Текст книги "Катастрофа"
Автор книги: Эдуард Скобелев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Едва все перебрались на катер, дождь прекратился. С помощью прожектора удачно прошли рифы. К счастью, море было спокойно. Деловито стучал двигатель. Мелко дрожала стальная коробка катера. Вот-вот должен был объявиться сигнальный огонь на бетонной вышке возле виллы Герасто. Впереди меня дремал Ван Пин-ченг, за спиной слышались обрывки пьяной болтовни между Макилви и Дутеншизером. Макилви убеждал художника в том, что он никакой не художник, а аптекарь, его подлинная фамилия Дукатеншайзер и он преступник, разыскиваемый Интерполом как злостный перекупщик героина. Сникший Дутеншизер временами взрывался непристойными ругательствами, называл Макилви цеэрушником, которого рано или поздно повесят за ноги…
Я думал, гости тотчас разбредутся на ночлег. Но едва в большом зале стали накрывать стол и включили музыку, мужчины поспешно разобрали меланезиек. Макилви усадил свою вахину в кресло и влил в нее добрую порцию неразбавленного джина. Ту же операцию со своей вахиной проделал Верлядски.
Меланезийки были печальны, но, опьянев, согласились потанцевать. И все мужчины тоже танцевали, обнажившись до пояса.
По углам курили марихуану. Предстояли оргии. Кое-кто уже начал выбираться из зала.
Взяв ключ от своей комнаты, я вышел во двор и сел на скамейку, опустошенный, ошеломленный заурядностью попойки. Пытаясь успокоиться, я вслушивался в звуки тропической ночи. Вздыхал океан. Ухали, дробясь, волны у линии рифов, сплошным гулом гудел прибой. Попискивали на высоких нотах летучие мыши или неизвестные мне насекомые. Кто-то растворил в доме освещенные окна – хлынула музыка из зала. Старая джазовая мелодия «Как высоко в небе луна».
Белая тень мелькнула – появился Око-Омо. Я указал ему место рядом. Некоторое время мы слушали рок «банано», а потом непристойные ритмы «ококито», привезенного в Океанию с курортов Флориды. Тот, кто сварганил этот танец, хотел, чтобы человечество смотрело на все свои проблемы сквозь призму тотального секса.
– Гофмансталь сказал: «Добро так скудно, бледно, монотонно, и только грех богат неистощимо!» Почему белая цивилизация позволила кучке негодяев растоптать добро? Почему вы навязали людям цепи вместо свободы, разврат вместо мудрости и алкоголизм вместо осмысленной жизни? Откуда этот нескончаемый страх, эта неустойчивость?
Око-Омо вздохнул, не дождавшись ответа. С какой стати я должен был брать на себя ответственность?
– Если мир не изменится в самые ближайшие годы, он погибнет. Странно и страшно, что люди, даже лучшие из них, не понимают, что все уже у предельной черты. Вот-вот раздастся стартовый выстрел. Слишком велики иллюзии, которым мы присвоили безумное имя надежды…
Он был прав. Но не хотелось и думать о его правде: чем можно было помочь себе и остальному миру?.. Человека тысячелетия приучали к мысли, что он ни на что не способен. Тюрьмой и пыткой внушали, что он ничтожество. Если даже он решался на борьбу, доведенный до отчаяния, плоды его побед присваивали другие, а он, как был, так и оставался ограбленным, попираемым и ничтожным. О нем никто не помнил, ему бессовестно лгали, парализуя его надеждой. Все религии проделывали этот подлый трюк, обращая простых людей в навоз событий, в рабов, вздыхающих лишь о том, чтобы хоть немного побыть в роли господина.
Око-Омо был прав. Но мне было неприятно слышать о правде именно от него. Может быть, во мне говорило высокомерие белого человека, тоже чья-то злая уловка, чье-то коварное внушение, – науськать глупого на слабого и тем самым исключить их общую борьбу против общего врага. А может, мне было стыдно, но я боялся уронить свое достоинство, признавшись в этом? Но о каком достоинстве могла идти речь, если речь шла о том, быть или не быть человечеству? И тем не менее…
Иногда кажется, будто что-то делается или говорится без причины. Неправда: даже шизофреник не допускает немотивированных действий.
Я разозлился на Око-Омо: разве он не видит, что я не такой, как другие? Разве он не видит, что я отмежевался от циничной компании?
– Войны не будет, – сказал я. Стереотипные фразы защищали меня, как частоколом. – Вулкан дымится, прежде чем извергнуть раскаленную лаву. Что-то совсем новое должно появиться в жизни, чтобы стать сигналом надвигающейся беды.
– Да ведь дымит, по всей планете дымит! Неужели не видим и не слышим?.. Новая философия жизни требует действия буквально от каждого человека!.. Неужели не поймем?
– Здесь я не ощущаю запахов!
– И здесь то же самое! – с отчаянием произнес Око-Омо. – Вот она, трагедия близорукости… Тот, кто лжет себе, неизбежно начинает лгать и другим. И вот уже ложь входит в привычку, и сам лжец верит в свою ложь, как в правду. Тогда наступает пора общего идиотизма – пора расплаты…
Я за категоричность и остроту мышления. Все кругом настолько привыкли к компромиссам, что бескомпромиссность, по крайней мере, обращает на себя внимание.
– Что же вы умолкли? – я чувствовал усталость и апатию.
– Откровенность может вылезти мне боком, а правда останется не защищенной!
Я уже знал, конечно, что мое представление об острове как об уголке рая лживо. Я не очень хотел правды, но этот тип вынуждал меня играть роль правдоискателя.
– Разные лица просили меня написать о вашей стране, и любая информация будет мне полезна.
– Вас просил адмирал Такибае?.. Если нет, он просил через своих людей. Епископ Ламбрини мог морочить вам голову.
Я вспомнил, что на обратном пути из Канакипы его преосвященство, действительно, осторожно, но настойчиво советовал мне написать книгу об «атенаитском рае». Он взахлеб расхваливал адмирала: «Единственный политический деятель захолустья, умом и реализмом поднявшийся до крупнейших деятелей Запада».
– Ламбрини хотел, чтобы вы изобразили оппозицию жалкой группкой карьеристов и неврастеников, инспирируемых коммунистами… Всех недовольных причисляют к коммунистам. Поистине, общество давно развалилось бы, если бы не придумало козла отпущения… Вас, наверняка, упрашивали разрекламировать гуманный метод борьбы с оппозицией – политическое убийство за счет налогоплательщиков. Не правда ли, наш гуманизм всегда оценивается определенной суммой?.. Но известно ли вам, – продолжал Око-Омо, – что оппозиция – не жалкая группка, а мощное политическое течение, требования которого разделяет народ? Известно ли вам, что под прикрытием миролюбивых предложений адмирал проводит политику геноцида, уничтожая целые племена меланезийцев только за то, что они могут сочувствовать партизанам?
– Натяжка, – сказал я, досадуя, что сам не уловил отголосков внутренней борьбы на острове. – В Такибае я вижу человека весьма демократических убеждений.
– Не люблю беспредметного спора. Впрочем, если вы захотите поездить по острову, я охотно послужу вам проводником…
Послышались крики и тяжелые удары.
– Кажется, теперь там ломают двери, – прислушиваясь, сказал Око-Омо. – Бедный художник пошел спать, но ошибся этажом, поднялся в покои Герасто… Вы там не были? Прелюбопытнейшее гнездышко. В кабинете подзорная труба и радиостанция. Спальня зеркальная – пол, потолок, стены. Как у Горация. Макилви говорит, что Дутеншизер, обнаружив в спальне Гортензию, пытался покончить с собой. У него с трудом отобрали револьвер. В знак протеста Дутеншизер забаррикадировался в туалете. Герасто опасается, что художник повесится и тем испортит уикэнд. «Самоубийство надо совершать в домашних условиях, – сказал мистер Герасто. – Эти пьяницы просто взбесились: стремятся захламлять своими трупами чужие жилища…»
В голосе Око-Омо я уловил ненависть.
– Черт знает что творится.
– Вот именно. Куда-то исчезла беременная Оолеле, жена моего двоюродного брата… Она оставалась на вилле.
– Куда же она могла исчезнуть?
– Вы что-нибудь слыхали о пропаже трупа Фэнча, здешнего богача и самого влиятельного человека, впрочем, державшегося в густой тени?.. Асирае установил, что труп увезен людьми с материка. Может быть, для торжественных похорон… Вчера был зверски убит единственный свидетель похищения. Одежду и останки несчастного нашли в устье реки, где он частенько охотился на крокодилов. На этот раз крокодилы растерзали его – он был связан. Убийцам, вернее, тем, кто руководил ими, важно было устрашить Асирае – побудить его отказаться от начатого расследования…
«А что, если повесть об Атенаите начать именно с этой истории?» – подумал я. Мысль показалась мне стоящей. Я чуть было не схватился за блокнот.
– Судя по всему, ваш брат не испугался?
– Потому я и боюсь за него. Оолеле – племянница председателя государственного совета. Представляете, с какими силами Асирае вступил в бой, если они пошли на то, чтобы похитить Оолеле?
– Но этого ведь еще никто не доказал?
– Люди Герасто и полицейские с катера обшарили виллу и ее окрестности, но, как и следовало ожидать, Оолеле не нашли…
Меня затрясло от нетерпения. Куда девалась усталость! Я дал себе слово, что не покину острова, пока не разберусь в его тайнах. Я почуял тут материал, достаточный для самого экзотического детектива.
– В каких отношениях Оренго и Такибае? Кто такие Герасто и Кордова, ради которого затеяли пикник?
Око-Омо усмехнулся. Чуть блеснули его глаза.
– Излишне торопитесь, мистер Фромм…
Мы помолчали. В доме огни почти всюду погасли. Будто музыка где-то звучала, временами зычно покрикивала горластая лягушка из мангровника за лагуной.
Послышался шорох. Не сговариваясь, Око-Омо и я обернулись на змеиный звук: перед нами стоял Ван Пин-ченг. Пришел ли он только что? Или прячась за стволами эквалиптов, подслушивал разговор?
– И вы тут, господа? Чтобы угомониться после такого дня, нужно крепко напиться. Нынешняя цивилизация и дня бы не протянула без хмельной одури.
– Кое-кто не протянул бы и часа, если бы все, протрезвев, решили не служить больше кубиками в чужих грязных руках и освободили бы свой разум для понимания истины, – отозвался Око-Омо. – Наши авторитарные режимы, поддаваясь вкрадчивым нашептываниям со стороны, но полагая себя вполне самостоятельными, бездумно разрушают подлинную культуру общества – среду нравственности. Здесь потерь больше, чем в природе. Тут свои киты кончают самоубийством, выбрасываясь на берег… Ничего уже не смысля в сути событий, потеряв все нити будущего, наши безумные демократы все более жаждут единомыслия. Нас так плотно укладывают один к одному, что никто не может перевернуться на другой бок, если не перевернутся все разом. И хотя мы блеем и мычим, как бы протестуя, мы и сами заражаемся тою же чумою недоверия и презрения к человеку: отвергшего стереотипы мышления считаем идиотом, проявлением дружеских чувств признаем лишь безоговорочную поддержку и выходим из себя, едва обнаруживаем несходство мнений. А культура требует, чтобы человек уважал несходство духовного мира, исходил из него в своей жизни, оберегал его как драгоценное приобретение природы. Несходство духовного мира – при единстве цели… Но мы бескультурны, мы утратили даже то, что некогда имели, мы всего лишь говорящие куклы… Кто превратил нас в кукол? Кто внедрил массовую ложь в наше сознание? Кто лишил нас воли бороться?
– Разве я спорю? – миролюбиво отозвался Ван Пин-ченг, пристраиваясь на земле подле скамейки. – Кругом все чаще сговариваются между собою за счет народов… Если вы спросите меня, лояльно выполняющего свой долг, я скажу: всем нам необходимо новое, космическое сознание. Какое было бы выше национальных амбиций, экономического эгоизма и бандитского сговора шаек. Ничего не отвергать – ничего. Все идеалы уже были. Возьмите древние книги, и вы убедитесь, что все новейшие мысли почерпнуты оттуда… Никто не имеет права переустраивать жизнь так, как ему заблагорассудится, если другие не согласны. А вот в воображении, тут уж каждый может быть кем угодно, хоть актером Мэй Лань-Фанем, хоть императором Ян-ди…
– Я не согласен с вами, – сказал Око-Омо. – Вы с заднего хода тащите то же самое. Твори в воображении, потребляй алкоголь и наркотики, а кто-то будет наяву дергать за веревочки…
– Я этого не говорил! – возразил малаец, поднявшись и отряхивая штаны. – Я говорил одно и готов повторить это под присягой: в реальной жизни равенство недостижимо, потому что человек не равен человеку, а в воображении все равны, стало быть, жизнь воображения и есть счастливая жизнь. Возможно, я в чем-то ошибся. Я устал и хочу спать…
Он ушел. Вот и дверь стукнула, но что-то зловещее осталось возле нас и между нами…
Пора было уходить, но уходить не хотелось. Звездное небо привораживало россыпями миров, о которых мы знали примерно столько же, сколько и наши далекие предки. Быть может, мы приблизились к истине, но степень приближения к ней была до того незначительной, что ею можно было пренебречь.
Я вновь ощутил усталость. Этот день и эта ночь сокрушили многие из моих надежд, но вместе с тем – странно – какой-то свет впереди забрезжил, вызывая беспокойство…
В просторном зале не было уже ни единого человека. Стол с закусками был захламлен окурками и бумажными салфетками, стулья опрокинуты, на полу валялся чей-то галстук. Люстра была потушена, горело лишь несколько электрических свеч вдоль стен, отражаясь в черном зеркале напротив.
Я уже взялся за перила, чтобы подняться в отведенную мне комнату, когда послышались медленные, шаркающие шаги.
Я с трудом узнал м-ра Верлядски. Без брюк, в майке, он продвигался вперед, вытянув руки. Во всем облике его на тонких кривых ногах было что-то от ощипанного бройлерного цыпленка.
– Кто там? – хрипло позвал он.
– Это я, Фромм, ваш покорный слуга.
– Помогите же мне, – плаксиво заговорил Верлядски, дергая шеей и глядя куда-то мимо. – Эти обезьяны не понимают, что такое благородство. У меня упали очки. Вахина сбила их подушкой. Понимаете? Я не мог унизиться до того, чтобы руками обшаривать весь пол, а она ни бельмеса не понимает… Проводите меня, бога ради, в туалет, тут где-то должен быть туалет, я хочу освежить лицо…
Я взял его за локоть. «И потом это пиво, – говорил Верлядски, пожимая худыми плечами. – Сплошные позывы, мучительные в нашем возрасте… Столько раз зарекался. В обычные дни я, разумеется, не пью пива. Знаете, у меня не те доходы, чтобы позволить себе такую роскошь…»
Я завел его в туалет и поставил там, где ему было необходимо. Он стал неловко плескаться, наклонившись над раковиной и проливая воду на кафельный пол. Прополоскал рот и цикнул струей себе под ноги. «Женщина в натуральном виде, – бормотал он, вперив размытый взгляд в зеркало, – это прекрасно. Но – никакого шарма, вы понимаете?..»
Верлядски потрогал пальцем поцарапанную переносицу и принялся растирать себя полотенцем, а потом я повел его обратно, и он то и дело скользил и спотыкался. Непрерывно болтая, что взбредет в голову, перескакивая с предмета на предмет. Я дотащил его до комнаты, но, поколебавшись, вошел в комнату вместе с ним. Включил свет, рассчитывая увидеть его подругу. Но, вероятно, она улизнула через окно.
Верлядски, которого вдруг прошиб озноб, с жадностью взялся за бутылку вина, припрятанную в ящик письменного стола, а я принялся искать его потерянные очки и нашел их не на полу, а в матовом рожке настенного светильника…
Пожелав м-ру Верлядски спокойной ночи, я поднялся на этаж. Дверь моей комнаты была приоткрыта. Там горел свет. В щель я увидел шефа полиции Атангу и, кажется, Шарлотту Мэлс…
На улице меня вновь встретил океанский ветер и тоскливый запах гнили, исходивший, очевидно, от земли, которую мы оскверняли. Разложившийся человек был приговорен к жизни среди свалки.
Безголовый силуэт Око-Омо чуть светлел на прежнем месте.
– Неужели кругом только продажность и скотство? – спросил я меланезийца. Вовсе не для того спросил, чтобы услышать ответ. А Око-Омо, блеснув влажным глазом, проговорил строки:
Далеко от дома плыву я на корабле,
среди чужих и чуждых людей лью слезы.
Скоро, скоро и в меня вонзится гарпун чужого бога,
и умру я, родины лишенный…
Неподдельное чувство крылось в словах, разделенных мучительными паузами.
– Перевод, – пояснил Око-Омо. – В подлиннике гораздо лучше.
Я попросил прочесть что-либо еще того же автора…
Солнце засветилось над моим домом,
а меня в доме нету.
Мать зовет меня по имени,
а меня в доме нету.
Отец молится обо мне духу Океана,
а меня все нету.
Братья меня уже забыли
и сестры не помнят…
Звезду от звезды отличить так же трудно,
как слезы тоски и горя от слез печали…
Иной мир. Иные люди. Я был благодарен Око-Омо. Связанные общим переживанием, мы пошли к берегу, туда, где рокотали волны, играя песком и галькой. Я двигался, как в полусне, отчетливо воспринимая все, что меня окружало, но впервые напрочь лишившись способности отражать события жизни волнениями души. Я был скрипкой без струн, живым зеркалом, и это состояние продолжалось долго, очень долго. Око-Омо будто понимал меня и щадил, ни о чем не расспрашивая.
«Неужели понимал?..»
Мы вышли к лагуне. Отлив достиг низшей точки. Из-за облаков выглянула луна. Засверкали мириады огоньков. Там, вдали, у рифов, где с уханьем расшибались валы, вспыхивало изумрудное свечение. Океан дышал и таил в себе столько гневной, справедливой силы, какой никогда не будет в людях…
Казалось мне, в строках я пожинаю
плоды своих ошибок только,
а чужие – мне не помеха…
Ошибся, каюсь.
Все подлое, что здесь еще творится,
петлей тугою стягивает строки.
И пленник я.
И кровь моя уходит
не по моей вине…
А хочется, спасая веру сердца,
призвать своих обидчиков к ответу!..
Око-Омо был гораздо ближе океану и крапинкам света на обнажившихся скалах, чем человеческому жилью, где не осталось иных источников тепла, кроме электрических нагревателей.
– Люди занимаются не тем, что необходимо и приятно им самим и окружающим, а тем, что выгодно, что служит групповым установкам. Иерархия власти, положение в обществе, возня вокруг пустых и глупых законов, – видимость жизни подлинной. Меня колотит от гнева и обиды, когда подумаю, что через это должен пройти и мой бедный народ. Но почему должен?..
Я не отвечал. Что значили слова в сравнении с истиной, которая со всех сторон обступала нас?
– Вы думаете, я мечтаю о славе, о новом тысячелетнем царстве и прочей чепухе? – продолжал Око-Омо. – Людей жалко. Столько неповинных! И дети… В чем еще смысл жизни, если не в верности идеалам?..
Запахи океана смешивались с запахами водорослей. Лагуна настолько обмелела, что, пожалуй, можно было перейти ее вброд до самых рифов. Меня тянуло идти и идти, головокружительный океан манил, привораживал, в нем и только в нем была тайна жизни и, может, вся мудрость жизни заключалась в нем, а люди только воображали, будто что-то еще понимают и способны вернуть своей собственной природе последовательность стихии.
Как было не волноваться? То, что я искал всю жизнь, теперь было рядом, пожалуй, даже во мне. Сбросив сандалии, я пошел по песку – к океану. Око-Омо удержал меня.
– Туда нельзя, – заботливо, как ребенку, сказал он, – можно поранить ноги…
Потом мы сидели на перевернутом каноэ, и опьянение океаном понемногу уступало сонливости. Кружилась голова, движение звезд представлялось мне в световых сферических кругах. Но подул ветер, начался прилив, и ко мне вернулась прежняя ясность. Я вспомнил о стихах: разве не стихия чьего-то горя понесла меня к океану?
– Еще стихи, пожалуйста…
Какие муки я вынес,
народ к борьбе призывая!
Не считаю своей беды, не считаю, —
за его беды
я растворился бесследно…
– Это строки Эготиаре… Меданья де Нейра вовсе не был первооткрывателем нашего острова. Те, кто узнал о нем раньше, молчали, как о чужом сокровище, поднятом с проезжей дороги… Никто не подсчитал, сколько страданий принесли колонизаторы, сколько крови пролили, сколько рабов, «черных дроздов» на жаргоне тех лет, продали в разные страны, сколько погубили в трюмах и потопили в морях, сколько уничтожили ради потехи и похоти. Представьте себе не экономические, политические и физические последствия колонизации, а именно страшный взрыв-пытку в сознании и быте попавших в неволю народов. Негодяи в профессорских колпаках твердят, что белые люди несли прогресс и культуру. Но они несли всего лишь технику и разрушительную идеологию насилия и наживы. Только теперь, когда мир понемногу осознает, что значит гибель среды, и когда в экологию включаются не только воздушные бассейны, леса, реки, звери и насекомые, но и человек с его оригинальным духовным миром, мы способны постичь, какой невосполнимый ущерб означала для народов колонизация. Этот ущерб не измерить, преступления не замолить. Говоря по справедливости, державы, которые душили самобытную жизнь колоний, – наши вечные должники. Сколько бы кредитов они нам ни предложили, им не расплатиться. По крайней мере, до тех пор, пока все люди земли не обретут утраченных ценностей, но, конечно, ценностей обновленных, обогащенных и той мудрой мыслью, какую развили нынешние эпохи. У меня нет предубеждений, я не хотел бы стричь всех под одну гребенку, но вдумайтесь: колонизаторы привезли не только ткани, гвозди и зеркала, не только железные топоры, лошадей, овощи и пшеницу, они привезли отшибающее мозги и парализующее волю пьянство, венерические болезни и заразу, от которой у островитян не было иммунитета. Десятки тысяч людей умирали от гриппа, дифтерита, лихорадки, холеры. Вымерли целые народы, погибли огромные богатства духа и истории. Кто уцелел, тот, шатающийся от спиртного, отрекся от собственных богов и традиций, силой понуждаемый к вере в какого-то Христа, в какую-то абстрактную правду. Наконец, островитянам вручили ружье и порох. Поколебленные буквально во всем, сбитые с толку проповедями миссионеров, они убивали друг друга, довершая колонизацию своими руками. Рушились тысячелетние устои родо-племенной жизни с ее диким, но все же более живительным, нежели теперь, равноправием. В огне обреченности горел внутренний мир миллионов людей, усомнившихся в собственном достоинстве и даже в необходимости жизни. Предания повествуют о массовых самоубийствах. Это был не фанатизм, – предел человеческих сил, гибель всех надежд. Кто измерил глубину страданий и боли островитян в те жестокие годы, которые не завершились и сегодня? Кто запечатлел чудовищный переворот в их сознании – переворот губительный, полный безграничной тоски? Увы, белым людям были безразличны наши страдания. Они не понимали и не хотели понять нас. Мы представляли для них разве что этнографический интерес. Каждый из нас, темнокожих, был безгласным Пятницей при Робинзоне. Мы были для всего мира дикарями и людоедами, тогда как мы погибали от навязанной нам дикости и людоедства… Первым, кто осознал крушение народного сознания и восстал против колониализма, был Эготиаре из племени вачача. Прежде это племя занимало территорию, где теперь находится Куале. Вачача давно перебиты или увезены работорговцами в Австралию. Лишь одна-единственная семья укрылась на острове Вококо… О вачача в Куале напоминают разве что скалы в лесопарке возле губернаторского дома. Они называются «скалы Вачача», но никто уже не пояснит названия…
В 1857 году юный Эготиаре, сын вождя племени, был захвачен американским китобойным судном. Из-за поножовщины и пьянства на судне ощущалась нехватка рабочих рук. Едва Эготиаре со своей женой Уамокой и братьями Упиллой, Марапой и Отуллой поднялся на борт китобойца за обещанными подарками, капитан велел поднять якорь…
Уамоку использовали для увеселения команды. Когда же матросы перессорились из-за нее, капитан приказал вышвырнуть островитянку за борт. Пленница была для него «акульим мясом».
Ты утонула не в волнах океана, Уамока,
в слезах моей скорби ты утонула.
Ах, отчего я был слишком беспечен
и поверил сердцу больше, чем копью боевому?..
Чернокожих юношей держали в цепях, истязали, заставляя служить белым, но они предпочли смерть и отказались от пищи. Один за другим три брата погибли от голода. И тогда Эготиаре заставил себя испить горькую чашу унизительного рабства, которая была уготована для всех. Он поклялся проникнуть в тайны жизни белых людей, чтобы отомстить им. Он прилежно исполнял любую работу, учился английскому языку и игре на гитаре. Через год на том же китобойце он был уже гарпунером. А вскоре вспыхнула война между Севером и Югом, и капитан китобойца после долгих колебаний все же примкнул к северянам. Известно, что Эготиаре участвовал в знаменитом переходе войск от Мемфиса до Виксберга. Как он оказался во флотилии адмирала Портера, мне выяснить не удалось, зато я знаю, что Эготиаре служил в денщиках у генерала Турчанинова, приехавшего из России, чтобы сражаться против рабовладельцев в Америке. Говорят, будто в частных коллекциях есть картина о встрече Турчанинова и Шермана, и там, среди лиц второго плана, изображен Эготиаре, грудью заслонивший русского генерала от верной пули. Оправившись после ранения, Эготиаре вернулся к себе на родину. Там царил прежний произвол. Попытка поднять на борьбу островитян не удалась. Оболваненные миссионерами, трусливые вожди племен выступили против Эготиаре. Даже вачача не оправдали надежд. Отец Эготиаре умер, а колдуны по наущению нового вождя стали утверждать, что в Эготиаре вселился дух белого дьявола.
Народ мой глухой и слепой,
сам губит свой голос и слух
и остается рабом…
Эготиаре не отступил. Он поджег дом английского консула, самозванца, посредника в делах работорговцев, а потом подстерег и убил его. Затем настал черед миссионеров. Эготиаре предложил им покинуть остров. В это время прибыл английский корабль. Его команда бросилась на поиски разбойника, каковым был объявлен Эготиаре. Не найдя его следов, матросы в бессильной злобе сожгли поселок вачача и убили много женщин и детей. Едва ушли каратели, на пепелище с горсткой своих сторонников появился Эготиаре. Он думал, что теперь, испытав на себе верх несправедливости, люди возьмутся за оружие. Но он ошибся: насилие подавляет волю в тех, кто лишил себя надежды. Эготиаре схватили, но он сумел ускользнуть от своих врагов. В последовавшей затем стычке с англичанами Эготиаре получил тяжелое ранение. Товарищи вынесли его с поля боя и укрыли затем на острове Вококо…
Меня увлекла эта история. Оказалось, что Око-Омо родом из Кикилы и тоже вачача. Так сказать, последний из вачача.
– Народ, который не помнит своих героев или не рождает новых, – под угрозой смерти. Я дал себе слово посвятить жизнь книге об Эготиаре.
Слова показались мне чересчур напыщенными. Я прямо сказал об этом. Око-Омо смутился.
– Но на острове есть влиятельные люди, не желающие и слышать об Эготиаре. Все не просто, а жизнь коротка, и силы человека во всякий час близки к исчерпанию… Не знаю, как где, но здесь жизнь поэта сродни жизни революционера. Это цепь мытарств и потерь, потому что поэт, творя ради завтрашнего дня народа, вынужден сражаться с бесчестием и гнусностью дня сегодняшнего…
Око-Омо говорил это не столько для меня, сколько для себя. Мы все обычно говорим больше для себя, нежели для кого-то иного. Я это понимал и все же растрогался.
– Держитесь, Око-Омо, не уступайте обстоятельствам! Многие поддержат вас, но найдется немало тех, кто будет вас ненавидеть. Или не поймет, как ближние, которые всегда близоруки. Они требуют: «Дай нам!» А поэт говорит: «Даю всем, а вы возьмите долю свою!» Поэту могут изменить друзья. От него может отречься жена и способны отказаться дети. И только он сам не имеет права отказаться от себя самого, что бы ни случилось…
В тот момент я действительно верил, что всякое праведное дело не погибнет. Мне казалось, что наряду с законом сохранения энергии существует непреложный закон сохранения чести: честь неизбежно вызывает честь в другой душе и душа, вдохновляясь примером, становится непреоборимой.
– Держитесь, Око-Омо! Если судьба народа и даже судьба мира определяется суммой добрых дел, то всякая жертва выше личной судьбы. Что ж, не будем зажигать костров личного счастья, чтобы не предать огней, согревающих все человечество…
Лень. Апатия. Кошмар. Все – гнусность.
Медперсонал использует больных для обработки своих земельных участков. В результате смертность ужасающая. Чтобы скрыть положение, мы занижаем число поступающих в клинику.
Хищение медикаментов приняло повальный характер. На днях я отложил операцию, потому что были украдены хирургические инструменты. Пока сестра готовила новые, пациент скончался. Это был средних лет меланезиец. Его сбила полицейская машина.
Только бы протянуть еще полтора года! Полтора, года, и я оторву хорошую пенсию. Прогрессивные чиновники ООН позаботились о том, чтобы народы платили им самые прогрессивные пенсии.
Каждый законодатель стремится прежде всего не оставить в накладе самого себя.
Шарлотта – дрянь. Впору удавить. Но у Герасто оскандалился я сам. Надраться до такой степени, чтобы проиграть в карты жену! И кому! Черномазому, безмозглому полицейскому!
Все мы ничтожества – все! Но провидение смеется: наша подлость прежде всего превращает в жертвы подлости нас самих.
Я, по крайней мере, умею делать хорошую мину при плохой игре. Представляю, чем бы все кончилось, если бы я заартачился, как Дукатеншайзер! Просидеть целую ночь в туалете и наутро выйти оттуда как ни в чем не бывало! Все ожидали дуэли или хладного трупа оскорбленной невинности, а этот пачкун тотчас пошел извиняться (!) перед Герасто (!) за то, что причинил беспокойство (?)…
Ни семьи, ни дружбы, ни счастья не существует в мире, где каждый за себя. Симбиоз подлецов, союз ничтожеств, банда вымогателей. Мир, в котором нет благородства, должен погибнуть. Мне ничуть не жаль этого мира. Не жаль ни человечества, ни его так называемой культуры, которая всякий раз мелким песочком бесплодных фантазий присыпает ужасающие язвы…
Все ублюдки, и я убежден, медицина – самая лицемерная выдумка человека: мы все обучаемся основательно уродовать и калечить, чтобы посредственно лечить! Самые мерзкие из двуногих пользуются благами медицины, чтобы удлинить перечень своих преступлений…
У главного детектива похитили жену. Всем известно, куда тянутся нити, и все делают вид, что им ничего не известно.
Вчера к дому Асирае подбросили сверток, где лежало отрезанное ухо. Ухо его жены! Происшествие должно было бы вызвать настоящий переполох, хотя бы среди белых. Но – все сохраняют на лицах полную невозмутимость. Когда Асирае со свертком явился к Оренго, председателю государственного совета и дяде похищенной Оолеле, тот пожал плечами и сказал: «Это не мое ухо, Асирае, значит, и не мое дело».
Боже, куда все катится? Способен ли кто-нибудь остановить лавину всеобщего распада? А впрочем – не все ли равно? Лично мне достанет десятка лет, а потом пусть все горят, травятся газами или подыхают от бактерий – мне безразлично. Почему я должен жалеть человечество, которое не жалеет меня? Нет, не мне разрывать порочный круг: я никому ничего не должен!..