Текст книги "Облачный полк"
Автор книги: Эдуард Веркин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– А на что похожа война? – снова спрашивает Вовка. – По ощущениям?
Сразу я не отвечаю, какое-то время думаю, стараясь подобрать слова. Вовка ждет. Надо купить ему камеру. Он, кажется, фотограф, как и я. Жизнь для него не календарь событий, а альбом ощущений. Полированная сталь папиросницы, липкая резина противогаза, пыль и рыбный запах сетей. Война – он читал энциклопедии, смотрел фильмы, играл на компьютере и спорил на оружейных форумах. Но не понял.
– Война похожа на болезнь, – отвечаю я.
Вовка шевелит бровями.
– На грипп. Когда болеешь гриппом, поднимается температура. Вот когда ты в феврале болел, у тебя было тридцать девять и пять. Что помнишь?
– Как пришибленный себя чувствуешь. Как будто… – теперь думает уже Вовка, вслух. – Как будто все происходит не с тобой, а рядом. В параллельном мире… Так?
– Примерно.
Я беру аппарат. Камера тридцать девятого года кажется сегодня игрушкой.
– И есть все время охота.
– Когда болеешь, есть неохота, – возражает Вовка. – Охота спать.
– Спать тоже охота, почти всегда. И почти всегда холодно, даже летом.
Я прячу аппарат в футляр.
– Понятно. – Вовка снова смотрит на сундук. – В общих чертах. Погано, наверное?
– Наверное. Все время надо куда-то идти, каждый день, и все время ты отчего-то просыпаешься, каждый день по пять раз просыпаешься… Короче, ты больной, с распухшей головой бредешь по снегу через вечный понедельник. При этом понимаешь, что вторника может и не случиться.
– Нормально…
Вовка закрывает глаза и представляет войну. Недолго, минута – и он легко выкидывает из головы всю эту лишнюю чушь.
– Понятно в общих чертах, потом подробнее расскажешь, хорошо?
– Хорошо.
Вовка выбирает из сундука на свет чуть приплющенную зеленоватую пачку.
– Табак? – Вовка нюхает плотную бумагу.
– Махорка.
– Шестидесятый год… – с некоторым разочарованием читает Вовка на пачке.
– И спички еще там где-то были. С шестидесятого года, тогда как раз все опять войны ждали – запасались.
– А она к папироснице подходит? – Вовка кивает на машинку.
– Хочешь попробовать?
– Ага. Только бумаги нет…
– Почему же нет? Полно.
Я приношу от чердачной печки толстый рекламный справочник и телефонную книгу.
– Бумага точно такая же, только крашеная. Разрезаешь втрое лист, вставляешь вот в эту щель…
– Я попробую?
– Давай.
Вовка начинает возиться с махрой и бумагой. Я иду к окну, футляр с аппаратом в кармане. Сажусь на книги, смотрю на залив. Футляр с камерой оттягивает шорты. По берегу залива ползет черная капля «бумера»: это наши возвращаются из поселка, купили мяса, будут опять его жечь до вечера. А как стемнеет, фейерверк запустят, что-то они в последнее время пристрастились. Внук говорит, что фейерверки его успокаивают, что если бы ему выдали вторую жизнь, то он стал бы фейермастером. Я в целом не против фейерверков, правда, меня пугают звуки. Но я им не запрещаю: в моем возрасте глупо что-то запрещать.
Шашлык, фейерверк, суббота.
Это на самом деле похоже на болезнь. И на смерть тоже, только я Вовке об этом не сказал. И еще на сорок разных вещей это похоже. А когда я был там, мне все время казалось…
Ладно. Мне все время что-то кажется, всю мою жизнь. Я очень мнительный: я не люблю черный цвет, берегу соль и руки мою всегда два раза. Если бы Вовка узнал, засмеял бы: он крайний материалист, как все дети его возраста.
Он сидит за столом и сворачивает папиросы с помощью старинной машинки. Их уже восемь штук.
Восемь штук – обойма, однако.
– Так что там на пленке-то было? – спрашивает Вовка и скручивает еще одну папиросу.
Глава 2
Тропка расхлябалась, шагать стало трудно, приходилось много смотреть под ноги и мало вокруг. Мне так не нравилось – мне хотелось смотреть на реку. Берег подмыло, в глине образовались заедины, из них выставлялись космы корней с налипшим речным мусором – похоже на гривы старых неопрятных русалок. Осины наклонились, нависли над омутами и сыпали красным. Над рекой росло слишком много осин; я не очень люблю это дерево. Осиновые листья падали в воду: половину уносило течением, другую прибивало к нашему берегу. Получалась красная вода – красиво, даже несмотря на погоду.
Сентябрь. Льет каждый день, все вокруг сырое и скользкое. В прошлом году сентябрь был, кажется, солнечный, теплый. В этом – наоборот. От влажности в землянке расплодились ползучки; не знаю, как они правильно зовутся, сколопендры, наверное, Саныч зовет их стасиками. Перед сном приходится жечь махру, а еще табачным настоем брызгаться, иначе стасики пробираются под одежду греться и при любом движении впиваются в кожу, после чего на укушенном месте вздувается болезненная шишка. Лучше бы уж клопы: те нажрутся быстренько – и спать, не беспокоят до утра; и укусы у них тоже полегче, и вообще… Клопы все-таки привычные твари, поганые, конечно, но не настолько. Но клопов теперь у нас не водится. Как ползучки появились, так все клопы куда-то делись; Саныч говорит, что стасики их сожрали. Хорошо бы от них что-нибудь найти, дуст какой, керосин-то на них совсем не действует. Или пробку попробовать нажечь, а еще лучше ногти, жженые ногти даже тараканов отпугивают…
Стал думать, чем отвадить ползучек, отвлекся от тропки – нога поехала, я поскользнулся и влез в грязь почти по колено. Дернулся – грязь держала крепко, не отпускала.
– Погода не подвела. – Саныч поглядел на мою ногу. – Лучше не придумаешь.
– Ага, не придумаешь…
Я наклонился назад, потянул ногу всем весом, выдернул, полпуда грязи на ботинок налипло.
– То что надо, – подтвердил Саныч. – Грязь – подруга партизана. Ни один немец по такой грязи в лес не сунется. Тут танки встрянут, не то что мотоциклетки. И пешком тоже не полезут. Не полезете ведь?
Саныч ткнул гада в шею. Тот промолчал.
– Молчи-молчи, – усмехнулся Саныч. – Ничего, заговоришь скоро… Давай, двигай первым, крыса поганая.
Гад двинулся. Устойчивый, руки за спиной связаны, а падает редко. Ловкий. А Саныч прав, наверное. Про грязь-подругу. В такую жижель ни один дурак из дома не высунется. Дожди не прекращаются, реки совсем как весной разлились, какая война сейчас, до зимы надо ждать. Раньше, кстати, вообще только зимой воевали.
– Тут еще километра полтора вдоль… Ничего, успеваем. Давай, поторапливайся!
Полтора километра не получилось, берег стал опускаться, вместо осин начался шиповник, утопавший в воде почти на полметра, местность сделалась окончательно непроходимой – снизу вода и корни, сверху окостеневшие иглы. Саныч выругался и повернул обратно, решил идти в обход, опять через лес. Отсюда вода убралась дня три назад, но земля не просохла, грязные лужи с пеной по краям, перемолотый древесный мусор, мочала, обвитые вокруг стволов. Даже с виду все это выглядело малопроходимо, но Саныч был упрям: поворачивать во второй раз не хотел.
– Пойдем здесь.
И пальцем показал где.
Побрели через грязь. А дело, между прочим, к вечеру, и ноги уже безнадежно не просохнут, до лагеря можем и не успеть, тогда ночевать в этой сырости.
Зато без стасиков. Хотя тут вполне могут водиться какие-нибудь свои стасики, еще гаже наших. Так ведь всегда: не клопы так стасики, никуда не спрятаться от них… А на левом ботинке подошва уже есть просит, надо Лыкову отнести в ремонт, а если сейчас в эту болотину сунуться, может и вообще отвалиться, и тут уж босиком по лесу не поскачешь.
А у гада сапоги.
Хорошие, сплавщицкие, высокие, на них и попался, кстати. Тяжелые потому что – удрать не получилось. Я тоже раньше такие носил, так Саныч меня в первый же день заставил снять и по шее еще прибавил. Сухо в них, конечно, сухо, но далеко в таких не побегаешь.
– Вперед, чего встал? – повторил Саныч и ткнул гада палкой.
Гад ссутулился еще больше, вобрал голову, потопал. Шагов через тридцать запнулся за корягу, упал и съежился, выстрела ждал, дурак, видимо. Кто ж стрелять на пустом месте станет?
– Поднимайся, – приказал Саныч.
Гад начал подниматься. Долго это у него получалось – очень трудно встать на ноги в луже, если к тому же у тебя руки за спиной связаны. Но ничего, оперся об осину башкой, справился. И почти сразу же упал снова.
– Мешок надо снять, – сказал Саныч как-то скучно.
– Как? – спросил я. – Он же…
Саныч махнул рукой, потрогал большим пальцем ТТ.
– Ладно… Гад! – Саныч пнул гада в ногу. – Гад, ты меня слышишь?
Гад кивнул.
– Хорошо слышишь. А шагаешь ты что-то не очень… Наверное, тебе видно плохо, да?
Гад отрицательно замотал головой. Еще бы, понимает. Что если мешок сейчас снимем, то всё, пуля.
Мешок вообще хорошая штука, нарочно для таких случаев. В нем еле-еле видно, только под ногами, ну, может, еще на метр вперед. Шагать можно особо не запинаясь, а дорогу не запомнишь, как ни старайся. Саныч придумал. Он рассказывал, что они так раньше в фофана играли. Водящему на голову надевали мешок, давали в руки палку, ну, или плетку, что придется, а сами по очереди к нему подкрадывались – кто пинка, кто кулаком по хребтине, но самым-самым считалось в лоб влупить. Ну, а водящий отбивался – и кому попало, тот сам водящим становился. Теперь мешок и в других отрядах используют, очень языка удобно в нем водить.
– Плохо видно? – переспросил Саныч.
– Нет! – выдал гад. – Нет, хорошо видно!
Разговорился, сволочь.
– Ну, а если тебе хорошо видно, то шагай быстрее. Фашистам жопу быстро лизал?! А сейчас чего не торопишься?!
Саныч снова ткнул гада палкой. Тот пошагал. Мы за ним. Вода в лужах была неприятно холодной, щипала за пальцы. Саныч руководил продвижением, тыча палкой гада то в левое, то в правое плечо. Иногда он еще приговаривал «тпр-ру» или «но, скотина», или просто ругался, обещал гада пристрелить вот прямо здесь, на месте, он имеет на это право.
– Ты про указ слышал? – спрашивал он. – В «Правде» печатали. Ах да, забыл, вы ведь «Правду» теперь не читаете, звиняйте, звиняйте, герр фашист. Так вот, указ вышел, называется «О предателях Родины». Каждый, кто встретит предателя Родины, должен препроводить его в местные органы советской власти. Если же такой возможности нет, то надлежит расправиться с предателем самостоятельно, своими средствами. За каждого обезвреженного предателя полагаются продовольственные карточки в тылу и сухой паек за линией фронта. Вот мы тебя сейчас шлепнем, документики твои полицайские заберем, уши твои к ним приложим – и нам пять банок тушенки выдадут. А? Мить, ты тушенку любишь?
– А то, – вздохнул я. – Люблю. Кто ее не любит-то?
– Вот и я тоже люблю. Шлепнуть, что ли… Нет, это слишком легко. Шлепнуть! Мы его Ковальцу отдадим!
Саныч подмигнул.
– Может не надо? – подыграл я. – Сразу Ковальцу…
– Не, точно Ковальцу. Пусть он с этим… разберется. Помнишь, как он с тем власовцем разобрался? Потом три дня по кустам шматки собирали. Так что, герр покойничек, готовься, – Саныч ухмыльнулся. – В ближайшее время ты узнаешь много нового о своем организме, – пообещал он.
Здорово сказал, я позавидовал немного. Саныч все-таки человек выдающийся, умеет. И стрелять, и сказать. Наверное, это из-за того, что он газеты любит читать. Он их читает, а потом свое составляет. Ему, наверное, самому уже можно в газеты писать, надо, кстати, спросить…
– Ты не переживай, – продолжал Саныч. – Не беспокойся, Ковалец тебя недолго, у него долго никогда не получается, он нетерпеливый очень… Ты не вались, не вались, ногами двигай, а то я тоже рассержусь. А я хоть и не большой специалист, но зато терпеливый, с предателями Родины у меня длинный разговор. А иногда и короткий – чик-чирик.
Гад хрипел и хлюпал носом, а Саныч смеялся, говорил, что гад будет у него пятидесятым, или пятьдесят шестым, он уже сбился со счета. Что гад очень ошибся, связавшись с фашистами, фашисты уже покатились, а всех, кто это время целовал им пятки, скоро развешают по фонарям. Но на всех гадов, конечно, фонарей не хватит, оказалось, что скотов у нас в стране неожиданно больше, чем столбов, но это ничего, осин зато достаточно – лес у нас густой.
Вообще, сегодня Саныч был необычно разговорчив, наверное, с голода. Последний раз мы ели вчера, в полдень, пшеничную кашу, прихваченную с собой в котелке, ничего, что горелая, так еще лучше, вкус держался почти до вечера и с утра немного. А сейчас одни воспоминания остались; от холодного осеннего воздуха есть хотелось сильнее, я вертел головой, искал можжевельник, здесь он должен водиться. Собрать ягод, пожевать, голод хорошо перебивает. Можжевельника не встречалось.
Саныч, обрисовав гаду его дальнейшую тяжкую судьбу, успокоился, немного помолчал и, конечно же, вернулся к нашей любимой теме – про жратву. Рассказал про картошку со шкварками, про то, как правильно варить яичницу с сухарями и молочную грибную похлебку, про то, как его два раза приглашали подпляском на свадьбы – вот где пожрать можно по-хорошему, по-настоящему. Я на свадьбе пока не гуливал, да и вообще по сравнению с Санычем видел мало, поработать и то не успел. А Саныч на фанерке вот полтора года, причем, как он говорил, в особом цеху, там не табуретки какие-нибудь клеили, а настоящую самолетную фанеру, оборонную продукцию. И за эту вот оборонную продукцию работникам полагался доппаек – стакан сметаны каждый день и масло в конце недели; он лично, Саныч то есть, договаривался с поварскими и копил, чтобы сметану и масло получить сразу.
– Половину домой относил, половину сам. Съешь сметану – спать хочется, лучше всего в сушилке, там деревом пахнет и клеем… А можно и на хлеб поменять на базаре. Или на леденцы. У нашего цеха в столовке свой стол был, отдельный, ешь и на мост смотришь… Ты рыбу любишь ловить?
– Нет.
– Ну и дурак. Рыбалка – это… Ну, не знаю. Рыбу только надо жарить правильно, обязательно с луком…
Саныч рассказывал, как правильно печь в золе окуней. Как потом их есть, сдирая сразу вдруг всю шкуру, как вместе с рыбой можно закинуть в золу картошку – она получается удивительно рассыпчатая и сладкая. Как варить раков – их полно в ручьях, а можно замариновать миног, но они не всем нравятся, у них привкус. Как искать по берегам рек земляные яблоки, а потом их надо, конечно, томить под ведром…
От этих историй хотелось есть еще сильнее, но остановиться было трудно. Саныч глотал слюну и рассказывал, как два года назад бомбой убило гуся, и они зажарили его на вертеле, и ему досталась целая ножка; а я вспоминал и рассказывал про грибы, про бабку из августа, которая запекала грузди со сметаной и с зеленым луком, про чеснок, жаренный в муке, только у меня хуже получалось. Я не умею хорошо рассказывать, по пути начинаю стесняться, мне кажется, что я выгляжу глупо и говорю неправильно. А Саныч нет, не стесняется. Иногда я его с пластинкой путаю: просыпаешься от пластинки, а оказывается, это Саныч рассказывает Щурому про гранаты. Чем они отличаются да как правильно их кидать – можно боком, а можно по дуге. А уж когда Саныч про еду запускается… Просто Гоголь. Само собой, особое вдохновение на Саныча нисходит по голодухе.
А сегодня Саныч что-то особенно разошелся: пел про праздничные октябрьские пельмени с тремя мясами и про вареники с творогом и сметаной, животы от этого урчали почти уже неприлично, а слюны получалось так много, что приходилось ее то и дело сплевывать. А Саныч не унимался, плевался злобно и рассказывал, что однажды он наловил стерляди, и мать сварила уху такой густоты, что от нее отскакивала железная ложка…
На стерляжьей ухе не выдержал гад, тоже забурчал.
Саныч остановился.
– Ты чего бурчишь, сволочь? – спросил он.
Тот промолчал, съежился только сильнее. Такой нестрашный вроде бы, человек вроде бы.
– Ты, сволочь фашистская, я тебя, кажется, спрашиваю?!
– Ничего… – негромко ответил гад.
– Что, сволочь, фашисты тебя плохо кормят?! А?!
Саныч подскочил к гаду, пнул его под коленки, дернул за мешок, сорвал. Гад упал в грязь, остался лежать.
– Ты своим фашистским брюхом на мою жратву не булькай! Понял?!
Саныч пнул парня в бок. Гад ойкнул, укрыл голову. Лучше бы он молчал, потому что ойканье разозлило Саныча еще сильнее, он влепил парню еще несколько пинков, и в этот раз гад звуков уже не подавал, только ребра трещали и вода в разные стороны брызгала.
Опасно. Нет, руки мы ему перемотали хорошо, и виду гад тоже не богатырского, но кто его знает… Все же он старше нас. А если у него финка где спрятана – по-хорошему так ведь и не обыскали; перережет веревку, выхватит, прыгнет…
Саныч отступился от гада, достал пистолет, протянул мне.
– Давай, – он кивнул.
– Да я… Не так как-то…
Не так. Я совсем не так представлял своего первого фашиста, по-другому. Он побежит на меня с озверевшим лицом и с железными зубами, а я прицелюсь в брюхо, как наставлял Саныч, в брюхо лучше всего, чтобы кишки поплыли.
Совсем не так.
– Ты же хотел, – сказал Саныч с удивлением. – Сам же говорил… Что же теперь?
Я пожал плечами. Надо было сразу, там, у дороги. А сейчас… Со связанными руками…
– Потом, может?
– Потом… – Саныч покачал головой. – А он бы не стал откладывать. Правда, герр полицай?
Гад что-то пробулькал в ответ.
Саныч вытер подбородок рукой с пистолетом.
– Ты же сам читал, помнишь? Если ты не убьешь…
Он почесал лоб рукоятью ТТ, вспоминая. То есть делая вид.
– А я помню, – сказал Саныч. – Если ты оставишь немца жить, немец повесит русского человека и опозорит русскую женщину…
– Так это не немец ведь, – глупо ответил я.
– Это еще хуже, – брезгливо сказал Саныч. – В сто раз хуже, это настоящее дерьмо. Это же предатель. Отродье.
Саныч еще несколько раз ударил гада, целил в живот и попал – теперь предательское туловище издавало уже хлюпающие звуки. Мне показалось, что Саныч не очень старался, устал он.
Я тоже устал. Сегодня, наверное, уже километров двадцать прошлепали, и всё по грязи да по мхам. Ноги отваливались, пинать никого не хотелось, пусть и предателя, ноги не деревянные.
– Вот так вот… – Саныч плюнул на спину гада. – Сейчас я его…
– Не надо, – сказал я.
– А почему не надо-то? – злобно спросил Саныч. – Какая разница, а? Мы его вообще зря поймали, вот я что думаю. Сгоряча, по дурости моей. Толку от него никакого…
Саныч ткнул гада ботинком, спросил:
– Ваши в Песках что сделали, а? Что сделали, спрашиваю? Там же земля еще день дышала! И там ведь не немцы…
– Я там не был! – выкрикнул парень. – Не был!
Саныч рассмеялся.
– Все предатели всегда одно и то же талдычат, – сказал он. – Нас там не было, мы только вагоны разгружали… Никто никогда не виноват. А это не так.
Саныч поглядел на меня, я помотал головой.
– Ладно, если ты не хочешь, тогда я сам его…
Гад завыл. Забился, старался подняться на колени, прощения хотел, а мордой все время в лужу валился и башкой тряс как дурной.
– А вдруг он что-то знает? – предположил я. – Ценную информацию?
Нет, мне этого предателя совсем не жалко. Но… На самом деле, надо было сразу, а теперь-то что уж?
– Ничего он не знает, шестоперый же, видно, сортиры у немцев драил – вон руки какие красные.
– Я знаю! – прохрипел гад. – Знаю! Я расскажу!
– Заткнись лучше, – посоветовал Саныч. – Не хочу я твои рассказы слушать, у меня и так язва начинается…
– Котомки у нас тяжелые, – сказал я. – Всю шею ломит…
И вправду ломит, лямки то и дело скручивались и врезались в плечи, полупустая котомка казалась пудовой, и я подумал, что неплохо перегрузить ее на фашиста. А что? Пусть тащит, хоть шерсти клок.
– Я потащу! Потащу!
Предатель попался догадливый, завозился в луже, Саныч не вытерпел, прихватил его за шиворот, поставил на ноги.
– Я потащу! Потащу!
Саныч поглядел на меня, я кивнул. Мы навесили котомки на предателя.
– Потом пристрелим, – зевнул Саныч. – Никуда не денется. Давай, фашист, двигай!
Живот у предателя снова забурчал то ли от страха, то ли от голода, но громко.
– Так ты, значит, гадюка, тоже жрать хочешь? – неприятным голосом спросил Саныч. – Проголодался, бедняга… Вот фашистская сволочь – его чуть к стенке не прислонили, а он о жратве думает.
Саныч вытащил нож, протер его о рукав.
– Плохо фрицы предателей кормят… Наверное, мало стараетесь. Надо вам больше вешать…
– Да не участвовал я! – выкрикнул гад. – Не участвовал! Это каратели!
– Ага, – равнодушно перебил Саныч. – Ты уже говорил, ты склад охранял, знаем. Охраняя склад, ты аппетит нагулял, я тебя сейчас накормлю… Стой смирно!
Предатель вытянулся, Саныч наклонился и отрезал кусок голенища у него с сапога.
– Слышь, Мить, а сапоги-то у полицаишки яловые. Хорошие, у меня батя на такие полгода копил, да все равно не купил. А у этого есть уже!
– Давай поменяемся! – неосторожно предложил предатель.
Зря это он. Саныч уже начал успокаиваться, а тут опять рассердился.
– Ты что, думаешь, что я твои фашистские сапоги возьму? Не, ошибаешься, дружок. Я их не возьму, я их тебя сожрать заставлю. Давай, жри.
Саныч сдернул с предателя мешок, отвесил затрещину, срезал кусок голенища и сунул гаду в рот.
– Жри.
Предатель выпучил глаза.
– Жри давай, – приказал Саныч. – Жри, не зли меня, я и так весь нервированный.
Он огляделся, выбрал поваленную осину, уселся на нее.
– Отдохнем немного. – Саныч вытянул ноги. – Митька, садись, кино посмотрим…
Я уселся рядом. Тоже ноги вытянул, пальцами пошевелил.
– Про Чарли Чаплина видел, фашист? – спросил Саныч. – Он там ботинок жевал? Вот и ты жуй. Жуй, считаю до трех.
Предатель стал жевать.
– Веселей, веселей, – подбадривал Саныч. – Раз-два, раз-два…
Предатель старался: изо рта у него торчал гладкий лоскут, как черный язык, длинный, неприятно пошевеливающийся, точно живой. Некоторое время я смотрел, потом отвернулся, закрыл глаза.
Саныч не мог остановиться, велел пережевывать пищу тщательней, чтобы извлечь из нее все питательные вещества, я старался не слушать. Со мной давно уже так – точно выключаюсь. Вот лампочка светит, а вот электричество кончилось. И сразу как-то – щелк. Сначала вроде чувствую – вот предатель, вот он гад, в руках злость начинает пошевеливаться… И все, пустота, как батарея садится.
– Вкусно? Вижу ведь, что нравится. Кушай, кушай на здоровье…
Треск. Недалеко совсем дятел, кажется. Почему-то на юг не улетел… Или они не улетают? Ладно, этот не улетел, теперь в дерево долбит. Очередями. Интересно, птицы войну чувствуют? У нас тут мир перевернулся, а им все равно, наверное, летают туда-сюда, как тысячу лет назад летали, и ничего для них не изменилось. Только лучше стало: раньше люди на них охотились, а теперь друг друга бьют. В этом году уток много должно быть…
– Смотри-ка, подавился!
Саныч сказал это с таким детским удовольствием, что я очнулся и поглядел на предателя. Тот, кажется, на самом деле подавился – покраснел, рожа сделалась цвета брюквы, глаза выпучились, слезы потекли.
Предатель замычал, задергался, пытаясь развязать руки.
– Притворяется, – плюнул Саныч. – Видно же. Что, гадина, не нравится? А мы в сорок первом в лесу ежей жрали! Когда вы нас из домов повыгоняли! Давай, шкура, глотай сапоги!
Сапоги не глотались. Предатель упал на колени в жижу, стал задыхаться.
Молодой еще предатель, белобрысый, через грязь видно. Наверное, из кулацкой семьи. Или чухонь какая с пограничья. Они нас давно не любят, как фашисты пришли, обрадовался, побежал к своим…
А какая разница? Кулак, чухонец… Кто он, почему в полицаи записался, это уже неважно.
– Ладно, хватит прикидываться, – велел Саныч. – Надоел.
Предатель прикидываться не прекратил, более того, упал в лужу и начал трястись, как током его приконтачило, похоже очень.
– Ах ты черт…
Саныч вскочил с дерева. Схватил предателя за шкирку, выволок из лужи, с размаху ударил по спине кулаком. Еще раз, с усилием, мощно. Изо рта фашиста вылетел плотно сжеванный черный комок, парень вздохнул и заревел. Саныч отпустил его.
– Докатился… – Саныч брезгливо вытер руки. – Спас предателя, да уж… Придется потом восемь других прибить для равновесия. Ладно, пора двигать, рассиделись. Вставай!
Полицай поднялся. С четвертого раза. Он покачивался под тяжестью котомок, дышал тяжело и продолжал выплевывать черные куски.
– Не впрок сапоги пошли, – заключил Саныч. – Ничего, привыкай. Хенде хох, шпацирен геен. Туда, туда, вон к той березе! И песню давай. Песни-то какие нефашистские знаешь?
Предатель песен не знал, поэтому двинулись мы молча. Мешок надевать не стали, потому что лес был совершенно одинаковым, солнце сквозь облака не проглядывало, дорогу не запомнить. Я совершенно потерялся, шагал себе послушно за Санычем, который пробирался уверенно, как по шоссе. По каким приметам он определял путь, я понять не мог. Наверное, он знал каждое дерево в лицо. Есть же люди с фотографической памятью: утром увидят газету в ларьке, вечером лягут в раскладушку и читают по памяти…
Где-то часа через полтора мы выбрались к нужному месту.
– Ага, – сказал Саныч. – Вот и прибыли. Почти по расписанию…
Старица. Рябины много по берегам, смородины, ручей впадает, а к реке тянется тощая протока. Позавчера с утра под смородиной расставили верши, пять штук, целую неделю по вечерам вязали – после разлива в старицу должно нанести рыбы: налимов, и щурят, и язей, и теперь Саныч собирался наварить всему отряду ухи. Только вынуть оставалось.
Саныч с интересом поглядел на гада.
– Тебя как зовут, а, фашист?
Теперь ясно окончательно. Почему он гада не шлепнул, не дал ему подавиться и сам его не удавил. В очередной раз убедился, что Саныч вперед видит на восемь ходов, может быть, он и гада этого прихватил только для того, чтобы сейчас его в старицу загнать. Саныч стрелок, а на дороге два раза смазал, подряд смазал, теперь вижу, что не случайно.
– Чего, фашист, молчишь?
– Паша, – ответил гад.
У нас в классе был Паша, у него верхние зубы вперед выступали. У этого с зубами нормально, нормальный вроде, и имя человеческое.
– Паша… – Саныч задумался. – Знавал я одного Пашу на фанерной фабрике, редкостной тварью был, на всех барабанил напропалую. Ничего, коллектив его перевоспитал. Паша… Давай-ка, Паша, скидывай фуфайку. И не дергайся.
Саныч разрезал веревку, стягивающую Пашины руки.
– Повезло тебе, фашист Паша, целых два раза. Первый раз, что осень сейчас, второй – что даже Митька тебя шлепнуть не хочет. А между прочим, мы вышли специально для этого – чтобы Митька снял своего первого фрица. А теперь придется ему еще неизвестно сколько мучиться…
Я тяжко вздохнул.
– Так что ты, Паша, уж его не расстраивай окончательно, – посоветовал Саныч. – Давай, раздевайся.
Предатель стал стаскивать фуфайку. Это у него не очень получалось: фуфайка намокла и слезала плохо, да он и не старался особо, а может, руки у него плохо действовали, затекли, запястья распухли. Но снял, скатал, положил на кочку. Под фуфайкой оказался свитер, его Паша стащил и тоже свернул очень аккуратно. Майка. Рваная, с дырьями, синюшные тощие руки, он обнял ими плечи, смотрел пусто и безразлично. Трясся, уже не дрожал.
Саныч плюнул под ноги.
– Хилый фашистик попался, – сказал он. – Расклеился весь, стружка полезла, тьфу, противно. Пошлешь его за вершей, так сдохнет. Назло ведь сдохнет, по харе его вижу…
Саныч поглядел на меня.
– Я могу слазить, – сказал я. – Там ведь неглубоко, кажется.
Это справедливо. Саныч верши ставил, в воде мок, а я на берегу сидел, ждал, теперь наоборот. Я стал раздеваться. Ну, буду чуть мокрее, чем раньше, тут до отряда уже недалеко, не растаю.
– Погоди, – помотал головой Саныч.
– Что?
– У тебя ведь воспаление легких было недавно?
– Так это когда…
На самом деле давно, в прошлом году, или давнее, или… Откуда он знает, интересно, я вроде никому не рассказывал. А может, и рассказывал.
– Лучше я сам слажу, – сказал Саныч. – Я в октябре купался однажды на спор – и ничего. А дед мой зимой в прорубь нырял…
Сейчас еще про подковы скажет.
– И гвозди лбом забивал, – вместо этого сказал Саныч. – А я так не умею. Ладно…
Саныч разоблачился по-военному быстро, до черных трусов. Велел мне приглядывать за Пашей, пистолета с него не сводить, если что – стрелять насмерть, чтобы потом не возёхаться. Хотя можно было и не предупреждать – этот Паша расквасился до такого состояния, что даже сидел с трудом, все на бок завалиться стремился.
Саныч ухнул, полез в воду, размахивая руками и крякая. Значит, у него в отношении этого Паши другие планы, кто его поймет вообще…
Я привалился к тоненькой рябине, качался на стволе, срывал горстями, разбрасывал по сторонам, рябина такая уж ягода, ее всегда хочется разбрасывать, в руках не держится. Паша трогал голову, Саныч шагал вдоль берега, матерился, скрежетал зубами, ойкал от холода, прощупывал дно под корягами. Почти сразу достал первую вершу. Пустую, Саныч выкинул ее на траву, сказал, что со второй повезет больше.
Но со второй тоже не повезло, она расплелась, и рыба, если и попалась, то сейчас благополучно улизнула. Третья верша оказалась заполнена грязью и спящими пиявками, четвертая шла туго. Саныч стучал зубами и ругался все страшнее, изобретая затейливые проклятья на голову фашистов, полицаев, предателей и прочей сволочи, которая из нор вдруг понавылазила, как мухоморы в июне, аж в глазах рябит, но ничего, мы ее законопатим скоро, да так, что только брызнет в разные стороны…
Саныч старался, мял тяжелую осеннюю грязь, волок вершу на берег, и я уже видел, что с этой повезло: черная вода кипела живьем, улов был. Я зачем-то попробовал рябину, кислая, не успела сахару набраться, подождать до ноября, до первых заморозков, тогда и есть можно.
Саныч зарычал, напружился, выкинул вершу на берег.
– Вот! – Саныч присвистнул. – Третий раз забросил дед невод…
Верша была заполнена рыбой. Мальками, длиной, может, в половину пальца, цвета хорошо начищенной латуни.
Саныч плюхнулся рядом с вершей. Синий, измазанный грязью, по коже мурашки, выглядел зло и опасно, по-боксерски. У нас в Доме пионеров боксеры тренировались, так вот они все такими были – вислоплечие, сбитые, крепкие, как медведи, только Саныч все равно с любым из них бы справился.
– Раньше холодной водой дураков лечили, – сообщил Саныч и стал, не снимая, выжимать трусы: подтягивал их повыше, скручивал, почти до подбородка дотянул, у меня такие же. – Многие вылечивались. Может, фашистов тоже так, а?
Фашист Паша промолчал.
– Потом попробуем, – пообещал Саныч. – Со льдом уже. Вообще, я гляжу, с фашистом лучше на рыбалку не ходить – ничего не наловишь – рыба вонь даже из-под воды чует, в глубину прячется. С фашистом хорошо раков ловить – они любят, чтоб потухлее. А куда эту шантрапень девать, не знаю, ни ухи из нее, ни жарехи, стыдно домой возвращаться, Ковалец задразнит, собака злая… Что с такой рыбой делать…
– Засушить, может? – предложил я. – А потом в муку перемолоть.
Я что-то про рыбную муку слышал, вот и предложил.
– Не знаю, – Саныч поморщился. – Чего тут сушить, сплошной малек, шибздицы, чешуи больше, чем мяса… Зря только мерзли. Из-за тебя все, сволочь…