взял меня за рукав, потащил дальше. – Чего, виселиц не видел? Не привлекай внимания, топай.

Видел. А все равно не могу до конца привыкнуть. Вот каких-то два года назад кто мог представить, что в наших городах будут стоять виселицы? Ага, вот и я не мог. Мне и само слово не нравилось, гадкое, похожее на сгнившую, скользкую, но почему-то еще живую змею. И когда первый раз увидел, чуть в обморок не свалился. Да и сейчас тошнить начинает. Виселица… Как будто в книжке про Жанну д’Арк, про Темные века, про чуму. Виселица должна быть старой и гнилой, покосившейся, с обязательным вороном на перекладине. А эта свеженькая – дерево потемнеть не успело, бодрая какая-то. И веревка тоже новая, а в петле для чего-то коряга.

– Не вешали тут, – повторил Саныч, когда мы проходили мимо. – Это они для устрашения поставили. Для напоминания, кто тут хозяин.

Хотелось верить. Скорее всего, так оно и было, Саныч никогда не ошибался. Почти никогда.

Ветер дунул, коряга гулко ударила по столбу.

– Может, сломаем как? – глупо предложил я. – Смотреть погано…

– Зачем? – возразил Саныч. – Полезная вещь. Не надо будет заново строить.

Саныч ухмыльнулся.

Вошли в деревню. Никого. Нет, люди есть, чуется, но прячутся. Мужиков не осталось вовсе, молодняка тоже, бабы, дети да старухи, как везде. Шторы задернуты, цветов на подоконниках вообще никаких, и не выглядывает никто, неинтересно им уже выглядывать, страшно.

Мужиков нет – дома перекосившиеся, наличники поползли, крыши промялись от снега – чинить некому, заборы кое-где вообще сломаны и в снег втоптаны – нет порядка. Тополей много. Высокие понавырастали. Наверное, летом все пухом засыпает по колено. Гнезд на них много, висят черными комьями. Поганая деревенька, навстречу никого так и не встретилось. И тишина неприятная, в рукава вместе со стужей вползает. А под ногами каша: никого нет, а дорога расхожена, это они от нас, что ли, попрятались?

– Ты в школу ходить любил? – спросил вдруг Саныч.

– Нет.

– А я любил. В школе хорошо было. Уроки легкие всегда, учиться просто. В начале урока я всегда руку тянул: быстренько ответишь, а потом спать уже можно. Глаза в книжку опустишь – и спишь себе, никто тебя не трогает. Я бы и до седьмого класса учился, но папка заболел, пришлось на фанерку идти. А там с утра до вечера вкалывай, и не деться никуда… У тебя по русскому что было?

– А… Не помню что-то.

Действительно не помнил, пять, наверное.

– У меня четыре. А остальные все пятерки… Слушай, интересно, а вот нам в армии служить надо будет, а? Мы ведь сейчас вроде как в армии, но только в партизанах, это как, засчитывается?

– Не знаю. Я так далеко не думаю.

– Зря. Надо сейчас думать. Я спрошу у Глебова. Я бы еще послужил. В армии хорошо: кормят, и вообще… Кажется, пришли.

На отшибе, чуть в низине, стоял дом художника.

– Наверное, он, – сказал Саныч. – Ничего домишко, богатый…

Дом у художника на самом деле хороший. Высокий, северный, из толстых бревен, крыша широкая, в таком, пожалуй, могли сразу три семьи ужиться. Две трубы, что совсем редко встретишь, и сзади дома еще прицепом отдельный сруб, или сеновал, или как оно там называется. Большое все, не дом: а настоящий корабль, занесло его сюда сто лет назад апрельским разливом, он и застрял. Забора тоже нет. Если в деревне заборы попросту поломаны, то тут, похоже, и не стояло его никогда, зачем забор кораблю?

– Ничего избушка, – сказал Саныч. – Башни не хватает. Я однажды четырехэтажный деревянный дом видел, потом он сгорел, правда. Места полно, должен пустить, пойдем, постучимся. Ты молчи, я сам все, что надо, скажу.

Сошли с улицы и сразу провалились в снег, очень неудачно, в канаву, почти по пояс, выбирались долго. Саныч матерился, а потом сказал, что так даже и лучше – жальчей выглядеть стали, а советский художник должен жалеть советского ребенка, несмотря на то, что у нас тут вокруг одни фашисты.

– Странно… – Метров за двадцать Саныч остановился. – Ты видишь?

– Вижу. Следов нет?

– Нет. Дом есть, а следов нет. Хотя он может долго не выходить… Или умер уже…

Саныч стал вглядываться в снег.

– Нет, не умер. Печку иногда топит.

Я тоже присмотрелся к снегу, увидел небольшие черные точки сажи. Печь на самом деле топили.

– Дома художник, – сказал Саныч. – Жаль, что нужник с другой стороны, в него-то он тропинку протоптал. А, какая разница…

Саныч прохрумкал до дома, стал стучать в косяк. Терпеливо: тук-тук, тук-тук.

Не открывали долго, как и обещал сухорукий. Дверь отворилась неожиданно, ни шагов, ни пыхтенья с той стороны. Видимо, хозяин стоял и слушал, что мы скажем про него. Или опасался – кто сейчас просто так чужим откроет? Да еще на оккупированной территории.

Но открыл.

Старик совсем. Тощий. Усы когда-то давно были с завитушками, сейчас неухоженно обвисли. В обычной телогрейке, в валенках, что он художник, никак не понятно. От художников всегда краской пахнет, и руки всегда перемазаны. А у этого руки в угле. И варежки смешные – обрезаны наполовину, и пальцы наружу торчат.

– Здравствуйте, – сказал Саныч. – Мы не на ту дорогу свернули, заблудились уже, а поздно, нам сказали, что у вас тут можно переночевать?

Художник прищурился. На меня он почему-то не смотрел, на Саныча пялился – сразу определил, кто здесь главный. Кто опаснее. У всех этих художников чутье: вот наш, из Дома пионеров, всех в шахматы обыгрывал, потому что угадывал, куда следующий ход сделают.

– Холодно очень, – поежился Саныч.

Художник смотрел и смотрел, затем протянул руку, мне показалось, что он хотел потрогать Саныча. Саныч не отшатнулся, но художник почему-то его не коснулся, отдернул пальцы, как от раскаленного.

– Входите, – сказал он. – Здесь темно с непривычки.

Он исчез в низкой двери, мы вошли следом.

В сенях не пахло. Обычно в деревенских домах пахнет разным: шерстью, солеными грибами, корзинами, и мышами, и ржавыми железками, подвешенными под потолком, луком – а тут ничем не пахло. Холодом и мхом, веники еще висели. Странно, бани я не заметил, может, художник в печи мылся.

Скрипнули петли, и половицы под нашими ногами пропели по-летнему беззаботно, я задел ухом за холодный колокольчик, и звякнуло.

– Осторожно, – сказал Саныч. – Тут самовары.

Действительно, самовары: я вытянул вперед руки и обнял гладкий выпуклый живот. Странно, что еще не разворовали. Самовар – богатая вещь, со всех сторон ценная, а тут… Я четыре штуки нашел, стояли на полке, как гусары в пузатых кирасах. И утюги – рука продвинулась дальше по полке и нащупала холодные острые морды, их тоже было много, я насчитал шесть штук. Чугуны, деревянные колеса, кажется, прялки, сундуки у стены, несколько штук, очень старых на ощупь.

– Теперь наверх, лестница, ступени крутые, – предупредил Саныч. – Шею своротишь… Из таких бревен надо крепости строить. Где тут дверь-то?

– Здесь, – ответил художник.

Дверь, ведущая из сеней в дом, не скрипела; в окружающей нас темноте прорезалась щель, сквозь которую выставилась рука со свечой.

– Заходите, – сказал художник. – Пожалуйста.

Рука исчезла, дверь открылась шире, из дома пролились тепло и запах подсолнечного масла.

В доме оказалось просторно, места много, никаких перегородок, только воздух, дрожащий в свете лучин. Свеча была одна, художник поставил ее в центр стола, не потушил; лучины же торчали из стен на разной высоте, отчего свет получался колышущийся и живой. Стулья старомодные, с долгими спинками. Больше, вроде, никакой мебели, ни коек, ни полатей, только печь выступает русская.

На стенах картины. Темные и непонятные. То ли люди, то ли животные, вроде как медведи, но в лаптях и рубашках, сказочные звери. Еще портретов много, и все детские в основном. Свадьбы еще нарисованы: сидят молодые, жених и невеста, нарядные, смотрят перед собой, смущаются. Я подумал, что он вместо фотографа тут – все здешние к нему приходили, а он рисовал, а потом ему жаль было картины отдавать, они ему самому начинали нравиться. Тогда он рисовал запасные или вообще прятал, поэтому его здесь не очень любили. Не понимали, художник в деревне – это лодырь, работать не хочет, а пожрать горазд.

Мы помыли руки в старинном дребезжащем умывальнике и устроились за столом. Художник принес чугунок с кашей, разложил по мискам. Я сразу опознал по запаху – перловая. Целый горшок каши, еще теплой, из печи.

– Угощайтесь. – Художник пододвинул нам миски. – Суточная.

Наложил щедро, с горкой, мы стали есть расписными деревянными ложками – на каждой по жар-птице, и это оказалась, конечно, самая вкусная каша в мире, наверное, на самом деле суточная. Ее варили три часа, потом еще двадцать томили в горшке, задвинув поглубже в печь.

Миски непростые, кажется, самодельные. Точно – самодельные. Потому что не круглые. У меня треугольная, у Саныча вообще неправильной формы. Сначала я думал, что из таких мисок есть неудобно, но все оказалось совсем наоборот: никогда такой удобной посуды не видел – каша скапливалась где нужно и очень ловко зачерпывалась ложкой. И кружки тоже, между прочим, с затеями. Глиняные, украшенные завитушками, цветочками и звездочками. А вместо ручек змеи горынычи, кикиморы разные. В эти кружки художник налил чай. То есть не чай, а взвар – густой сладкий напиток, чем-то похожий на кисель, он очень хорошо подходил к каше.

Художник молчал. Смотрел на нас. А мы жевали. Так продолжалось долго. Становилось все темнее, лучины гасли, и темнота надвигалась странно, из углов. И вместе с ней из углов выступали неровные тени. Я еще раньше заметил – вдоль стен стояли чудные предметы, похожие на большие коряги; я думал, дрова, но сумрак придал им неожиданный объем… Или мое воображение, или то и другое вместе, но я видел совсем уже не коряги. Звери – нелепые, пугающие, непонятные, – они смотрели на меня глубокими мудрыми глазами, жалели. И мне их тоже было жаль, и спать еще очень хотелось.

После еды всегда хочется спать, особенно после каши. Мы стали зевать, и художник велел нам забираться на печь. Там лежали старые, вытертые до плешей полушубки, они мне показались лучшей периной. Уснул мгновенно и тут же мучительно проснулся, хотел разбудить Саныча, но его рядом не оказалось, только скомканные овчины.

Осторожно открыл глаза. Художник и Саныч сидели за столом друг против друга. Между ними стояли небольшие фигурки, вроде как шахматы, только с руками. С балки свисала лампада на медной цепочке, горела еле-еле, вращалась вокруг себя, покачивалась, запуская по стенам ленивые хороводы. Неплохо живет художник, маслом освещается. Хотя, может, запас заранее, еще до войны, афишу какую-нибудь нарисовал, а ему маслом заплатили. Или для гостей бутылку держит, мы ведь вроде как гости.

Почему-то работало радио, так мне почудилось со сна, но потом я вспомнил, что радио здесь совсем не может работать – столбы-то в виселицы переделали. К тому же радио не просто рассказывало, но еще и отвечало, тогда я догадался, что это они разговаривают, Саныч с художником. Сумрак менял голоса, добавлял глубины, покоя, в голоса вплетался сверчок, проснувшийся вместе со мной.

– А как же предатели? Почему они получаются? Ну, с героями все ясно, а предатели?

– Тут тоже все понятно. К сожалению, предатели были и всегда будут, тут уж ничего не поделаешь.

– А почему так много?

– Да нет, не много, – ответил художник. – Примерно каждый двенадцатый, это давно подсчитано.

– Каждый двенадцатый… Это много. Если в отряде шестьдесят человек, допустим, то получается, что в нем обязательно должно быть пять предателей?

– Примерно так.

– А без предателей никак?

– Никак, – сказал художник с сожалением. – Если есть герои, то всегда найдутся и предатели – таков закон.

– Неправильно, – возразил Саныч. – У нас в отряде нет предателей.

Чего это он откровенничает, интересно? Про предателей, про отряд. Он вот прямо так постороннему человеку признаётся, что состоит в партизанском отряде. Первый раз за ним такое наблюдаю.

– И что, так всегда было и так всегда будет? – спросил Саныч. – Ну, я про предателей?

– Нет, конечно, – явно улыбнулся художник. – Когда-нибудь они переведутся, я в этом уверен.

– Скоро?

– Мне кажется, что да. Лет через…

– Десять, – нетерпеливо закончил Саныч.

Художник промолчал.

– Десять лет – это долго, – возразил Саныч. – Мне кажется, раньше. Как война закончится, так и предатели все повыведутся. Кого шлепнут, кто сам задавится, не знаю уж, как там с ними разберутся, но не станет их, это точно.

Художник молчал.

А я согласен с Санычем – после войны предателей станет гораздо меньше. Может, и вовсе не останется, война тут нам в помощь – все, кто хотел предать, все это сделали, проявили себя. Так что после победы станет очень почище, вражины поменьше. Героев, конечно, тоже убавится, герои в любой войне самые первые гибнут… Надо спросить, как с этим быть? Как жить без героев-то? Художник, наверное, знает.

– А вон та картина, – Саныч кивнул головой, на стене изогнулись тени. – Она… Это кто?

Художник ответил, но совсем уже неслышно, так что даже Саныч переспросил:

– Какой-какой полк? Много, конечно, народу, но не полк совсем, рота, наверное… Рубашки смешные…

Художник повторил. Опять тихо, я уловил только окончание фразы:

– …стерегут, это ведь бесспорно. Все, павшие в боях… Да и не в боях, все честные и добрые люди, они представляют как бы…

Саныч недоверчиво засопел.

– А как они там живут? – спросил он с усмешкой. – Почему сквозь тучи не проваливаются?

Художник тоже хихикнул, задорно так, по-мальчишечьи; я подумал, что с возрастом я ошибся: он совсем не такой старый, как мне показалось сначала. Просто о жизнь поизмочалился, усы опали, поистрепался.

– Тучи гораздо тверже, чем нам представляется… А живут они очень хорошо…

Он опять перешел на неразборчивый шепот, стал говорить слишком быстро, что-то про большую беду. Когда придет большая беда, поднимутся павшие за други своя…

– А сейчас разве не большая беда? – перебил Саныч. – Больше уже не бывает, по-моему, почти до Москвы добрались.

Художник ответил, я расслышал только «грядет» и «заря», да и то не наверняка.

– Вы что, в это верите? – усмехнулся Саныч. Его я слышал лучше, наверное, из-за того, что к голосу привык уже. – Это же… суеверия.

Опять зазвучал художник: его голос крался вдоль стен, шептал из-за печки и с потолка, усыплял, я начал соскальзывать обратно в дрему, старался уловить хоть что-то.

Кажется, художник рассказывал про свет.

И показывал тоже.

Он что-то делал с лампадой, и свет становился неожиданно ярким, разливался по избе, и от его силы замолкал сверчок. Свет разделялся на отдельные пучки, и они плясали на стенах. Свет исчезал почти весь, за исключением бордовой полосы под балкой, и вдруг возвращался неожиданным пламенем. На стенах играли красные знамена, плескалась бирюза, коряги становились изумрудными, расцветало солнце, а потом все это съедала метель и зима. И прямо под потолком повисала плотная радуга с золотыми звездами внутри… впрочем, это мог быть уже и сон. Или фокусы: наверное, у художника был набор светофильтров или цветного стекла… нет, все-таки сон.

Утром в печи потрескивали угли, но тепла особого не было, русская печь только разогревалась, жарко часа через три станет, не раньше. Зато потом можно дня два не топить, жить накопленным уютом.

Саныч лежал на скамье, задрав ноги, приложив ступни к чумазой печи, к которой, судя по отпечаткам, часто прикладывался и художник. Самого его, кстати, видно не было.

– А где хозяин?

– Проснулся? – Саныч спустил ноги, достал валенки, сунул ноги в них, поморщился.

– Хозяин где? – спросил я снова.

– Ушел. Хочет нам еды у свояченицы выпросить. Не знаю, он какой-то… В бога, кажется, верит.

Я оглядел избу при свете. Икон не видно ни в углах, ни на стенах. Стены как стены, печь чумазая. Картины маленькие, разглядеть трудно, слишком темные. Коряги, плошки треугольные, ничего в них удивительного, дерево, глина. Даже уродливые. Наверное, для красоты нужен мрак, так как-то.

И еще одна картина, у окна, на большом грубо сделанном мольберте. Закрыта дерюгой, только верхний правый угол отдернут. Пригляделся: Саныч. Я проморгался – нет, на самом деле Саныч стоит…

– Пойдем отсюда, а? – предложил Саныч.

Я чуть не подпрыгнул – только что на картине его видел, а вот и сам он, и собран, и одет, в носу ковыряется.

– А что такое?

– А ну… – отмахнулся Саныч. – Он всю свою провизию нам собрал. Шубу еще дарил, как озверел просто. Еще за чем-то побежал. А сам на ногах не держится, неудобно такого обжирать. Пойдем.

Я быстро оделся-обулся, попил воды, и через десять минут мы уже шагали по дороге. Саныч молчал, оглядывался часто, точно ждал, что кто-то нас станет догонять. Когда удалились от деревни километров на пять, сказал:

– Сумасшедший попался…

И снова оглянулся.

– Что?

– Сумасшедший, говорю. Всю ночь мне ерунду разную рассказывал.

– Какую?

Саныч пожал плечами.

– Про царей каких-то… Греческих, что ли. Старинных, короче, тогда еще копьями воевали.

– Про царей? – удивился я. – А мне показалось, что про будущее. Я просыпался иногда…

Саныч кивнул.

– Про будущее тоже. Много врал, будущее совсем не такое.

– А какое? – спросил я.

Саныч не ответил сразу, пнул снег.

– Сумасшедший, точно…

– Почему?

– Да, много чего наболтал.

Саныч отмахнулся, стал рассказывать дальше.

– Как зовут, спрашивал. Откуда родом. А я думаю, а зачем ему знать, как меня зовут да откуда родом? Ну и соврал, чужим именем назвался. Зовут меня, говорю, Федор, а родом я из Кирякино, это на востоке. А он только рассмеялся. Не поверил. И вообще, я думал отоспаться, а он как запустился…

Саныч зевнул, продолжил рассказывать.

– Про царя, значит. Не про того, что у нас был, а про совсем древнего, они со щитами бегали, я говорил. Так вот, этого царя со своими дружинниками поставили охранять проход в горах. Вот они и стали охранять. Ты эту историю не знаешь?

– Не. Я когда Грецию проходили, скарлатинил как раз.

– А у нас вообще истории не было, – сказал Саныч со вздохом. – Не все время, конечно, а только в шестом классе, наверное, тогда и пропустил. Хотя мне греки не нравились совсем, у них рабство было…

– Это у римлян, – возразил я.

– Не, у греков тоже, я точно помню. Там они все друг с другом воевали, а потом друг у друга рабов выкупали… А ну его, припадочный просто. И еще надоедливый.

Саныч плюнул.

– У него там картина стоит, ты видел же. Странная картина, люди какие-то непонятные, смотрят как-то… Ну, не знаю… Как завучи. Целая картина одних завучей! Аж пробирает, глаза точно отдельно ото всего нарисованы… Глазастая картина!

Саныч поежился.

– Так вот, люди какие-то. Одеты странно, вроде все в рубахах белых, а если присмотреться, то и нет – из-под рубах другое просвечивает. У некоторых мундиры старинные, у других кольчуги, и в форме тоже есть. И это…

Саныч опять оглянулся.

– Темно, конечно, было… Но они как живые. Словно покачиваются. И сколько их, непонятно, вроде немного, но если долго смотреть… На самом деле, может, и полк. Художники – они как, все такие?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю